Глава 11
그래도 아프지, 그렇지?... 여긴 아프면 안 될 것 같은데,
그런데도 아파. 그건 불공평해.
Всё равно болит, да?... Кажется, что вроде здесь болеть не должно, но оно болит. Это нечестно.
***
После этих слов наступила пауза. Я не знал, как правильно на них отреагировать. Было чувство, будто она впервые произнесла это вслух. И сама еще не поняла, насколько важное.
— Пойдём выпьем? — вдруг сказала она. Тихо, почти буднично. Но я уловил в этом голосе нечто большее.
— Сейчас?
— Да. Соджу. Где-нибудь, где можно просто сидеть. Просто молчать, если захочется. Или не молчать. Я вдруг поняла, что хочу — именно этого.
Я кивнул.
Когда мы вышли из ресторана, вечер уже остыл, но воздух всё ещё хранил остатки весны. Мы не спешили — просто шли. Вдоль улиц, где витрины сменялись друг за другом, а неон отражался в мокром асфальте.
— Здесь, — сказала она вдруг, указав на угол с ярким плакатом и паром, валящим из маленького ларька.
Это было простое место. Пластиковые стулья, дешёвые столы, запах жареного чеснока и кипящей рамен. За соседним столом двое рабочих что-то горячо обсуждали, дальше — парень держал за руку заснувшую девушку. Всё по-настоящему.
Она выбрала столик у самой стены, под тусклой лампой. Мы сели. Я заказал две бутылки соджу и что-то острое на закуску. Щелчок крышки. Она налила, медленно, словно отмеряла не граммы — а разрешение говорить. Я не торопил. Просто ждал, пока первые капли прогреют её изнутри и, может быть, отогреют то, что давно стыло в груди.
— Я пыталась быть хорошей, — начала она, будто продолжая разговор, который не прекращался. — Настолько хорошей, что в какой-то момент перестала быть собой.
Я не перебивал. Просто слушал.
— Его мама... она не приняла меня с самого начала. Ни слова плохого прямо — только намёки. Только те взгляды, которые понимаешь на каком-то инстинкте. Всё, что я делала, было «не так». Даже чай, который я наливала. Даже тишина, с которой я встречала её утро.
Она выпила ещё. Потом продолжила:
— А он молчал. Смотрел, как это происходит. Как будто ничего страшного. Сначала я думала, что он просто не замечает. Потом поняла — он привык. Его так учили: если мама недовольна — виновата женщина.
Я слушал и чувствовал, как с каждым её словом внутри меня сжимается что-то тяжёлое и холодное. Если мужчина знает, что его мать причиняет боль его жене — и молчит — это предательство. Тихое, медленное, но настоящее.
— Я болела, — сказала она, не глядя на меня. — С температурой, с ознобом. Вроде бы всё было не так страшно, если рядом кто-то, кто подаст стакан воды. Но он... не был рядом. Просто уходил. Не на работу. Не по делам. Уходил — будто бы ему тоже становилось не по себе, как будто моя боль его раздражала. А потом возвращался, будто ничего не было. Ни температуры, ни слёз.
Я почувствовал, как в груди поднимается что-то неприятное, злое. Словно это всё происходило не с ней, а со мной — и я тоже был бессилен.
— Однажды... я ушла лечиться к маме. Потому что температура не спадала, а дома было нельзя просто лечь. Там невестка не имеет на это права. Но даже тогда — ни звонка, ни «как ты»? Только обиды. Только обвинения.
Я смотрел на неё. Она говорила ровно, почти спокойно — и в этом спокойствии было куда больше боли, чем в крике.
— В его телефоне мелькало одно и то же имя. Я видела. Но молчала. Думала, может, закончится. Может, исчезнет. А исчезала — я. Каждый день. Потихоньку.
Я сжал кулаки под столом.
— Я не верю в идеальный союз, — наконец сказал я. — Но уверен в одном: любимым делать больно нельзя. Ни поступками. Ни безразличием. Ни другим человеком рядом.
Она посмотрела на меня, и на мгновение в её взгляде что-то дрогнуло. Не благодарность. Не удивление. Просто — признание того, что она впервые услышала нужные слова.
— Не было любви у него по отношению ко мне. Каждый раз, когда я пыталась что-то сказать, он делал из меня виноватую. «Ты просто слишком чувствительная», «ты всё портишь». И я верила. Всё время верила. Пока однажды не поняла, что исчезаю. Медленно, по частям. И когда заболела по-настоящему — никого не был рядом. Никого, кроме моей мамы и младшей сестры. Не он. Не его семья. Только мои близкие.
Я хотел что-то сказать, но она подняла руку — нет, ещё не время.
— Его сестра... — голос её дрогнул. — Она была особенно несправедлива. До свадьбы, после. Она могла сказать всё, что угодно. И знала, что ей всё сойдёт с рук. Потому что «старшая», потому что «знает, как правильно». Они унижали, обвиняли, игнорировали. А я всё глотала. Потому что... верила, что если я буду хорошей, меня полюбят.
Это была не просто история. Это был крик, спрятанный в много лет молчания.
— Тебе не нужно было заслуживать, — сказал я. — Ни любви. Ни его защиты. Тем более — одобрения.
Она снова наполнила стаканы. Мы выпили.
— Я столько раз хотела уйти. Но всё надеялась. Что он изменится. Что всё наладится. Что, может, я и правда что-то делаю не так. А потом... потом вдруг стало всё равно. Это страшно, знаешь? Не когда больно. А когда — пусто.
Я понял тогда: она не просто выжила. Она прошла через огонь, в котором другие бы сгорели.
— И ты ушла?
— Да. Ушла. Во время болезни. Не собиралась уходить. Так получилось. А он легко отпустил, как будто этого ждал, — горько усмехнулась она. — Я даже не плакала. Только смотрела, как он молчит, а его мама оскорбляет мою семью.
— А теперь?
— А теперь я просто учусь быть. Без страха. Без желания кому-то нравиться. Без попыток доказать, что достойна.
Я молчал.
Потому что в такие моменты молчание — это уважение. А слова могут только нарушить ту тишину, в которой человек наконец обрёл себя.
Я молчал. Смотрел на неё, как на человека, который всё ещё пытается держаться, даже когда под ногами давно нет земли. Она улыбнулась так ярко, вытерла уголки глаз салфеткой, но жест выдал её — пальцы дрожали.
— Если тебе хочется поплакать... — тихо сказал я. — Поплачь.
Она вздохнула, и, как будто эти слова были паролем, замок сорвало. Слёзы пошли по щекам, словно устав ждать разрешения. Не истерично, не шумно — как будто в ней прожил целый океан, который просто больше не помещался.
— Дома нельзя, — пробормотала она. — Там стены всё слышат. Даже когда мама спит.
Я не ответил. Просто подал руку. Она посмотрела, как будто не ожидала. Но встала, держась за меня, словно за поручень в покачивающемся поезде. Я расплатился, проводил её до машины, помог сесть, аккуратно пристегнул ремень. Не как мужчина, желающий прижаться поближе, а как человек, боящийся задеть хрупкое.
— Какой у тебя этаж? — спросил я, когда мы подъехали.
— Четырнадцатый, — сказала она уверенно, а потом добавила: — Хотя, может, двенадцатый... Нет, это у бабушки. У нас вроде пятнадцатый, но лифт иногда путает, он старый. А если я нажму на четырнадцатый, он всё равно приедет на мой. Он умный. Или упрямый.
Я невольно усмехнулся:
— То есть ты предлагаешь мне сыграть в «угадай, где ты живёшь»?
— Ну... если я не вывалюсь сейчас на лестнице, будет уже победа.
Когда мы подъехали, она сама показала путь — сначала решительно, потом как-то наугад. На нужном этаже — четырнадцатом, как оказалось — дверь открыла женщина с усталыми глазами и домашним свитером, который всё знал о долгих вечерах и коротких ночах.
Её Мама.
Она не сказала ни слова, только посмотрела на неё — и сразу поняла всё. Я кивнул в знак приветствия и, не задерживаясь, попятился к лифту. Не потому что мне хотелось уйти. Просто — иногда мужчине нужно уметь уходить в тень. Чтобы женщина, наконец, смогла быть в свете.
***
Наутро я проснулся с ощущением, будто что-то внутри меня переставилось. Не разрушилось, нет — просто встало на своё место. Её голос всё ещё звучал в ушах:
«Когда я выбирала себя — он отстранялся. А когда сомневалась — обнимал».
Я лежал и смотрел в потолок. В какой-то момент подумал: наверное, боль другого человека — это единственное, к чему нельзя остаться равнодушным, если ты действительно живой. И мне хотелось узнать, как она. Как проснулась. Плакала ли ещё. Или уже снова делает вид, что держится. Наверное, держится.
Я заехал в пекарню на углу, взял что-то тёплое, с корицей. Не потому что знал, что она любит. А потому что такие вещи пахнут уютом. А её жизнь, судя по всему, давно не пахла ничем, кроме тревоги.
Пока ждал, как пекарь упаковывал булочки, смотрел в окно. Люди шли мимо, кто-то спешил, кто-то улыбался, кто-то — говорил по телефону. Все жили. А она вчера только начинала снова учиться это делать.
Я положил записку в пакет: «Надеюсь, это сделает твой день лучше».
Я не пошёл сам. Было бы неправильно. Её мама не знает, кто я. И, возможно, не должна пока знать. Не должен я быть тем, кто случайно нарушит её хрупкое возвращение домой.
Вместо этого я заказал доставку. Объяснил курьеру, куда отнести. Когда курьер уехал, я ещё долго стоял возле пекарни, держа руки в карманах.
