8 страницаОпубликовано: 30.07.2026. 19:27
290

Озвучивание не поддерживается в этом браузере

Глава восьмая. La maison sous les branches

Канун Рождества пришёл в Париж вместе с мокрым снегом, который не решался остаться на мостовой. Белые хлопья возникали в воздухе крупно и торжественно, ложились на крыши экипажей, на плечи прохожих, на чёрные перила балконов, а через несколько минут превращались в прозрачную влагу. Улицы блестели. В свете витрин тротуары казались покрытыми тонким лаком, и праздничные огни, опрокинувшись в лужи, дрожали под ногами.

С начала декабря город успел несколько раз побелеть и снова потемнеть. Снег приходил по ночам, к утру серел, днём исчезал в водостоках, оставляя после себя грязные гребни у бордюров и холод, въевшийся в камень. Ни одна погода не удерживалась надолго. Зима не властвовала — она тревожила.

На бульварах торговали еловыми ветвями, каштанами и горячим вином. Над входами в магазины висели венки, украшенные красной тесьмой; между фонарями протянули гирлянды из хвои, быстро потускневшей от сырости. За окнами больших универмагов вращались механические куклы, картонные олени везли игрушечные сани, а позолоченные звёзды мерцали над товарами, цены которых заставляли взрослых отводить взгляд раньше детей.

Праздник был повсюду и мало кому принадлежал.

Кризис уже не скрывался за колонками экономических газет. Он стоял у булочных, где женщины пересчитывали монеты; грел руки над жаровнями вместе с безработными; ждал у дверей фабрик, мастерских, контор. В русских кварталах продавали фамильные украшения и старые книги, ещё недавно считавшиеся последним неприкосновенным наследством. Разговоры об угле сделались серьёзнее разговоров об искусстве. Политические новости читали вслух, но спорить о них у людей оставалось всё меньше сил.

В квартире у Люксембургского сада пахло кофе, типографской бумагой и елью.

Еловая ветка, принесённая Анной в день письма от господина Леру, простояла в маленькой бутылочке чуть больше двух недель. Иголки начали осыпаться, зато смолистый запах всё ещё держался возле письменного стола, особенно по утрам, когда печь остывала и прочие ароматы становились слабее. Рядом с веткой лежала карточка издательства, напоминавшая о назначенной после праздников встрече. Под пресс-папье находилась новая глава рискованного романа, а в правой части стола — листы второй книги, которую от Эдит ждали под именем Адриана Уайта.

Две стопки бумаги постепенно заняли противоположные углы стола.

Эдит работала над ними по очереди и каждый раз ощущала перемену не только в почерке, но и во всём теле. Для романа Адриана она садилась прямо, застёгивала манжеты, убирала со стола всё лишнее. Фразы возникали строгими, сдержанными; персонажи не доверяли чувствам, комнаты хранили семейные тайны, за каждым поступком стоял расчёт. В этой прозе ещё оставалась прежняя сила, однако теперь Эдит видела её пределы. Холодность больше не казалась высшей разновидностью честности.

Ночью, когда открывалась другая рукопись, её плечи опускались, дыхание становилось свободнее. На страницах появлялись музыка, кожа, смущение, смешные оговорки, пальцы, задержанные над чужой ладонью. Там женщины не были безупречными носительницами трагедии. Они ревновали, раздражались, неправильно понимали друг друга, смеялись в неподходящий час, думали об оплате комнаты и о дырке в чулке посреди возвышенного признания.

Анна следила, чтобы текст не становился слишком красивым для жизни.

— Здесь ты опять заставила её смотреть в окно, — сказала она однажды, устроившись на краю стола и читая новую страницу. — Женщина не может всякий раз подходить к стеклу, когда ей грустно. Когда-нибудь она должна открыть шкаф или хотя бы вымыть чашку.

Эдит протянула руку за записной книжкой.

Окно выразительнее немытой чашки.

— Для писателя. Не для того, кому потом пить кофе.

Ты предлагаешь заменить меланхолию домашней работой?

— Предлагаю иногда позволять меланхолии мыть посуду. Это дисциплинирует.

Эдит зачеркнула абзац у окна и перенесла разговор героинь на кухню.

Анна осталась довольна.

За несколько недель после первого поцелуя их близость утратила робкую торжественность первых дней, но не стала менее значительной. Она вошла в привычки: в короткое прикосновение губ перед уходом, в ладонь на спине, когда одна проходила мимо другой в тесном пространстве, в сонную нежность поздних часов. Анна уже не спрашивала, можно ли взять книгу с полки или открыть окно. Эдит перестала вздрагивать, обнаруживая на столе чужие ноты поверх своих черновиков.

Квартира менялась незаметно.

Светлый платок Анны висел на крючке в прихожей рядом с тёмным пальто Эдит. В ванной появилась вторая зубная щётка. На нижней полке шкафа лежали два сложенных платья, которые Анна оставила «до следующего вечера» и не забрала. В ящике комода хранились её запасные чулки, ленты и тонкая ночная сорочка. Русские книги уже не казались случайными гостями среди английских и французских изданий. На пианино соседки сверху Анна подбирала мелодии через потолок и иногда подпевала, забыв, что её слышат.

Формально она всё ещё снимала комнату у вокзала.

Там оставались кровать, шкаф, несколько платьев, часть книг, старая фотография, посуда, за которую хозяйка когда-то потребовала залог. Анна наведывалась туда дважды в неделю, забирала почту и платила за пространство, где почти не жила. Каждый раз возвращалась с запахом сырости в пальто и с выражением, которое Эдит не могла сразу прочитать.

Об этой комнате они старались не говорить.

До вечера двадцать третьего декабря.

Анна пришла поздно, после последнего перед праздником выступления. В кабаре было многолюдно: посетители пытались весельем заглушить счета, одиночество и новости. Бертран украсил стойку облезлой мишурой, музыканты играли громче обычного, женщины красили губы ярче. Анна исполнила несколько праздничных песен, получила букетик увядших фиалок от пожилого завсегдатая и отказалась от предложенного шампанского, потому что хотела вернуться к Эдит с ясной головой.

Когда она вошла в квартиру, часы показывали половину двенадцатого.

На её волосах таяли снежинки. Щёки покраснели, глаза блестели от усталости. Она сняла пальто, поставила туфли к печи и молча села за стол. Эдит подогрела суп, нарезала хлеб, положила рядом небольшой кусок сыра. Анна ела медленно. Пальцы у неё дрожали, когда она подносила ложку ко рту.

Эдит открыла книжку.

Что случилось?

— Ничего.

Эдит ждала.

Анна вздохнула.

— Хозяйка подняла плату.

Снова?

— Теперь за отопление, которого всё равно нет. Она сказала, комнаты дорожают, потому что людям негде жить. Я не поняла, почему от этого должна дорожать плесень, но спорить не стала.

Эдит написала:

Ты почти не бываешь там.

— Знаю.

Зачем продолжаешь платить?

Анна опустила ложку.

— Не знаю.

Ответ прозвучал слишком быстро. Она отвела глаза, посмотрела на еловую ветку, на две стопки рукописей, на чашку, из которой пила почти каждый вечер.

— Наверное, потому что там ещё лежат мои вещи.

Эдит не написала ничего.

— Потому что это моя комната, — продолжила Анна, уже менее уверенно. — Первая после… после всего. Я сняла её сама. Платила сама. Даже если иногда выбирала между ужином и углём, она была моей. Закрываешь дверь — и никто не решает, куда тебе идти дальше.

Эдит понимала больше, чем могла выразить короткой фразой. Для Анны бедная комната была не жильём, а доказательством: она сумела добраться до Парижа, найти работу, построить вокруг себя четыре стены. Отказаться от них значило доверить безопасность не ключу в кармане, а другому человеку.

Эдит медленно положила карандаш на страницу.

Ты боишься потерять возможность уйти.

Анна вздрогнула.

— Нет.

Эдит смотрела на неё.

— Может быть, — признала Анна. — Не от тебя. От счастья. Оно ведёт себя подозрительно, когда приходит слишком поздно.

Эдит протянула руку через стол.

Анна вложила в неё свои пальцы.

Несколько минут они сидели молча. За окнами редкий снег кружил в свете фонаря. Сверху перестали играть на пианино. Дом постепенно погружался в ночной покой: закрывались краны, затихали шаги, хлопнула последняя дверь.

Эдит взяла книжку другой рукой.

Я хочу, чтобы ты переехала сюда.

Анна прочла.

Сначала неподвижно. Затем медленно подняла глаза.

Эдит продолжила:

Не на несколько дней. Не до следующего выступления. Насовсем.

В лице Анны отразилось столько чувств, что ни одно не успело оформиться полностью: радость, страх, недоверие, боль, почти детское удивление. Она отпустила руку Эдит и перечитала строки, словно между первым и вторым взглядом они могли исчезнуть.

— Ты уверена?

Эдит написала:

Я никогда не была так уверена ни в чём.

Анна встала из-за стола. Прошла к окну, но не стала смотреть наружу; остановилась рядом, обхватив себя руками.

— У меня нет денег, чтобы платить за половину этой квартиры.

Я не предлагаю сдавать тебе комнату.

— Эдит.

Я серьёзно.

— Я тоже. У меня почти ничего нет. Два приличных платья, три неприлично изношенных, книги, ноты, фотография. Чашка с трещиной. Зимнее пальто, которое переживёт нас обеих из упрямства. Я прихожу к тебе с пустыми руками.

Эдит подошла ближе. Встала перед ней и написала:

Ты приходишь не пустой.

Анна прочла.

Ты приносишь себя.

Карандаш задержался.

Это всё, что мне нужно.

— Не говори так, — попросила Анна едва слышно.

Эдит нахмурилась.

— Иначе я поверю слишком быстро.

Поверь.

Анна посмотрела ей в лицо.

— Ты не пожалеешь?

Эдит покачала головой.

— Если я буду мешать работать?

Уже мешаешь.

У Анны дрогнули губы.

Я стала писать лучше.

— Это спорно.

Леру согласился печатать.

— Леру издатель. Его мнение испорчено профессией.

Эдит подняла бровь.

Анна улыбнулась, но глаза оставались влажными.

— А если мы поссоримся?

Поссоримся.

— Если я окажусь невыносимой?

Уже известно.

— Если однажды тебе захочется тишины?

Эдит написала:

Ты не нарушаешь мою тишину.

Потом добавила:

Ты сделала её обитаемой.

Анна закрыла глаза.

Когда открыла, страх не исчез. Он просто уступил место решению.

— Да, — сказала она. — Я перееду.

Эдит не успела положить книжку. Анна шагнула к ней и обняла так сильно, что карандаш упал на пол. Её лицо прижалось к груди Эдит, руки обхватили талию. Эдит почувствовала, как смех смешался с коротким, неровным вдохом, почти похожим на всхлип.

Она гладила Анну по волосам.

На полу лежал карандаш. Суп остывал. За окном таял снег.

А квартира впервые стала их общей не по привычке, а по обещанию.

Утром двадцать четвёртого декабря они отправились за вещами.

День выдался бесцветным, но сухим. Над крышами стояло ровное молочное небо. Снег, выпавший ночью, сохранился в садах и на теневых сторонах улиц; на проезжей части его уже смешали с грязью колёса и копыта. Мороз был лёгким, колким. Дыхание превращалось в белый пар, металлические поручни обжигали ладони даже через перчатки.

Анна шла быстрее обычного.

Её бордовый берет то и дело съезжал, однако сегодня она почти не поправляла его. В одной руке держала ключ от старой комнаты, другой цеплялась за локоть Эдит. По мере приближения к вокзалу становилась молчаливее.

Улицы здесь выглядели суровее праздничного центра. Украшений было меньше, очередей — больше. Возле благотворительной столовой стояли мужчины в вытертых пальто. Женщина продавала с лотка свечи и веточки падуба. Из дверей дешёвой гостиницы вынесли чемодан с лопнувшим ремнём. Пахло угольной пылью, кухонным паром, мокрой кожей, железной дорогой.

Дом Анны встретил их тёмным подъездом.

Дверь тяжело закрылась за спиной. Сразу стало сыро и тесно. Лестница поднималась круто; перила липли от многолетней краски, на площадках горели слабые лампы. Снизу доносился запах капустного супа, лука и хозяйственного мыла. Где-то плакал ребёнок. За одной дверью ругались вполголоса, за другой кашляли.

Хозяйка комнаты выглянула из своей квартиры.

Невысокая, плотная женщина в чёрном платье и вязаной кофте. Увидев Эдит, она сразу стала вежливее.

— Мадемуазель Анна, вы всё-таки съезжаете?

— Да, мадам Буше.

— Перед самым праздником.

— Так получилось.

Хозяйка осмотрела Эдит с любопытством, задержав взгляд на хорошем пальто, строгом каре, прямой осанке.

— Ваша родственница?

Анна ответила после короткой паузы:

— Моя близкая подруга.

Слово было безопасным. И всё же произнесла она его с таким спокойствием, что Эдит почувствовала скрытое упрямство.

— Комнату нужно освободить до полудня, — сказала мадам Буше. — И ключ вернуть. Если останутся вещи, я не отвечаю.

— Мы успеем.

Они поднялись на четвёртый этаж.

Комната оказалась меньше, чем представляла Эдит.

Узкая кровать стояла вдоль стены, покрытой выцветшими обоями. У изголовья проступало пятно сырости, разросшееся от потолка неровными серыми очертаниями. Напротив помещался шаткий столик с одним ящиком, на нём — подсвечник, пустая чашка, пузырёк чернил, несколько листов с детскими упражнениями. Шкаф не закрывался до конца. Окно выходило во двор-колодец, где между стенами висели бельевые верёвки и почти не бывало солнца.

В комнате было холоднее, чем на лестнице.

Анна вошла первой. Сняла берет, положила его на кровать. Осмотрелась.

— Вот и вся моя парижская империя.

Эдит не стала отвечать шуткой.

На стене над столом висела маленькая фотография в тёмной деревянной рамке. Семья стояла на ступенях большого дома: мужчина с прямой осанкой, женщина в светлом платье, двое детей. Младшая девочка была Анной — ещё с короткими волосами, серьёзная, прижимающая к груди куклу.

Эдит подошла ближе, но не коснулась рамки.

— Это мы, — сказала Анна. — До того, как фотографии стали опаснее оружия.

Голос её оставался ровным.

Она сняла рамку со стены, вытерла рукавом пыль с края и завернула в платок.

Вещей действительно было мало.

Три платья, два из которых Эдит уже видела. Несколько блузок. Чулки, бельё, старый шерстяной шарф, домашние туфли. Стопка нот, перевязанная лентой. Французские книги, два русских тома, словари. Небольшая шкатулка с пуговицами, нитками, дешёвой брошью и серьгами. Письма — совсем немного, без обратных адресов. Фотография. Чашка с синей каймой и трещиной от края до ручки.

Анна укладывала всё в один чемодан и картонную коробку.

Эдит складывала книги.

На дне шкафа нашлось старое платье из тёмного шёлка, аккуратно завёрнутое в бумагу. Оно было слишком нарядным для уроков и кабаре, тонким, хорошего дореволюционного покроя.

— Мамино, — объяснила Анна. — Я взяла его с собой. Не знаю зачем. Оно мне велико, и я никогда его не надевала.

Эдит провела пальцами по ткани. Шёлк сохранил слабый запах пыли и лаванды.

«Возьмём»,написала она.

— Куда я его надену?

Неважно.

Анна посмотрела на неё и кивнула.

Платье легло поверх остальных вещей.

Когда чемодан был закрыт, коробка перевязана бечёвкой, а шкаф опустел, комната стала почти безличной. Остались кровать, стол, голая стена с более светлым прямоугольником на месте фотографии. Пространство быстро отказалось от Анны, будто она и не жила здесь два года.

Она взяла ключ.

Остановилась посередине.

Эдит ждала у двери.

Анна провела взглядом по комнате, но в нём не было нежности. Только усталость и короткая благодарность месту, которое когда-то не дало ей замёрзнуть окончательно.

— Здесь я поняла, что одиночество тоже может быть собственностью, — сказала она. — Сначала это казалось свободой.

Эдит подошла и коснулась её плеча.

Анна выключила свет.

Закрыла дверь.

Не оглянулась.

Мадам Буше приняла ключ, пересчитала деньги и сообщила, что залог возвращать не станет из-за пятна на столе. Анна хотела возразить, но Эдит уже вынула карандаш.

Пятно было до неё.

Хозяйка прочла записку, пожала плечами:

— Докажите.

Эдит посмотрела на неё долгим спокойным взглядом.

Мадам Буше выдержала несколько секунд, затем достала из кармана половину суммы.

— Из уважения к празднику.

Анна взяла деньги.

На улице рассмеялась.

— Твоя немота чрезвычайно убедительна.

Эдит написала:

Особенно в сочетании с плохим настроением.

— Ты спасла нам два ужина.

Или одно вино.

— После той комнаты — только горячее.

Они поймали такси, потому что чемодан оказался тяжёлым. Анна сидела рядом с коробкой на коленях и всю дорогу держала руку на фотографии, спрятанной под крышкой. За окном проплывали рождественские улицы: лавки, рынки, прохожие с ёлками, мальчики с газетами, женщины, несущие хлеб и свёртки. Город двигался навстречу вечеру, не подозревая, что в одном из экипажей перевозят целую жизнь, уместившуюся в чемодан и коробку.

В квартире у Люксембургского сада вещи Анны заняли удивительно мало времени.

Платья повесили в шкаф рядом с одеждой Эдит. Книги поставили на полку. Ноты легли возле рукописей. Чашка с трещиной отправилась в кухонный шкаф, хотя Эдит хотела выбросить её и не решилась предложить. Мамино платье осталось в бумаге на верхней полке. Фотографию Анна пока не повесила; поставила на комод лицом к стене.

— Не сегодня, — сказала она.

Эдит не спрашивала.

К полудню переезд завершился.

Анна стояла в спальне у открытого шкафа и смотрела на свои платья среди вещей Эдит. Две жизни соприкоснулись на общей перекладине — тёмная строгая ткань и более мягкие, поношенные наряды, английская сдержанность и русская бережливость, костюм и сценическое платье.

— Теперь всё? — спросила она.

Эдит написала:

Теперь ты дома.

Анна провела ладонью по дверце шкафа.

— Это слово надо произносить осторожнее.

Почему?

— Чтобы оно не испугалось.

После обеда они отправились за праздничными покупками.

Денег решили потратить немного. Анна составила список: хлеб, картофель, лук, масло, яйца, яблоки, какао, молоко, немного мяса, если цена окажется терпимой. Эдит добавила хорошее вино. Анна вычеркнула. Эдит вписала снова.

На рынке было людно и шумно. Торговцы расхваливали товар, покупатели бережно отсчитывали мелочь и спорили из-за последнего сантима. На прилавках лежали апельсины, дорогие и яркие; корзины с орехами; птица; связки овощей; дешёвые свечи; ветки хвои. Анна долго выбирала яблоки, отбраковывая самые красивые как подозрительно дорогие. Эдит тайком купила два апельсина и спрятала в сумку.

Ёлку они позволить себе могли, но Анна отказалась.

— Дерево должно жить дольше нашего праздника.

Они купили несколько свежих ветвей, перевязанных грубой нитью. Продавец добавил маленькую шишку бесплатно, сообщив, что она «не первой красоты». Анна ответила, что в их доме несовершенство принимают охотно.

Вечером квартиру заполнил запах хвои.

Ветви поставили в большой кувшин у окна. Анна изготовила украшения из бумаги: вырезала звёзды, цепочки, цветы, похожие одновременно на розы и геометрические ошибки. Эдит пыталась помогать, но её снежинки получались слишком ровными и строгими.

— Даже бумагу ты заставляешь соблюдать дисциплину, — сказала Анна.

Эдит написала:

Твоя звезда имеет семь лучей.

— Она пережила трудный год.

Из старой ленты сделали банты. На ветки подвесили две конфеты в блестящих обёртках, орехи и серебристые нити, найденные в коробке с прошлогодними украшениями. У окна поставили свечи. Маленькая еловая композиция выглядела скромно, но в вечернем свете стала центром комнаты.

С ужином было сложнее.

Эдит решила испечь яблочный пирог по рецепту, найденному в старой английской тетради. Анна предложила помощь, однако была отправлена нарезать картофель. Через полчаса тесто оказалось слишком сухим, яблоки — слишком влажными, а стол — покрытым мукой.

Анна наблюдала за Эдит с неприкрытым удовольствием.

— Ты можешь написать два романа, обмануть литературный Париж мужским именем и заставить домовладелицу вернуть залог. Но тесто тебя победило.

Эдит, испачканная мукой у виска, написала:

Оно действует без логики.

— В этом его женское очарование.

Предательница.

— Реалистка.

Пирог всё же отправился в духовку. Через двадцать минут запах стал подозрительно горьким. Анна открыла дверцу и вытащила форму, обернув руки полотенцем.

Края потемнели почти до чёрного.

Середина осталась сырой.

Они смотрели на результат.

Анна первой засмеялась. Эдит попыталась сохранить достоинство, но не смогла: беззвучный смех заставил её опереться ладонью о стол. Анна, увидев это, рассмеялась ещё сильнее, и вскоре обе стояли на кухне среди муки, кожуры и пара, совершенно забыв о необходимости быть взрослыми женщинами с трагическими биографиями.

Пирог разрезали. Съедобная часть нашлась между горелым краем и сырой серединой.

— Это символ нашей эпохи, — объявила Анна. — Снаружи катастрофа, внутри надежда на правильную температуру.

Эдит записала фразу на клочке бумаги.

— Не смей использовать её в романе.

Поздно.

— Тогда хотя бы исправь пирог.

Рождественский вечер наступил рано.

К пяти часам за окнами уже лежала густая синева. Снег снова пошёл — мелкий, сухой, более уверенный, чем утром. Фонари окружили себя белым мерцанием, следы на дорожках сада исчезали почти сразу. Издалека доносились колокола, пока ещё отдельные, пробные, напоминающие городу о приближении праздничной ночи.

Анна надела простое тёмно-бордовое платье. Волосы оставила распущенными; длинные светлые волны лежали на плечах, мягко отражая свечной свет. Эдит выбрала тёмно-синее платье без украшений и только по просьбе Анны надела серьги.

Стол накрыли белой скатертью.

На нём стояли картофель с травами, тушёное мясо, хлеб, сыр, яблоки, два спрятанных апельсина и спасённая часть пирога. Эдит всё-таки купила вино. Анна сделала вид, что возмущена, затем налила себе первой.

— За новую квартиру, — сказала она.

Эдит подняла бокал.

— Нет, — поправилась Анна. — За дом.

Стекло тихо соприкоснулось.

Они ели медленно. Не из торжественности — просто некуда было спешить. Анне не требовалось уходить в кабаре или возвращаться к вокзалу. Пальто не ждало в прихожей. Ночь принадлежала им целиком.

После ужина они открыли апельсины. Кожура брызнула свежим, почти летним ароматом, и комната сразу стала ярче. Анна очистила свой плод одной длинной спиралью, положила её на тарелку и сказала:

— В детстве мы бросали кожуру через плечо и смотрели, на какую букву она похожа. Так угадывали имя будущего мужа.

Эдит подняла бровь.

— Метод оказался ненадёжным.

Попробуем?

Анна бросила кожуру.

Она упала спутанной линией.

Они наклонились над тарелкой.

— Похоже на «Э», — решила Анна.

Поразительно точная наука.

— Не спорь с судьбой.

Позже Эдит приготовила горячий шоколад. Анна села на ковёр у печи, обняв колени, и некоторое время смотрела на огонь. Свечи отражались в окнах. Сад за стеклом почти исчез под снегом и темнотой.

— Спеть тебе? — спросила она.

Эдит кивнула.

Анна не стала выбирать французскую рождественскую песню или кабаретный романс. Голос её возник негромко, без сценического дыхания и профессиональной подачи. Она запела по-русски.

Мелодия была простой, медленной. Колыбельная.

Эдит не понимала слов, но слышала их возраст. В песне жили зимняя комната, детская кровать, ладонь на волосах, свет за шторами, мать, ещё не ставшая памятью. Анна пела тише, чем когда-либо в кабаре. Некоторые звуки почти исчезали, оставляя после себя только движение губ и дыхание.

К середине второго куплета голос дрогнул.

Она не остановилась.

Эдит сидела рядом, не касаясь её до последней ноты. Когда песня закончилась, Анна некоторое время смотрела в огонь.

— Мама пела её мне, когда я болела. Иногда отец просил повторить, хотя делал вид, что пришёл проверить температуру в комнате.

Эдит протянула руку.

Анна придвинулась ближе и положила голову ей на плечо.

Эдит взяла книжку.

О чём песня?

— О птице, которая прилетает к окну и обещает ребёнку, что ночь пройдёт. Ничего особенного.

Поэтому ты плачешь?

Анна вытерла щёку.

— Я не плачу. Здесь дым.

Эдит посмотрела на закрытую печь.

— Не начинай.

Она всё-таки улыбнулась.

Эдит написала:

Я никогда не ждала Рождества.

— Совсем?

В детстве оно означало обязанности. Гостей. Правильное платье. Ужин, где нельзя было сказать ничего настоящего.

— А теперь?

Эдит подумала.

Теперь я ждала сегодняшний вечер.

Анна читала, прижавшись к её плечу.

— Я тоже.

Некоторое время они молчали. Ветви у окна пахли смолой, от свечей шёл лёгкий аромат нагретого воска, остывающий шоколад оставлял на губах сладкую горечь. С улицы доносились редкие голоса. Кто-то пел на соседнем балконе, плохо и радостно.

Анна коснулась пальцем края рукописи, лежавшей на столике.

— Расскажи, что будет с книгами.

Эдит открыла книжку на чистой странице.

До января нужно закончить ещё одну главу для газеты. После праздников — встреча с Леру.

— Ты скажешь ему об Адриане?

Придётся.

— Он может передумать.

Может.

— А вторая книга?

Пока сопротивляется.

Анна взяла карандаш из её пальцев и написала неровным почерком:

Не заставляй её быть прежней.

Эдит прочла.

— Я серьёзно, — сказала Анна. — Пусть Леру получит роман, который сможет продать. Но не возвращайся туда, где тебя самой уже нет.

Эдит написала ниже:

Я постараюсь.

— Ужасное обещание.

Честное.

Анна провела пальцем по странице.

— Я тоже хочу писать.

Эдит подняла глаза.

— Не роман. Пока нет. Может быть, никогда. Но письма… или дневник. Я слишком многое помню кусками. Иногда лица остаются, а события исчезают. Иногда знаю, что произошло, но не могу вспомнить голос. Мне страшно, что однажды прошлое станет только набором фактов.

Эдит написала:

Записывай.

— По-русски?

На языке, который сохраняет точнее.

— А если я не захочу, чтобы кто-нибудь прочёл?

Тогда не показывай.

Анна улыбнулась.

— Даже тебе?

Карандаш задержался.

Даже мне.

— Это очень благородно.

И мучительно.

— Так уже честнее.

Ближе к полуночи колокола заговорили над городом.

Сначала один — глубокий, далёкий. Затем другие. Звон расходился над крышами, проходил через снег, отражался от каменных фасадов. В соседних домах открывались окна. По улицам двигались люди, направляясь к церквям; тёмные фигуры скользили между фонарями, на мгновение оказываясь в золотых кругах света.

Анна и Эдит остались дома.

Они сидели у окна, завернувшись в один плед. Анна устроилась между коленями Эдит, прислонившись спиной к её груди. Тёплые руки Эдит лежали поверх её ладоней. Снег косо пересекал свет фонарей.

Эдит написала в книжке, положив её на колени Анны:

Я знаю, что впереди будет трудно.

Анна читала по мере появления строк.

Леру. Газеты. Люди, которым захочется судить то, чего они не знают.

Эдит сделала паузу.

Я ни о чём не жалею.

Анна повернула голову. Их лица оказались рядом.

— Я тоже.

Эдит добавила:

Ты не боишься?

Анна смотрела на снег.

— Боюсь. Теперь даже сильнее. Раньше можно было потерять только себя, а к этому я привыкла. Теперь есть ты, эта квартира, книги, утро, которое ещё не наступило. Чем больше любишь, тем больше у страха пищи.

Она повернулась полностью, села к Эдит лицом.

— Но страх можно делить. В этом его слабость. Поодиночке он заполняет всю комнату. Между двумя ему приходится тесниться.

Эдит обняла её за талию.

Анна коснулась лбом её лба.

— Мы не справились с худшим, — продолжила она. — Так говорить опасно. Мы просто пережили то, что уже случилось. Остальное будет новым. Но я не уйду заранее только потому, что будущее может оказаться жестоким.

Эдит поцеловала её.

Медленно, без робости первых разов. Анна ответила сразу, обвила руками её шею. Под пледом было тепло; за стеклом кружилась белая ночь, звонили колокола, чужие семьи собирались за столами, чужие одиночества искали свет в окнах.

Когда они отстранились, Анна прошептала по-русски:

— С Рождеством.

Эдит прикоснулась губами к её виску.

В ту ночь они впервые легли в общую постель не как гостья и хозяйка, задержавшиеся до утра, а как две женщины, которым больше не требовалось назначать час расставания.

В спальне горела одна свеча. Сквозь шторы проникал снежный свет, голубоватый, спокойный. Одежду сложили на один стул. Бордовый берет лежал поверх тёмного платья Эдит, нелепый и прекрасный знак окончательного переселения.

Анна устроилась у неё под боком.

Её волосы рассыпались по подушке, щекотали щёку Эдит. Они долго не спали, говорили шёпотом и письмом, хотя книжку пришлось держать на одеяле. Анна рассказывала о рождественских утратах детства: воске на подсвечниках, орехах, мандаринах, тайном подарке от горничной, отцовской привычке прятать конфеты в карманы халата. Эдит писала об английском доме, где праздник был безупречно организован и почти лишён радости.

Потом книжка соскользнула на пол.

Анна сонно сказала:

— Завтра поднимем.

Эдит не стала спорить.

Утро двадцать пятого декабря оказалось светлым.

Снег продержался. Крыши, деревья и подоконники лежали под чистым белым слоем. Небо прояснилось, и солнце, ещё низкое, отразилось от сада, наполнив спальню бледным сиянием. Париж притих после ночных служб и поздних ужинов. Даже колёса редких машин звучали мягче.

Эдит проснулась первой.

Некоторое время не двигалась.

Анна спала рядом, повернувшись к ней лицом. Светлые волосы закрывали половину щеки, губы были чуть приоткрыты, одна рука лежала поверх одеяла. Во сне исчезала та настороженность, которую Анна сохраняла даже в радости. Лицо становилось моложе, почти тем, что осталось на старой фотографии.

Эдит убрала прядь с её лба.

Анна открыла глаза.

— Ты смотришь.

Эдит кивнула.

— Давно?

Ещё один кивок.

— Это невежливо.

Эдит поцеловала её в кончик носа.

— Хуже. Это убедительно.

Они остались в постели ещё немного, слушая тишину дома. Потом Анна поднялась, накинула халат Эдит, слишком длинный для неё, и отправилась варить кофе.

Через несколько минут с кухни донёсся звон ложки и раздражённое:

— Где молоко?

Эдит вошла, указала на подоконник.

— Почему оно стоит у окна?

Холодильник декабря.

— Английская изобретательность снова спасла Францию.

Анна приготовила кофе так, как любила Эдит: с молоком, без сахара. Себе добавила две ложки и сделала вид, что это одна. Поставила на стол хлеб, масло, остатки яблочного пирога и один апельсин, сохранённый с вечера.

Эдит села за письменный стол.

Не открыла ни одну из рукописей.

Взяла отдельный лист и написала дату: 25 декабря 1931 года.

Долго смотрела на неё. Затем вывела:

Сегодня я проснулась рядом с женщиной, которую люблю, и впервые не подумала, сколько времени это может длиться.

Перо остановилось.

Ниже появилась следующая строка:

Счастье не обещало мне вечности. Оно просто сварило кофе на моей кухне и спросило, где молоко.

Эдит улыбнулась.

Анна подошла с чашками, прочла через плечо и поцеловала её в макушку.

— Это для романа?

Эдит покачала головой.

— Для Адриана?

Снова нет.

— Тогда для кого?

Эдит написала:

Для меня.

Анна поставила чашки.

— Хорошо. Тебе тоже нужны слова, которые никому ничего не должны.

После завтрака они обменялись подарками.

Анна первой протянула небольшой свёрток, завёрнутый в нотную бумагу и перевязанный бордовой лентой.

Внутри была фотография.

Та самая, снятая со стены старой комнаты. Только теперь Анна вынула её из тяжёлой рамки и поместила в тонкий картонный футляр. На обороте своим почерком написала имена и дату снимка. Отец. Мать. Старший брат. Анна.

Эдит провела пальцем по краю.

— Я не могу подарить тебе их, — сказала Анна. — И прошлое тоже не могу. Но это единственное, что у меня осталось от дома. Теперь я хочу, чтобы оно было здесь.

Эдит подняла глаза.

Анна нервно улыбнулась.

— Не потому, что я вся твоя. Мне не нравится принадлежать. Даже тебе.

Эдит быстро написала:

И не должна.

— Но моя жизнь теперь рядом с твоей. Я хочу, чтобы ты знала, откуда она началась.

Эдит встала и обняла её.

Держала долго. Фотография оставалась между их телами, тонкая, уцелевшая, хранящая лица тех, кто не мог присутствовать за этим рождественским столом.

Затем настала очередь Эдит.

Она достала из ящика небольшую записную книжку в тёмно-бордовом кожаном переплёте. Тонкая, хорошего качества, с плотными кремовыми страницами. К ней прилагался карандаш в металлическом держателе.

Анна провела ладонью по обложке.

— Почти как твоя.

Эдит открыла первую страницу.

Там было написано:

Для твоих слов. Даже тех, которые ты никому не отдашь.

Анна перечитала.

Потом прижала книжку к груди.

— У меня никогда не было дневника.

Начни сегодня.

— Что написать?

Эдит ответила:

Правду.

Анна усмехнулась.

— Ты сразу требуешь невозможного.

Она села у окна, открыла книжку и некоторое время думала. Эдит не заглядывала. Наконец карандаш задвигался. Анна написала несколько строк, закрыла страницу ладонью и посмотрела на Эдит с вызовом.

— Не покажу.

Эдит кивнула.

— Совсем не интересно?

Эдит написала:

Мучительно интересно.

— Хорошо.

Позже Анна позволила прочитать только первую фразу:

Сегодня у меня появился дом, и я всё ещё боюсь произнести это слово слишком громко.

Эдит не просила продолжения.

Они провели день спокойно.

Гуляли по Люксембургскому саду, где снег лежал на скамейках и мраморных статуях. Детей было мало; несколько семей шли к родственникам, неся свёртки. Анна держала Эдит под руку. На пустой аллее их пальцы нашли друг друга внутри кармана пальто, скрытые тканью от чужих взглядов.

Возвращаясь, они купили два горячих каштана у старика с жаровней. Анна обожгла палец, Эдит поцеловала его, и продавец сделал вид, что занят углями.

Дома они читали. Эдит немного работала над обеими книгами, но не позволила рукописям отнять весь день. Анна начала дневник, затем вырвала первую страницу и сожгла её в печи.

— Слишком честно, — объяснила она.

Эдит написала:

Значит, хорошо.

— Не всё хорошее надо сохранять.

Вечером они снова сели у окна.

Снег начал подтаивать на карнизах, вода падала с крыши редкими каплями. Солнце ушло, небо стало жемчужно-серым. В домах зажигались огни. На соседнем балконе кто-то вывесил маленький венок. Город возвращался к обычной жизни: завтра откроются лавки, издатели снова начнут считать сроки, певицы — готовить платья, учителя — искать учеников.

Эдит достала свою книжку.

Написала:

Мы не знаем, что принесёт новый год.

Анна читала рядом.

Эдит задумалась и не стала добавлять привычное утешение. Оно показалось слишком лёгким для будущего, о котором они ничего не знали.

Вместо него она написала:

Но я больше не буду встречать его в одиночестве.

Анна накрыла её руку своей.

— И я.

Они смотрели на зимний Париж. На снег, теряющий белизну у дорог. На голые ветви сада. На фонари, отражённые во влажном камне. На город, способный быть прекрасным и беспощадным в один и тот же час.

В квартире пахло хвоей, кофе и воском. В шкафу висели их платья. На комоде стояла семейная фотография Анны, уже повёрнутая лицом к комнате. На столе лежали две рукописи и две записные книжки. Одна принадлежала Эдит, другая — Анне.

Дом не обещал им безопасности.

Он не мог остановить газеты, законы, бедность, предательство или время. Не мог уберечь книги от запрета, а любовь — от чужого суда. Но у него были стены, ключи, общая постель, остывающий кофе и две женщины, решившие возвращаться сюда вместе.

Анна положила голову Эдит на плечо.

За окном медленно темнел рождественский день.

Их новая жизнь начиналась не с клятвы и не с чуда. Она начиналась с вещей, внесённых в квартиру одним чемоданом, с платья на общей вешалке, с треснувшей чашки в кухонном шкафу, с фотографии на комоде и чистой страницы, ожидавшей первых слов.

Эдит закрыла книжку.

Анна переплела с ней пальцы.

Вечер обнял город мягкой зимней тенью, а в окнах их квартиры долго горел свет.

Комментарии

0 / 5000 символов
Пока нет комментариев. Будьте первым!