Самокопание.
Кацуки
Его лицо до сих пор перед глазами.
Не потому что мне страшно — это давно вытравили. А потому что не было в этом лица ни ярости, ни страха, ни сопротивления. Только... понимание. Как будто он знал, что мы придём. Как будто знал, кто такие 017 и 018. Как будто нас ждали. Я не дал ему ни слова — даже себе не дал. Захлопнул дыхание внутри, как капкан. Захлопнул с той самой секунды, как вошёл в его грёбаную комнату.
Брызги были минимальные. Работа — чистая. Щелчок шеи — как переключатель. Всё. Точка.
Он был второй. Второй среди живых. Второй не в подвале, не в тренировочной симуляции, не на кукле. Второй в реальности. Под солнцем. С дерьмовым ноутом на коленях.
И всё это — на фоне жизни.
На фоне этой сраной испанской улицы, где пахнет кофе и собачьей шерстью. Где люди смеются. Где дети бегают с ранцами. Где я, блядь, не нужен.
Потом в камере я сидел. Спина к стене. Кулаки сжаты — не из-за злости. Из-за пустоты. Там внутри, где раньше был мотор — гудело. Словно двигатель начал работать вхолостую.
Нацуя ушла на индивидуальное задание. Её лицо перед этим... чёрт. Я знал, что что-то не так. По глазам, по плечам, по тому, как пальцы дрожали, когда она держала кейс.
Я не спрашивал. Не потому что не хотел. Потому что у нас тут такие вопросы — как признание в любви. А мы — не про это. Мы про выстрел в висок.
После её ухода я остался один. Хэйджи не вернулся. Камера — пустая, как гроб. И я начал.
Скинул майку. Пол в камере — бетонный, пыльный, липкий. Похуй.
Начал отжиматься. Раз. Два. Сто. Тысяча. Пока руки не начали трястись. Пока в голове не стало белым шумом.
Я думал, это поможет.
Что если пробить телом, пробить кожей, пробить мышцами — оно уйдёт. Всё: лицо мужика, запах той комнаты, взгляд Нацуи, её голос, в котором что-то треснуло, когда она шептала про цель.
Не ушло.
Оно сидело внутри. И отжимания только прибивали его глубже.
Когда она вернулась — я знал, что она выстрелила. Знал по походке. По тому, как шагнула в камеру: не как человек — как тень. Тишина её шагов была громче выстрела. Я услышал, как ей больно, даже до того, как она сказала хоть слово.
Я поднялся. Медленно. Спокойно. Устал. И не физически. А как машина, у которой масло загустело.
Она посмотрела на меня — и с её губ сорвался мат. Это было честно. Живо. По-настоящему.
А у меня внутри впервые за долгое время что-то дрогнуло. Потому что она вернулась. Не кто-то другой. Не новый номер. Не пустая оболочка.
А она.
Сдохшая внутри, как и я. С пылью на пальцах. С кровью в голове.
Но вернулась.
Я смотрел, как она швырнула кейс. И не остановился. Пускай выговаривается. Пускай сгорит, если надо. Лучше гореть рядом, чем тухнуть одному.
Когда она сказала, что убила знакомую — я понял. Не просто цель. Не просто имя. Это было что-то из её прошлого. Что-то, что её тянуло вверх, а не вниз. И теперь оно — дырка в груди.
Я не знал, что сказать.
Слова — дерьмо.
Так что я просто дал ей воду.
Мы сидели рядом. Молча. Горячие. Уставшие. Обгоревшие.
И я сказал ей, чтоб не умирала первой. Потому что я не переживу, если останусь тут один.
Потому что, может, я — пулей стал. Может, из меня человека выбили.
Но если в этой сраной тюрьме осталась хоть одна душа, которая ещё вспоминает вкус улицы, запах кофе, смех, — это она.
Нацуя.
Сучка. Упрямая. Злая. Живая.
И если ей когда-нибудь сорвёт крышу — я не дам ей сдохнуть.
Я вытащу. Из ада. Из камеры. Из головы.
А пока — я снова лёг на пол. Отжиматься. До крови в ладонях. До белого шума.
Потому что иначе — вспоминаешь.
А здесь вспоминать — опаснее, чем убивать.
