Озвучивание не поддерживается в этом браузере
Глава девятая. La nuit des noms perdus
Последний день 1931 года начался с дождя.
Он шёл без ветра, мелко и настойчиво, стирая с карнизов вчерашний снег, распуская белые края на ступенях, превращая улицы в блестящую тёмную сеть. К полудню сад за окнами уже утратил праздничную чистоту: на дорожках проступил гравий, на скамьях остались влажные полосы, с голых ветвей падали тяжёлые капли. Лишь в глубине аллей, куда не доходили редкие прохожие, снег сохранялся рыхлыми островками, серыми по краям и голубоватыми внутри.
Париж готовился проводить год громче, чем позволяли его средства.
Витрины держались за последнюю неделю праздников с деловой настойчивостью. Серебряные звёзды ещё висели над манекенами, красные ленты не сняли с дверей, ёлочные шары мерцали в стекле между объявлениями о скидках. У винных лавок толпились покупатели, сравнивая цены на шампанское и выбирая бутылки, способные хотя бы этикеткой убедить стол в благополучии. На углах продавали бумажные колпаки, свистки, конфетти, засахаренные каштаны. Музыка вырывалась из кафе вместе с тёплым воздухом и запахом кофе.
Но за праздничным шумом слышалось другое.
Возле бирж труда стояли очереди. Газетчики выкрикивали заголовки о долгах, переговорах, безработице, новых тревожных речах из Германии. Издательства задерживали выплаты, магазины сокращали служащих, семьи отказывались от уроков музыки и языков. У булочных женщины считали мелочь дважды, прежде чем купить хлеб. Старики грели руки над уличными жаровнями, не покупая каштанов, а торговцы делали вид, что не замечают.
Год уходил, не расплатившись.
В квартире у Люксембургского сада утро имело иной ритм.
Анна проснулась первой.
Несколько минут она лежала неподвижно, слушая дыхание Эдит и дождь, щёлкавший по подоконнику. Комната ещё не вышла из ночи. За шторами проступала бледная полоса; мебель сохраняла мягкую неопределённость очертаний, одежда на стуле сливалась в одно тёмное пятно. На полу возле кровати стояли туфли обеих — носками в разные стороны, будто даже во сне отказывались соблюдать порядок.
Эдит спала на спине, одну руку оставив поверх одеяла. Тёмные волосы немного растрепались, строгая линия каре исчезла; лицо без дневной собранности казалось моложе и беззащитнее. Анна смотрела на неё с тихим изумлением, которое за неделю совместной жизни не стало слабее.
Дом.
Слово всё ещё требовало осторожности.
Оно жило в новых привычках: в двух чашках на сушильной решётке, в платьях на общей перекладине, в расчёске Анны возле зеркала, в семейной фотографии, повёрнутой лицом к стене. В том, что ночью не приходилось прислушиваться к шагам хозяйки за дверью. В том, что утром можно было открыть глаза и не вспоминать сразу, где спрятаны документы.
Анна коснулась пальцем края одеяла.
Она была счастлива.
И именно поэтому прошлое сделалось тяжелее.
Пока её жизнь состояла из тесной комнаты, уроков, кабаре и страха не заплатить за уголь, воспоминания удавалось держать в той внутренней области, куда не допускали ничего живого. Теперь рядом была Эдит — внимательная, терпеливая, никогда не задававшая вопроса дважды. Её молчание не требовало признаний, но делало ложь невозможной. С каждым днём Анна яснее понимала: нельзя принести в общий дом только чемодан, платья и книги, оставив за порогом то, что сформировало каждый её страх.
Она должна была рассказать.
Не потому, что Эдит имела право знать.
Потому что Анна хотела быть известной целиком — даже там, где целого уже не осталось.
Эдит открыла глаза.
Сразу заметила её взгляд. Подняла бровь.
— Доброе утро, — сказала Анна.
Эдит посмотрела на окно, затем на часы, затем снова на неё.
— Да, рано. Новый год ещё не наступил. Я просто решила начать тревожиться заранее.
Эдит протянула руку, нашла её пальцы под одеялом и сжала.
Анна улыбнулась.
— У тебя очень убедительная терапия.
Эдит беззвучно усмехнулась и потянулась к книжке на прикроватном столике. Анна остановила её.
— Не надо. Пока.
Она придвинулась ближе и положила голову Эдит на плечо. Несколько минут обе слушали дождь.
Потом день всё-таки начался.
Кофе получился слишком крепким. Анна разбавила свой молоком, добавила сахар, попробовала и добавила ещё. Эдит наблюдала с неодобрением.
— Сегодня можно, — заявила Анна. — Последний день года. Все дурные решения после полуночи будут считаться старыми.
Эдит написала на краю газеты:
Удобная система.
— Русская.
Значит, опасная.
— Значит, гибкая.
Они завтракали вчерашним хлебом, маслом и остатками апельсинового варенья. Эдит открыла газету, но читала без внимания. Анна перебирала письма, пришедшие на старый адрес и переданные мадам Буше: два счёта, записка от бывшей ученицы, приглашение выступить на частном вечере в январе. Ни одного русского конверта.
Она сложила бумаги.
— Сегодня я не пойду в кабаре.
Эдит подняла взгляд.
— Бертран разрешил. Там будет певица помоложе, громче и с таким платьем, что публика не заметит отсутствия музыки.
Эдит написала:
Ты уверена, что хочешь остаться дома?
— Да.
Тебе нравится новогодняя ночь в кабаре.
— Мне нравилось, что в ней можно было не думать. В этом году я хочу помнить.
Фраза прозвучала серьёзнее, чем Анна намеревалась. Эдит внимательно посмотрела на неё, но не стала спрашивать.
Она никогда не торопила.
Именно это делало признание неизбежным.
До полудня Эдит работала.
На столе лежали две рукописи. Для Адриана Уайта она дописывала главу о старом доме, где наследник обнаруживал письма матери. Для газеты — сцену, в которой певица впервые оставалась ночевать у молчаливой женщины. Эдит переходила от одного текста к другому с короткими паузами; меняла перо, переставляла чернильницу, выпрямляла спину.
Анна сидела рядом с нотами, но не читала.
Вместо этого достала семейную фотографию.
На снимке было лето. Дом стоял за спинами, светлый, с широкими ступенями и высоким окном зимнего сада. Отец держал руку на плече старшего брата. Мать сидела в плетёном кресле. Анна стояла рядом, ещё девочкой, с короткими волосами и куклой, которую ненавидела, потому что у неё не закрывался один глаз.
Она провела пальцем по лицу отца.
Эдит заметила.
Отложила перо.
Анна не убрала фотографию.
— Это сняли ещё в Петрограде, — сказала она. — Потом город назвали Ленинградом, но в моей памяти он не переменился вместе с именем. Те же улицы, те же окна — только вернуться к ним уже нельзя.
Эдит встала, подошла и села рядом.
Анна подвинула фотографию ближе.
— Вот отец. Николай Аркадьевич. Инженер. Строил мосты и терпеть не мог, когда кто-нибудь называл математику скучной. Говорил, что скучными бывают только объяснения.
Она указала на женщину.
— Мама. Елизавета Михайловна. Училась музыке, могла стать пианисткой, но вышла замуж и решила, что будет играть дома. Позже иногда сожалела. Не о браке — о сцене. Впрочем, вслух почти не признавалась.
Палец переместился к мальчику.
— Алексей. Старше меня на четыре года. Здесь он выглядит серьёзным, но это обман. Именно он однажды посадил живую лягушку в бабушкину шляпу. Потом утверждал, что она пришла сама.
Эдит улыбнулась.
— А это я, — продолжила Анна. — Очень недовольная. Кукла была подарком тётушки. У неё не закрывался левый глаз. Я считала её шпионкой.
Эдит написала:
У тебя с детства были разумные подозрения.
Анна тихо рассмеялась.
Затем встала.
— Надо купить еду.
Эдит не удерживала её.
Они вышли около двух.
Дождь прекратился, но воздух оставался влажным, и улицы пахли камнем, углём, вином и хвоей. На перекрёстках уже собирались небольшие компании. Мужчины несли бутылки, женщины — коробки с пирожными, дети — хлопушки. Возле кафе оркестр репетировал вечернюю программу; сквозь открывающуюся дверь доносились обрывки фокстрота.
Они купили картофель, яйца, немного ветчины, сыр и маленькую бутылку шампанского. Цена вина заставила Анну поморщиться.
— Оно обязано изменить нашу жизнь.
Эдит написала:
Скорее утро.
— За такие деньги оно должно изменить государственный строй.
Продавец услышал и хмыкнул:
— Мадемуазель, государственный строй обычно меняют напитками подешевле.
На обратном пути они задержались у букиниста. Анна нашла тонкую книжку русских стихов, изданную ещё до революции. Цена оказалась слишком высокой. Она поставила томик обратно и сделала вид, что не жалеет.
Эдит ничего не сказала.
Через несколько минут, когда Анна рассматривала старые открытки, купила книгу и спрятала в карман пальто.
Дома они приготовили ужин.
На этот раз Эдит не пыталась печь. Анна объявила, что новый год не следует начинать с борьбы против теста. Картофель запекли с луком, ветчину подали холодной, сыр нарезали тонко, чтобы его казалось больше. На стол поставили оставшиеся рождественские свечи и свежую ветку хвои. Бумажные звёзды, сделанные неделю назад, всё ещё висели над окном; одна потеряла луч и стала похожа на странный цветок.
К семи вечера Париж оживился.
С улиц поднимался смех. Автомобили сигналили чаще, экипажи стучали колёсами, прохожие перекликались. Где-то запускали маленькие петарды. В соседнем доме играли на граммофоне; музыка проходила сквозь стену приглушённо, и в ней шуршала игла.
Анна переоделась в тёмно-синее платье.
Не сценическое — простое, с мягким вырезом и длинными рукавами. Волосы она распустила, только закрепила одну прядь тонкой серебряной заколкой матери. Эдит надела чёрное платье, подчёркивавшее высоту и строгость фигуры; на шее — ничего, в ушах маленькие серьги, подаренные когда-то сестрой.
Они сели за стол.
Сначала разговор оставался лёгким.
Анна рассказывала о новогодних ночах в кабаре: о посетителе, заснувшем под роялем; о женщине, бросившей бокал в любовника и затем извинившейся перед бокалом; о Бертране, каждый год обещавшем закрыть заведение ровно в час и неизменно подававшем напитки до рассвета.
Эдит писала короткие ответы. Иногда смеялась беззвучно, и Анна всё ещё радовалась этому движению её лица.
Потом они открыли русскую книгу.
Эдит протянула её через стол.
Анна увидела знакомый переплёт и сразу поняла.
— Ты купила.
Эдит пожала плечами.
— Я сказала, что дорого.
Ты сказала это цене. Не мне.
— Это ужасная логика.
Работает.
Анна погладила обложку.
— Отец читал мне эти стихи. По-французски я понимала быстрее, а русский он заставлял слушать. Говорил, смысл можно выучить, музыку — только услышать.
Она открыла книгу наугад.
Прочла несколько строк вслух. Голос звучал иначе, чем на сцене: глубже, медленнее, с теми мягкими согласными, которых французская речь от неё не требовала. Эдит не понимала слов, но следила за её лицом.
Анна закрыла книгу.
Поставила бокал на стол.
— Я хочу рассказать тебе.
Эдит не потянулась к книжке сразу.
Просто ждала.
— Не потому, что должна. — Анна провела пальцем по ножке бокала. — Ты никогда не требовала. Наверное, поэтому я могу.
Эдит положила ладонь на стол, рядом с её рукой.
Анна накрыла её пальцы своими.
— Ты теперь мой дом. Я хочу, чтобы ты знала, почему я здесь.
Музыка за стеной сменилась. Начался быстрый танец, но игла перескочила, и одна нота повторилась дважды. Кто-то рассмеялся в соседней квартире. На улице прокричали поздравление преждевременно.
В комнате было тепло.
Анна смотрела на пламя свечи.
— После революции наш дом перестал быть нашим очень быстро. Сначала забрали часть комнат. Пришли люди с бумагами и сказали, что слишком много пространства для одной семьи. Мы получили две комнаты, остальные заселили. В зимнем саду поставили перегородку. В библиотеке жила семья с тремя детьми. Один мальчик рвал страницы из энциклопедий, делал кораблики. Отец видел и молчал.
Она остановилась.
Эдит слегка сжала её руку.
— Мама перестала играть днём. Соседка жаловалась на рояль. Ночью играла тихо, почти без педали. Иногда только двигала пальцами над клавишами, не нажимая. Я просыпалась и видела её силуэт.
Анна закрыла глаза.
— Дом пах иначе. Раньше — воском, книгами, мамиными духами, влажной землёй зимнего сада. Потом — капустой из общей кухни, керосином, мокрой одеждой, чужим табаком. Запахи не спрашивают разрешения. Они занимают место быстрее людей.
Она сделала глоток воды.
— Отец продолжал работать. Его опыт был нужен. Это нас спасало какое-то время. Он приходил поздно, снимал пальто, садился за стол и учил меня французскому. Говорил, языки — это двери, и никогда не знаешь, какая однажды понадобится. Я смеялась. Мне казалось, он просто хочет, чтобы я читала его любимые книги без перевода.
Эдит смотрела на неё, не отводя глаз.
— Он любил произношение. Исправлял меня до тех пор, пока я не злилась. Если я говорила r слишком по-русски, он стучал карандашом по столу. Сейчас я иногда специально произношу неправильно. Чтобы услышать этот стук.
Анна улыбнулась, но улыбка не удержалась.
— Мама учила музыке. Неофициально. К нам приходили дети, иногда взрослые. Платили продуктами. Одна женщина приносила муку, другая — сахар. Однажды за месяц уроков дали кусок ткани, и мама сшила мне платье. Я ненавидела цвет. Теперь отдала бы всё, чтобы увидеть его ещё раз.
Она провела большим пальцем по руке Эдит.
— Алексей учился. Его то исключали, то возвращали. Он был слишком вспыльчивым. Не умел молчать, когда нужно. Отец говорил, что храбрость без осторожности — подарок палачу. Алексей отвечал, что осторожность слишком легко становится трусостью.
Анна замолчала.
За окном усилился ветер. Капли дождя снова застучали по стеклу, но вскоре среди них появились снежинки — редкие, влажные.
— В середине двадцатых отец стал возвращаться домой всё позже. Несколько раз его вызывали на беседы. Так это называли. Беседы. Он уходил утром и приходил ночью. Не рассказывал, о чём спрашивали. Только однажды попросил меня сжечь несколько писем и адресную книжку.
Она вздохнула.
— Я не сожгла одно письмо. Там был почерк бабушки. Ничего опасного. Она писала о погоде, о варенье, о том, что у неё болят колени. Я спрятала его в подкладку пальто.
— Однажды отец вернулся особенно бледным. Мама спросила, что случилось. Он ответил: «Всё будет хорошо». Люди часто говорят это перед бедой, потому что не знают других слов.
Эдит опустила взгляд на их руки.
Анна продолжила:
— Через неделю за ним пришли ночью.
Её голос стал тише.
— Я помню сапоги. Не лица. Сапоги были мокрые, на полу оставались тёмные следы. Один мужчина прошёл в кабинет, другой открыл шкаф. Они переворачивали книги, вытаскивали ящики. Мама стояла возле рояля. Алексей спорил. Отец сказал ему замолчать.
Анна смотрела мимо Эдит, в ту комнату, которой здесь не было.
— Отец успел надеть пальто. Шарф не взял. Мама попыталась подать, но ей не позволили. Он посмотрел на меня и сказал по-французски: «Не забывай двери».
Она остановилась.
Губы дрогнули.
— Я долго думала, что это значит. Потом поняла: он хотел, чтобы я уехала. Возможно, хотел ещё раньше.
Эдит подняла её руку к губам и поцеловала пальцы.
Анна не заплакала.
Пока нет.
— Мы ходили узнавать. Очереди начинались до рассвета. Женщины стояли с узлами, письмами, передачами. Некоторые знали, где их мужья. Другие не знали. Нам говорили прийти завтра, через неделю, в другое здание. Каждый раз новый кабинет, новое лицо, та же стена.
— Мама писала заявления. Она всегда писала красивым почерком. Даже тогда. Ставила дату, обращение, перечисляла заслуги отца. Возвращалась домой с мокрыми ногами, садилась за рояль и не играла.
Анна отпустила руку Эдит, но лишь для того, чтобы обхватить чашку.
— Потом забрали её.
Слова прозвучали просто.
— Утром. Она собиралась снова идти с ходатайством. Волосы ещё не успела уложить. Они сказали, что зададут несколько вопросов. Мама повернулась ко мне, поправила воротник моего платья и попросила не забыть закрыть окно на кухне. Это были её последние слова.
Анна смотрела на воду в чашке.
— Я закрыла. Несколько раз проверила.
Эдит подалась ближе.
— Алексей вернулся вечером. Узнал и пошёл искать её. Я просила не уходить. Он сказал, что вернётся до полуночи.
Пауза стала длинной.
— Не вернулся.
На улице взорвалась хлопушка. Звук оказался резким, почти выстрелом. Анна вздрогнула всем телом.
Эдит встала, подошла ближе и села рядом, не напротив. Обняла её за плечи.
Анна позволила.
— После этого дом стал пустым, хотя в нём жило много людей. Я спала в одежде. На лестнице каждый шаг звучал для меня. Если останавливался у нашей двери, я переставала дышать. Если проходил выше, чувствовала стыд за облегчение.
Она говорила медленно, временами теряя фразу и начиная снова.
— Меня приютила тётя Вера. Ненадолго. Ей тоже угрожали из-за нас. Потом я жила у знакомых отца, затем у женщины, которой мама когда-то помогла с уроками. Люди были добрыми и напуганными. Доброта тогда всегда оглядывалась.
— Дом конфисковали. Мне разрешили забрать один чемодан. Я взяла одежду, фотографию, мамино платье, несколько книг. Почти всё, что теперь стоит в нашей квартире.
Эдит сильнее прижала её к себе.
— Я пыталась узнать о семье. Ходила в учреждения. Писала. Мне не отвечали. Один мужчина сказал, что вопросы могут навредить мне. Другой посоветовал забыть фамилию. Третий попросил денег и исчез.
Анна выпрямилась, но осталась в объятии.
— Потом пришла записка. Без подписи. В ней было сказано, что моё имя тоже появилось в списке. Не знаю, правда ли. Возможно, меня хотели напугать. Но к тому времени страх уже не нуждался в доказательствах.
Она провела ладонями по лицу.
— Знакомый отца достал документы. Не совсем поддельные — чужие. Девушка умерла, а её бумаги остались. На фотографии мы были немного похожи. Мне изменили волосы, научили отвечать на другое имя. Я тренировалась ночью. Просыпалась и несколько секунд не помнила, кем должна быть.
Эдит слушала.
Не писала.
— Я ехала поездом. Потом часть пути — в грузовике. Потом шла пешком. Было холодно. Земля замёрзла, снег хрустел слишком громко. Мне казалось, его слышит вся граница. Мужчина, который вёл нас, велел не разговаривать. Нас было четверо. Одна женщина несла ребёнка, но ребёнок почти не плакал. Это было страшнее плача.
Анна закрыла глаза.
— В какой-то момент появились огни. Патруль. Мы легли в канаву. Вода подо льдом промочила пальто. Я прикусила рукав, чтобы зубы не стучали. Свет прошёл совсем близко. Я видела сапог возле лица. На нём была засохшая грязь.
Её руки снова задрожали.
Эдит взяла их в свои.
— Когда мы пошли дальше, женщина с ребёнком осталась. Он начал кашлять. Проводник сказал, что нельзя ждать. Я не знаю, что с ними случилось.
Теперь слёзы всё-таки появились.
Не сразу. Сначала только блеск, затем одна дорожка по щеке.
— Я дошла. Через несколько дней оказалась в другом городе, потом ещё в одном. Люди говорили на языках, которых я не знала. Я всё время ждала, что меня вернут. Спала возле двери, чтобы услышать шаги. Ела только тогда, когда еду давали в руки.
— Во Францию приехала почти без денег. Первое время жила у русской семьи, потом нашла уроки, кабаре. Я говорила всем, что родные умерли. Так было проще. Мёртвых не ищут. О них не спрашивают адрес.
Анна повернулась к Эдит.
— Но я не знаю, умерли ли они.
В этих словах находилась самая старая рана.
— Иногда думаю, что кто-то выжил. Что отец строил где-нибудь мосты. Что мама играла на чужом рояле. Что Алексей всё-таки вернулся, только не нашёл меня. Потом понимаю, сколько прошло времени.
Она закрыла рот ладонью, пытаясь удержать дыхание.
— Я уехала. Они остались. Я знаю, что другого выхода не было. Знаю. Но знание ничего не меняет. Каждое утро я просыпаюсь в безопасности вместо них.
Эдит обняла её.
Без записки. Без попытки найти подходящую фразу.
Анна сначала сидела неподвижно. Потом прижалась к ней, уткнулась лицом в плечо и заплакала так, как не плакала все эти годы: тихо, неровно, с долгими паузами, в которых тело пыталось снова научиться дышать.
Эдит держала её.
Ладонь лежала на затылке Анны, другая рука обхватывала спину. Она не гладила слишком часто, не шептала невозможных утешений, не обещала вернуть то, что нельзя вернуть. Просто не отпускала.
Снаружи год спешил к концу.
Смеялись компании. Сигналили автомобили. Вдали играл оркестр. В соседнем доме двигали стулья, открывали бутылки, звали гостей.
В этой комнате время остановилось возле ночной двери в Ленинграде.
Когда слёзы иссякли, Анна осталась у Эдит на груди. Лицо болело, горло саднило, пальцы ещё дрожали. Она чувствовала ткань чёрного платья, запах чернил и слабых духов.
Эдит потянулась к книжке.
Анна не остановила.
Почерк был медленным.
Ты не одна.
Эдит задержала карандаш.
Затем написала:
И тебе больше не придётся нести это одной.
Анна прочла.
— Ты не можешь обещать, что я никогда не останусь одна.
Эдит посмотрела на неё.
Анна вытерла лицо.
— Жизнь слишком плохо относится к таким обещаниям.
Эдит подумала и зачеркнула первую строку.
Ниже написала:
Сегодня я рядом.
Потом:
Завтра тоже выберу быть рядом.
Анна перечитала.
В этом было меньше вечности.
И больше правды.
— Я знаю, — сказала она. — Этого достаточно.
Эдит коснулась её щеки и поцеловала в лоб.
Часы показывали без четверти двенадцать.
Ужин остыл. Свечи стали короче. Шампанское оставалось закрытым.
Анна посмотрела на бутылку.
— Мы пропустим новый год.
Эдит подняла бровь и написала:
Он всё равно наступит.
— Невоспитанно с его стороны.
Они встали.
Анна умылась холодной водой, поправила волосы, сменила платок у шеи. Глаза оставались красными, но лицо стало спокойнее. Не легче — яснее. Рассказ не освободил её от прошлого. Он только сделал прошлое видимым для другого взгляда.
Эдит открыла бутылку.
Пробка не поддавалась. Она повернула её, надавила, попыталась снова.
Анна наблюдала.
— Только не начинай новый год поражением от шампанского.
Эдит бросила на неё строгий взгляд.
Пробка вылетела внезапно, ударилась о потолок и упала в миску с картофелем.
Анна засмеялась.
Смех вышел хриплым после слёз, но настоящим.
— Прекрасно. Теперь у нас картофель торжественный.
Эдит разлила вино.
С улицы уже слышался обратный отсчёт — разные компании начали в разное время, и цифры накладывались друг на друга. В одном доме кричали «десять», в другом уже «семь». Колокола готовились вступить.
Они подошли к окну.
Дождь окончательно превратился в снег.
Хлопья падали густо, закрывая дальние дома. На мокрых карнизах возникала тонкая белая кайма. Люксембургский сад исчезал в ночной глубине; лишь фонари отмечали аллеи мягкими пятнами.
Вдали начали бить часы.
Первый удар.
Анна подняла бокал.
— За тех, кого нет рядом.
Эдит коснулась своим бокалом её стекла.
Второй.
— За тех, кого мы всё ещё ждём.
Третий.
Эдит открыла книжку и быстро написала:
За тебя.
Анна прочла.
Четвёртый.
— За нас.
Пятый.
С улицы взлетели крики, свист, смех.
Шестой.
Эдит поставила бокал на подоконник.
Седьмой.
Анна сделала то же.
Восьмой.
Они повернулись друг к другу.
Девятый.
Анна положила ладони Эдит на плечи.
Десятый.
Эдит обняла её за талию.
Одиннадцатый.
Их лбы соприкоснулись.
Двенадцатый.
Они поцеловались.
Не торопясь. Не прячась. Без страха, что за дверью ждут шаги, без необходимости помнить чужое имя. Поцелуй был тёплым, с лёгким вкусом шампанского и соли, оставшейся после слёз. Анна закрыла глаза и впервые за весь вечер позволила себе не вспоминать.
Новый год начался.
Париж ответил колоколами, автомобильными сигналами, музыкой, криками с балконов. В нескольких местах взлетели фейерверки — небольшие, дешёвые, но яркие. Красный свет на секунду озарил снег, затем погас. Следом вспыхнул зелёный.
Анна и Эдит оставались у окна.
Когда они разомкнули губы, Анна сказала:
— Я не знаю, что принесёт этот год.
Эдит взяла книжку.
Я тоже.
— Но буду встречать его с тобой.
Эдит написала:
И проживать.
Анна улыбнулась.
— Это гораздо страшнее.
Да.
— И лучше.
Эдит кивнула.
Они выпили шампанское. Оно оказалось кислым и слишком тёплым. Анна поморщилась.
— Государственный строй остаётся прежним.
Дай ему время.
Они вернулись за стол.
Ужин разогревать не стали. Ели холодный картофель, сыр и хлеб, слушали музыку из соседних квартир. Анна рассказала ещё несколько историй — уже не об арестах.
О том, как отец однажды пытался испечь блины и поджёг полотенце. О том, как мать тайно курила у окна зимнего сада, считая, что дети не замечают. О том, как Алексей научил Анну свистеть, за что обоих наказали. Она говорила и впервые не чувствовала, что радостные воспоминания предают трагические.
Эдит слушала.
Иногда записывала имена, чтобы не забыть:
Николай Аркадьевич.
Елизавета Михайловна.
Алексей.
Анна увидела.
— Зачем?
Эдит написала:
Чтобы они были известны ещё кому-то.
Анна коснулась пальцем этих строк.
— Не используй в романе.
Никогда без твоего разрешения.
— Их имена — не литература.
Я понимаю.
Анна кивнула.
Ближе к двум часам город начал уставать. Крики становились реже, музыка — тише. Снег продолжал идти, уже уверенно покрывая мокрые улицы. Капли на стекле исчезли под белой тенью.
Они сели у окна, завернувшись в плед.
Анна держала фотографию на коленях. Не прятала. Поставила её на стол рядом с двумя бокалами и свечой. Лица семьи были едва видны в мягком свете.
— Отец бы тебя уважал, — сказала она.
Эдит вопросительно посмотрела.
— Ты споришь молча, но всегда добиваешься последнего слова.
Эдит написала:
А мама?
Анна улыбнулась.
— Мама заставила бы тебя сесть за рояль, даже если ты не умеешь играть. Потом решила бы, что твои руки слишком красивые для плохой техники.
А Алексей?
— Подозревал бы тебя недели две. Потом предложил бы выпить и задавал неприличные вопросы.
Я бы отвечала письменно.
— Это его не остановило бы.
Они замолчали.
Анна положила голову ей на плечо.
— Мне кажется, я предала их, когда начала быть счастливой.
Эдит написала не сразу.
Счастье не отменяет любовь к тем, кого ты потеряла.
Анна читала.
И не доказывает, что боль была недостаточной.
Она провела ладонью по странице.
— Ты всегда знаешь, что написать?
Эдит покачала головой.
Сегодня — почти ничего.
— Тогда почему получается?
Эдит закрыла книжку и обняла её.
Анна поняла.
Иногда слова появлялись не из знания, а из отказа уйти.
За окном снег сделал Париж тише. Далёкие огни расплывались в белом воздухе, мостовая исчезла, ветви сада покрылись тонкими линиями. Город не очистился и не стал добрее. В его домах по-прежнему мерзли люди, редакции считали убытки, политики готовили речи, а где-то за восточными границами Европы продолжали исчезать имена.
Но одна семья этой ночью вернулась в комнату.
Не телами.
Памятью, произнесённой вслух.
Анна больше не была единственной хранительницей ночных шагов, мокрых сапог, маминых пальцев над беззвучными клавишами, отцовского карандаша, братского смеха. Эдит услышала всё. Приняла без попытки исправить. Запомнила имена.
Около трёх они легли.
Свечу не зажигали. Снег отражал достаточно света, чтобы различать лица. Анна устроилась рядом, прижавшись лбом к плечу Эдит. Та провела ладонью по её спине.
— Ты не спишь? — спросила Анна.
Эдит коснулась пальцами её руки: нет.
— Я тоже.
Пауза.
— В детстве отец говорил, что новый год ничего не начинает. Календарь просто меняет число, а люди придумывают надежду, чтобы не бояться времени.
Эдит нашла книжку на тумбочке, но Анна удержала её руку.
— Не пиши.
Она подняла голову.
— Просто слушай.
Эдит кивнула.
— Я думаю, он ошибался. Иногда число действительно ничего не меняет. Но иногда мы сами выбираем, что оставить по эту сторону полуночи.
Анна прижалась ближе.
— Я не оставила прошлое. Не хочу. Но оставила молчание.
Эдит поцеловала её в волосы.
— Теперь ты знаешь всё, что я могла рассказать.
Она выдохнула.
— Остальное я сама ещё не умею вспоминать.
Эдит обняла её крепче.
Этого было достаточно.
Первое утро 1932 года пришло поздно.
Небо оставалось облачным, но снег за ночь лёг ровно. Люксембургский сад побелел, следы ночных прохожих пересекали аллеи, на спинках скамеек лежали тонкие полосы. Париж просыпался медленно, с головной болью и запахом остывшего вина. Где-то хлопнула дверь, кто-то смеялся на лестнице, дворник скреб лопатой мостовую.
Анна проснулась после десяти.
Эдит уже сидела за столом.
Но не работала над рукописями.
Перед ней лежала чистая страница. На ней были написаны три имени.
Анна подошла босиком, завернувшись в халат.
Прочла.
Николай Аркадьевич.
Елизавета Михайловна.
Алексей.
Ниже Эдит добавила:
Их любила Анна.
Больше ничего.
Анна долго смотрела.
Потом положила ладони Эдит на плечи и наклонилась, коснувшись губами её макушки.
— Спасибо.
Эдит повернулась к ней.
Анна села рядом.
За окном медленно падал новый снег. Не густой, не торжественный — несколько лёгких хлопьев, почти прозрачных на фоне серого утра.
На столе стояла семейная фотография.
Рядом лежали две рукописи, две записные книжки и недопитая бутылка шампанского. В доме пахло кофе, воском, холодным воздухом из приоткрытой форточки и хвоей, уже начинавшей сохнуть.
Новый год не обещал им милосердия.
Впереди были встреча с Леру, публикация, чужие взгляды, счета, работа, возможный скандал и всё то, чему ещё не существовало названия в их жизни. За пределами квартиры мир оставался беспокойным, бедным, опасным. Его будущее собиралось где-то вдали, в газетных колонках, парламентских залах и громких немецких речах.
Но первое утро года принадлежало им.
Анна взяла свою бордовую книжку. Открыла чистую страницу и написала по-русски несколько строк. Эдит не заглядывала.
Когда Анна закончила, сама протянула ей дневник.
Там было написано по-французски:
Вчера я впервые рассказала правду и не потеряла дом.
Эдит прочла.
Взяла карандаш и ниже добавила:
Дом остался.
Анна улыбнулась.
Они сели у окна, взявшись за руки.
Снег ложился на город, не скрывая его прошлого и не обещая будущего без боли. Он лишь отмечал наступивший день — первый из тех, что им предстояло прожить вместе.
И впервые Анна смотрела на новый год не как на очередную границу, которую нужно перейти одной.
Рядом была Эдит.
Этого не хватало для спасения мира.
Но для начала жизни — хватало.

Комментарии