Глава 29. Одержимость
— Сынмин, ты опять не в порядке, — голос Феликса звучал мягко, но с нотками усталой тревоги — так разговаривают с человеком, которого видят на грани уже не в первый раз. — Успокойся, прошу тебя.
Он в спешке протянул ему стакан с водой — тот самый, что стоял на тумбочке, уже наполовину пустой, с разводами от пальцев на стекле, — и присел рядом на край кровати, которая давно продавилась под тяжестью их дружбы.
Сынмин сидел, обхватив колени руками, и смотрел в одну точку — на стену, на обои с цветочным узором, которые Феликс обещал поменять уже года три. Его глаза были красными, опухшими — видимо, он опять не спал всю ночь. Или плакал. Или и то и другое.
— Он снова приходил ко мне, понимаешь? — выдохнул Мин, и в его голосе слышалась такая смесь надежды и отчаяния, что у Феликса сжалось сердце. — Снова был рядом. Во сне. Я видел его лицо, слышал его голос, чувствовал его запах. Он смотрел на меня так, будто... будто мы знакомы тысячу лет. Будто он знает меня лучше, чем я сам.
Он приподнялся, устроился поудобнее — подтянул колени к груди, поправил подушку, которую всегда держал рядом, ту самую, что пахла лавандой и чем-то ещё, чем-то, что напоминало ему о Чане, — и обнял её, как единственное спасение.
— Он обещал, что найдёт меня, — продолжил Мин, и его голос дрогнул, сорвался на высокие, почти истеричные ноты. — Он сказал: «Я найду тебя, где бы ты ни был». Разве такое возможно, Феликс? Разве можно найти человека, которого никогда не видел? Который тебе только снится? Я скоро сойду с ума, клянусь тебе. Я чувствую, как крыша едет. Медленно, неотвратимо, как ледокол, который ломает льды, но не может остановиться.
— Возможно ли это — не знаю, — честно ответил Феликс, и в его голосе не было фальшивой уверенности, только правда, которая иногда бывает горькой. — Всякое бывает. Мир странный, мы в нём — не самые странные. Но то, что ты сходишь с ума, более чем вероятно. Более чем очевидно. Более чем неизбежно.
Он замолчал на секунду — и продолжил:
— Ты стал сам на себя не похож, Мин. Я тебя попросту не узнаю. Тот Сынмин, которого я знал — весёлый, беззаботный, который мог рассмешить в любой ситуации, даже когда хотелось плакать, — он исчез. Его съела тоска. Его поглотила любовь к призраку.
Он вздохнул — тяжело, устало:
— Неужели до сих пор не получается разлюбить? Уже который год ты мучаешься, а мне так тяжело на это смотреть. Ты думаешь, мне легко? Видеть, как мой друг тает на глазах, как восковая свеча? Как он перестаёт есть, перестаёт спать, перестаёт улыбаться по-настоящему?
— Я в порядке, — механически ответил Сынмин, и это «в порядке» звучало так же естественно, как тысячу раз до этого. — Ничего не изменилось, я всё тот же. Просто стал в разы уставшее. В разы. В сотню раз. Но я устал не от любви к нему — как можно устать от любви? Она не утомляет, она наполняет. Я устал от самого себя.
Он сжал подушку в руках — так сильно, что побелели костяшки пальцев — и с силой стукнул себя по голове. Раз, другой, третий. Не больно — скорее, в отчаянии.
— От того, что не могу взять и просто признаться, высказать всё, что чувствую. От того, что боюсь — не его реакции, не отказа, не насмешки, а того, что после этого слова потеряют смысл. От того, что не могу почувствовать его запах, прикоснуться к нему, увидеть его улыбку в реальности, а не только во сне.
Он помолчал секунду — и добавил, глядя в пустоту:
— Эта тупая голова ни о чём больше думать не способна! Только о нём. Только о Чане. Только о том, увижу ли я его сегодня ночью, заговорю ли, дотронусь ли. И каждый раз, когда я просыпаюсь, я ненавижу себя за то, что не смог остаться там, с ним, навсегда.
— Не голова у тебя тупая, — поправил его Феликс, и в его голосе появились театральные нотки, которые всегда немного отвлекали Сынмина от его мрачных мыслей. — А сердце глупое. Ведь выбрало любить тихо и тайно, чтобы даже пролетающая мимо муха, не дай бог, не подслушала! Чтобы никто не узнал, никто не догадался, никто не сказал тебе: «А он тебя не достоин».
Он театрально ахнул, прикрыв рот ладонью — так, будто только что рассказал величайшую тайну века, — и широко распахнул глаза.
— Иди ты, шутник нашёлся! — Сынмин рассмеялся — впервые за сегодняшний день, и смех этот был хриплым, надорванным, но таким живым, таким настоящим, таким облегчающим.
Он несильно шлёпнул друга подушкой — той самой, обнимательной, — и покачал головой.
— Пошли со мной сегодня на съёмки, — предложил Феликс, перехватывая подушку и возвращая её на место. — Может, хоть там развеешься. Посмотришь, как мы работаем. Посмеёшься над моими кривляниями перед камерой. Заодно познакомишься с новыми людьми.
— Спасибо, конечно, — Сынмин покачал головой, отводя взгляд. — Но я пас. Совсем не хочется. Не сегодня. Может, в другой раз. Может, когда-нибудь. Лучше ещё полежу.
— Да полежи, — вздохнул Феликс, понимая, что спорить бесполезно. — И проведи ещё один день, убиваясь по Чану. Задрал уже, ей-богу.
— Я по-другому уже не могу, — тихо ответил Мин, и в его голосе не было оправдания — только констатация факта, только принятие неизбежного, только смирение. — Это не выбирают. Это приходит — и остаётся. Навсегда. Или пока не перестанешь дышать.
Он помолчал — и добавил:
— Наверное, лучше в лес пойду, прогуляюсь. Там так хорошо, особенно в такую прекрасную погоду — самое то. Тишина, птицы поют, ветер шумит в листве. Можно побыть одному, подумать, никого не видеть, ни с кем не разговаривать. Просто — быть.
— Ну хоть что-то, — обрадовался Феликс. — Тогда вставай и собирайся, не кисни тут. Лучше пойдём вкусно позавтракаем. Я угощаю. Блинчики с кленовым сиропом — твои любимые. И кофе — с корицей, как ты любишь.
С момента отъезда Хана прошло уже несколько недель — или месяцев? Феликс сбился со счёта, дни слились в один бесконечный, тягучий поток. Сынмин остался один в пустой квартире, где всё напоминало о прошлом, где каждый уголок хранил память о тех, кто ушёл. И Феликс, не раздумывая, уговорил его пожить с ним — хотя бы первое время, пока тот не снимет отдельную квартиру и не обустроит её по своему вкусу.
Мин был не против: с Феликсом всегда весело, и скучно им точно не бывало. Их спор о том, что смотреть вечером, порой занимал часа два — сначала они обсуждали варианты, потом спорили, потом мирились, потом снова спорили, а в итоге засыпали под какой-нибудь старый фильм, который оба уже видели сто раз.
Сейчас они сидели на кухне — уютной, тесноватой, с жёлтыми обоями и старой плиткой на полу, — завтракали и обсуждали планы на день. За окном светило солнце, птицы пели свои утренние песни, и мир казался таким спокойным, таким мирным, таким... нормальным.
— А что сегодня будете снимать? — спросил Сынмин, аккуратно откусывая кусочек хлеба с маслом — свежего, с хрустящей корочкой, который Феликс купил в пекарне за углом. Он блаженно прикрыл глаза, ощутив вкус свежего сладкого чая — с мятой и лимоном, как он любил. — То есть, какую серию? А то я и этот сериал забросил. После третьей серии как-то не зашло. Или после четвёртой? Не помню уже.
— Долго рассказывать, — ответил Феликс, отпивая кофе из своей любимой кружки — синей, с отбитым краем, которую подарила ему мама. — Если вкратце — это сцены, которые фанаты ждали больше всего. Когда наконец раскроют главную тайну. Когда станет ясно, кто убийца, кто жертва, кто герой, кто злодей. Кто виноват и что делать. Винновку всего, что там происходит.
Он поморщился — так, будто съел что-то кислое, — и продолжил:
— Единственный минус: я сегодня весь день буду сниматься с Хёнджином. Это вообще отдельная пытка. Хуже, чем экзамен по высшей математике. Хуже, чем зубная боль. Хуже, чем смотреть, как твой любимый футбольный клуб проигрывает в финале.
— Может, это судьба? — подмигнул Мин, и в его глазах мелькнул озорной огонёк. — Сниматься в одном сериале с обидчиком. Судьба сводит тех, кто должен встретиться. Иногда — чтобы помириться. Иногда — чтобы окончательно расстаться. Иногда — чтобы понять, что вы друг без друга не можете.
— Не верю, — отрезал Феликс, ставя кружку на стол. — Он чокнутый! Совершенно, абсолютно, безнадёжно чокнутый! Сначала похищает и клянётся отомстить, а потом отпускает и заявляет, что не может причинить мне боль. Сам подумай: это же ненормально. Это шизофрения в чистом виде. Или раздвоение личности. Или всё вместе.
— Вот тут я соглашусь, — кивнул Сынмин. — Это ненормально. Может, он так издевается и хочет твоё внимание привлечь? Или проверяет, как далеко ты готов зайти? Или играет в какую-то свою, только ему понятную игру? Кто знает, что в голове у этого чудака.
— Не могу не согласиться, — вздохнул Феликс, устало потёр глаза и принялся допивать кофе — теперь уже холодный, горький, почти невкусный. — Чудак он ещё тот. Но в нём есть что-то... что-то такое, от чего невозможно оторваться. Как от костра. Как от заката. Как от музыки, которая играет внутри тебя и не замолкает.
Как бы сильно он это ни отрицал — даже перед самим собой, даже в глубине души, даже в те моменты, когда оставался один и мог быть честным, — в том мужчине было что-то необычное. Что-то, что влекло к нему. Какая-то тайна, какая-то загадка, какой-то магнит, который притягивал, несмотря на все доводы рассудка.
Другим он этого не покажет — ни за что, никогда, ни при каких обстоятельствах. Не позволит себе этой слабости, не даст повода для насмешек, не откроет ту дверь, за которой прятал свои настоящие чувства.
Но скрывать это от самого себя порой бывало невыносимо. Особенно когда Хёнджин находился рядом — слишком близко, слишком долго, слишком настойчиво. Когда его взгляд — тяжёлый, внимательный, изучающий — касался кожи, и она начинала гореть.
А сегодня у них почти все сцены были вместе. И снова придётся по многу раз переснимать из-за его взглядов — тех самых, от которых Феликс терял нить диалога, забывал текст, сбивался с мысли. Тех, которые не давали ему собраться, сосредоточиться, сделать свою работу хорошо.
---
— Доброе утро, Ликси! — Кайла радостно подбежала к нему, как только он перешагнул порог съёмочной площадки.
Для неё он был не просто коллегой — близким другом, тем, с кем можно было разделить радость, горе, секреты и глупые шутки. Она схватила его за руку, потянула в сторону, не давая опомниться.
— Ты видел рейтинги? — спросила она, и её глаза сияли таким восторгом, таким счастьем, такой гордостью, что Феликс невольно улыбнулся в ответ. — Они взлетели до небес! До самых небес, Ликси! Я не могу поверить!
Она обняла парня — крепко, по-дружески, — и снова радостно пискнула, как ребёнок, получивший самый желанный подарок.
— Значит, есть шанс, что будет и второй сезон! И мы успеем отснять всё без перерывов из-за финансов! Понимаешь, без перерывов! Мы сможем работать спокойно, не дёргаться, не бояться, что проект закроют! Это же счастье!
— Да ладно? — Феликс попытался изобразить радость, но она вышла натянутой, фальшивой, неживой. — Я так рад, Кайла.
— Что это с тобой? — девушка нахмурилась, заметив его состояние. — Такой угрюмый с утра, прямо беда. Ты выспался? Поел? Может, живот болит? Или голова? Выглядишь так, будто всю ночь не спал, а провёл её в раздумьях о смысле жизни.
— Ты и так прекрасно знаешь причину, — Феликс нахмурился ещё сильнее, так, что между бровями пролегла глубокая складка. — Не притворяйся, что не понимаешь. Ты видела список сцен на сегодня.
— Опять он? — Кайла закатила глаза и тяжело вздохнула — так, будто речь шла о неизбежном зле, с которым нужно смириться. — Хван Хёнджин? Неужели он тебе настолько противен? А по-моему, он миленький. Интересный, загадочный, с харизмой. И играет хорошо — ты сам говорил.
Она помолчала секунду — и добавила:
— Попробуй пообщаться с ним поближе. Может, он не такой уж и плохой? Может, вы найдёте общий язык? Может, он просто стеснительный, а ты его неправильно понял?
— Да я лучше съем баклажаны, которые ненавижу всей душой, — с акцентом на последних словах проговорил Ли, и его лицо скривилось в гримасе отвращения, — чем стану «общаться с ним поближе». Или нет, что-то ещё хуже. Я лучше пересмотрю все серии дорамы, которую терпеть не могу. Ту самую, где герои плачут в каждой серии и умирают от неизлечимых болезней.
— Ну и зануда ты, Феликс! — рассмеялась Кайла, толкая его в плечо. — А может, ты ему интересен, кто знает? Может, он на тебя смотрит так, потому что... Ладно, ладно, молчу! — она хихикнула, заметив выражение его лица — такое, будто он готов был её придушить.
---
Сегодняшний день Феликс делал свою работу на удивление быстро. Сцены шли как по маслу — гладко, легко, без запинок и пересъёмок. Операторы не жаловались, режиссёр был доволен, коллеги не отвлекали. За день они отсняли почти всё, как и планировалось — даже чуть больше, даже с запасом.
Осталась только последняя сцена. Предфинал предпоследней серии — та самая, вокруг которой строилась интрига всего сезона. Она была очень важна для сюжета, очень сложна для исполнения, очень требовательна к актёрам. Поэтому режиссёр попросил их максимально сосредоточиться — выключить телефоны, забыть о проблемах, отключить эмоции, которые не относятся к роли.
Феликсу предстояло помогать Хёнджину — а точнее, его персонажу, следователю Чхве Догану. По сценарию они были напарниками, партнёрами, почти друзьями. Они доверяли друг другу, поддерживали, прикрывали спины. И эта сцена должна была показать их связь — ту самую, ради которой зрители любили этот сериал.
Его герой так полюбился зрителям, что Хёнджин и сам не верил в такой успех. Он ожидал критики — холодной, профессиональной, беспощадной. Ожидал, что его назовут «деревянным», «невыразительным», «неподходящим для этой роли». Ожидал, что фанаты возненавидят его за то, что он «украл» роль у кого-то более достойного.
Но получилось иначе. Зрители приняли его — тепло, радушно, почти как родного. Они писали восторженные отзывы, восхищались его игрой, просили продолжения. И Хёнджин, который никогда не искал одобрения, вдруг понял, что ему это нравится. Что ему нравится быть кем-то, кроме чудовища. Что ему нравится, когда на него смотрят не со страхом, а с восхищением.
Сниматься ему нравилось безумно. Это была отдушина — то место, где он мог забыть о своих обязательствах, о своей природе, о своей семье. Где он мог быть кем-то другим — не Хваном Хёнджином, наследником древнего рода, а просто актёром, который делает свою работу.
Сейчас ему предстояла очередная сцена с Феликсом.
При каждом удобном случае — в перерывах между дублями, пока устанавливали свет, пока гримёры поправляли макияж, пока режиссёр объяснял задачу — Хёнджин разглядывал его. Изучал мимику — то, как меняется выражение его лица, когда он злится, радуется, грустит, удивляется. Движения — то, как он ходит, жестикулирует, поправляет волосы, облизывает губы. Пропускал каждое слово через себя — не только текст сценария, но и то, что Феликс говорил между дублями, коллегам, ассистентам, самому себе.
Зрачки Хёнджина расширялись и загорались ярким пламенем — тем самым, которое невозможно было контролировать, которое выдавало его с головой, — стоило лишь вспомнить причину, по которой он сейчас здесь. Причину, по которой он согласился на эту роль. Причину, по которой он каждый день приходил на съёмочную площадку, надеясь увидеть его.
Феликс раздражал Хёнджина.
Раздражал тем, что существовал. Тем, что дышал. Тем, что смеялся. Тем, что был таким... таким живым, настоящим, недоступным.
Каждый раз Хёнджину приходилось сдерживаться — сжимать кулаки, стискивать зубы, отводить взгляд, — чтобы не сцепиться с ним, не схватить за горло, не вгрызться в его шею, не почувствовать вкус его крови на своих губах. Инстинкты — древние, звериные, первобытные — требовали действия. Они кричали: «Сделай это! Он твой! Ты имеешь право!»
Но вместе с этим чувством — с этой животной, неконтролируемой ненавистью, которая поднималась из самых глубин его существа, — он так же предательски ощущал нечто совершенно противоположное. Нечто тёплое, мягкое, почти нежное. То, что заставляло его сердце биться чаще, а мысли путаться.
И это раздражало его ещё больше.
Ненавидеть — и не мочь ненавидеть полноценно, всей душой, без остатка. Что может быть более нелепым? Что может быть более унизительным? Что может быть более безнадёжным?
В голову постоянно лезла мысль — навязчивая, как зубная боль, как комар над ухом, как песня, которая застряла в голове и не выходит, — о том, что это невероятно красивое создание, сидящее напротив, не сделало ему ничего плохого. Ничего, что оправдывало бы его ненависть. Ничего, за что стоило бы мстить. Ничего, кроме своего рождения — и того, кем были его родители.
Эта нежная улыбка — когда Феликс улыбался по-настоящему, не для камеры, не для зрителей, а для себя или для друзей, — могла растопить лёд в самом холодном сердце. Добрые глаза — которые смотрели на мир с таким доверием, с такой открытостью, с такой надеждой, что становилось больно. Веснушки — рассыпанные по щекам, как звёзды на ночном небе, — делали его облик ещё более необычным и прекрасным, ещё более желанным и недоступным.
То, как он ведёт себя с другими — с Кайлой, с Питом, с осветителями, с костюмерами, — говорило о нём больше, чем любые слова. Он был как ребёнок — искренний, непосредственный, открытый миру. С каждым смеялся от души, не разбирая, кто перед ним — главный актёр или стажёр на побегушках. Делился едой, уступал место, предлагал помощь.
Хёнджин знал его от и до — его привычки, его страхи, его слабости, его маленькие секреты, о которых Феликс даже не догадывался. Но он понимал, что не знает именно такого Феликса — тёплого, наивного, мило улыбающегося. Того, который был настоящим, а не призраком, за которым он наблюдал из тени.
Ему не нравилось, что это видят другие.
Не нравилось, как они на него смотрят — с восхищением, с завистью, с желанием. Не нравилось, как они к нему прикасаются — кто-то обнимает за плечи, кто-то хлопает по спине, кто-то берёт за руку. Особенно тот парень, каскадёр, что прицепился к нему, как пиявка, — вечно ходит за ним, улыбается, шутит, пытается понравиться.
«Браво, Хёнджин, — мысленно усмехнулся он, чувствуя, как внутри закипает злость. — Две минуты назад ты мечтал разгрызть ему глотку, уничтожить, стереть с лица земли, а теперь стоишь и ревнуешь к его друзьям. Какой же ты болван. Какой же ты жалкий. Какой же ты смешной».
Критиковать себя было давним хобби Хёнджина.
Возможно, он этого не показывал — ни жестом, ни взглядом, ни словом, — но он ненавидел себя. Ненавидел за то, каким родился — не человеком, не зверем, а кем-то посередине, кем-то, кто не принадлежал ни одному миру. Ненавидел за то, что вынужден делать против воли — выполнять приказы бабушки, следовать традициям, мстить за прошлое, в котором он не участвовал.
Он мечтал о жизни, абсолютно противоположной нынешней. Тихая, спокойная жизнь где-нибудь у моря — без обязательств, без долгов, без крови. Жизнь, где он мог бы заниматься тем, что любит — сниматься в кино, играть на сцене, быть тем, кем хочет, а не тем, кем его сделали.
Но это были лишь грёзы. Мечты, которые никогда не сбудутся. Сказки, которые рассказывают детям на ночь. Фильмы с хорошим концом, в которых он никогда не будет играть.
А реальность напоминала о себе звонками каждые два часа — от бабушки, от её помощников, от людей, которые следили за каждым его шагом. Реальность постоянно твердила, что он — позор семьи. Что он недостоин своего имени. Что он должен искупить вину предков, выполнить долг, оправдать надежды.
Эта реальность была его бабушкой — старой, мудрой, жестокой женщиной, которая видела в нём не внука, а инструмент. Оружие. Средство для достижения цели. Которая не спрашивала, хочет ли он этого, а приказывала — и ждала подчинения.
Возможно, однажды Хёнджин выберется из этого лабиринта — из той ловушки, в которую попал по воле судьбы, а не по своей. Сумеет понять себя — отделить свои желания от чужих приказов, свои мечты от навязанных целей, свою жизнь от чужой. И поступит правильно — не так, как от него ждут, а так, как велит сердце.
Но пока что он оставался рабом своей реальности. Пленником собственного прошлого. Заключённым в клетке, которую построил не он.
И единственным светом в этой клетке — единственным лучом надежды, единственным напоминанием о том, что он ещё жив, — был Феликс. Тот, кого он должен был ненавидеть. Тот, кого он не мог ненавидеть. Тот, кто постепенно — медленно, незаметно, неотвратимо — становился для него чем-то большим.
Чем-то, чего он боялся больше смерти.
