24 страница3 июля 2026, 17:52

Глава 24. Молчаливая борьба



— Надеюсь, и на этот раз мне не придется с той же энергией и теплотой в голосе просить об этом своих любимых студентов, — обращается к аудитории профессор Ли Хо, и в его голосе звучит та самая особая интонация, которую студенты прозвали «ласковой угрозой».

Он стоит у кафедры — прямой, подтянутый, безупречный, как всегда. Светлые волосы аккуратно уложены, очки сидят идеально ровно, белоснежная рубашка сияет свежестью даже к концу рабочего дня. Внешне он спокоен. Внешне он — тот самый профессор Ли, которого студенты обожают, а коллеги побаиваются.

Но внутри — внутри всё кипит.

Если честно, он хотел уйти из университета. По-настоящему. Не просто подумывал об этом в минуты слабости, не просто прокручивал в голове сценарии «а что, если бы». Он хотел уволиться — собрать вещи, написать заявление, попрощаться и больше никогда не видеть Джисона.

Особенно после той ночи в клубе. Особенно после их последнего разговора в туалетной кабинке — того самого, который оставил в его душе кровоточащую рану, не заживающую до сих пор.

Он помнил каждое слово. Каждую интонацию. Каждый взгляд. Как Хан смотрел на него — с таким холодным безразличием, с такой отстранённостью, будто перед ним был не человек, а пустое место. Как его голос — тот самый, от которого у Минхо раньше теплело внутри, — звучал ровно и чуждо. Как он говорил о Чанбине — о том, что любит его, о том, что у них всё только начинается.

«Профессор Ли, я бы хотел попросить вас больше так не делать. Я не злюсь, но это неправильно. В такие моменты мне отвратительно находиться рядом с вами».

Эти слова врезались в память, как нож в масло. Легко. Неотвратимо. Бесповоротно.

И Минхо решил — хватит. Хватит мучить себя. Хватит мучить Хана. Хватит этой игры в одни ворота, где он отдаёт всё, а взамен получает только холод и отчуждение. Он уйдёт. Найдёт другую работу. Переедет в другой город. Забудет, как страшный сон.

Но чувства оказались сильнее.

Они всегда оказываются сильнее, когда речь идёт о тех, кто стал для тебя воздухом, водой, смыслом существования. Убежать от них невозможно. Спрятаться — тоже. Они находят тебя везде — в пустой квартире, в шуме мегаполиса, в тишине библиотеки, в каждом случайном лице, которое мелькает в толпе.

Оставалось одно: принять.

Принять, что Хан не хочет его. Принять, что между ними ничего не будет. Принять, что всё, на что он может рассчитывать, — это редкие мгновения, когда их взгляды пересекаются на лекциях, и холодное «здравствуйте» в коридоре.

Уж лучше он будет видеть его каждый день и сгорать от этого, чем не видеть вовсе и умирать без него.

Эта мысль — странная, парадоксальная, отчаянная — стала его якорем. Спасательным кругом, который не даёт утонуть в пучине отчаяния. Он слишком сильно привязался к этому месту — к университету, к аудиториям, к запаху мела и старых книг. А особенно — к студентам. К их горящим глазам, к их искреннему интересу, к их упрямству и любознательности.

Теперь он черпает силы в их огромном уважении и взаимной любви. Каждое утро, переступая порог университета, он чувствует, как тяжесть на плечах становится чуть легче. Каждый раз, когда студенты улыбаются ему в коридоре, он забывает о боли хотя бы на минуту. Каждый раз, когда кто-то из них говорит «спасибо за лекцию», он понимает: он нужен. Здесь. Сейчас. Этим людям.

И это хоть как-то утешает его — и не даёт окончательно сломаться.

Да, ему больно видеть Хана каждый день.

Видеть, как тот входит в аудиторию — вечно спешащий, с растрёпанными волосами и портфелем, который вечно не закрывается. Видеть, как он садится на последний ряд — подальше от профессора, поближе к окну, чтобы смотреть на улицу, а не на доску. Видеть, как он пишет конспекты — быстро, неразборчиво, иногда отвлекается, смотрит в одну точку, и на его лице появляется то самое выражение, которое Минхо научился читать как открытую книгу.

Осознавать, что тот даже смотреть на него не хочет.

Сначала Хо пытался делать вид, что ему всё равно. Что он не замечает, как Хан избегает его взгляда. Что его не ранит, когда они проходят мимо друг друга в коридоре, и Джисон ускоряет шаг, делая вид, что не увидел. Что ему всё равно на ту холодную, ледяную стену, которая выросла между ними после той ночи.

Он уже привык к этому.

Привык к тишине. Привык к пустоте. Привык к тому, что его «привет» остаётся без ответа, а его улыбка — без взаимности.

Но он точно знает одно: никогда не будет бегать за тем, кто его не желает.

Никогда.

Он, Ли Минхо — человек, который никогда ни перед кем не унижался, который с гордо поднятой головой проходил через любые испытания, — не будет умолять Хана остаться. Не будет просить дать ему шанс. Не будет стоять на коленях и клясться в вечной любви, зная, что в ответ получит лишь снисходительную усмешку.

Он уже признался себе в своих чувствах.

Долго — очень долго — он отрицал очевидное. Придумывал оправдания, находил причины, убеждал себя, что это просто наваждение, что это пройдёт, что это не любовь, а что-то другое. Но врать самому себе бессмысленно. Сердце не обманешь. Оно знает правду — даже когда разум отказывается её принимать.

И теперь, когда правда стала очевидной, сдаваться и отступать — не в стиле Хо.

Он всегда боролся за то, что хотел. Всегда добивался своего — любой ценой, любыми средствами. Он не привык проигрывать. Не привык отступать. Не привык смотреть, как его мечты разбиваются о чужое равнодушие.

Но он видит, как Джисон мучается от его постоянного внимания. Видит, как тот напрягается, когда Минхо входит в аудиторию. Как его плечи поднимаются, как он сжимает ручку в кулак, как его взгляд становится колючим, защитным. Видит, что тот не нуждается в его заботе. Не нуждается в его взглядах. Не нуждается в нём.

Почему же тогда сердце до сих пор ноет и просит не прекращать борьбу?

Почему оно шепчет: «Иди дальше. Борись. Не сдавайся. Назло всему. Назло ему. Назло себе»?

Почему оно не слушает разум, который давно уже вынес вердикт: «Отпусти. Забудь. Живи дальше»?

Хо изменился.

Студенты, возможно, не замечали этого — или замечали, но боялись спросить. Но те, кто знал его чуть ближе, видели: что-то произошло. Что-то сломало этого невозмутимого, всегда спокойного человека.

Он перестал пялиться на Джисона на парах.

Раньше это было его маленькой тайной — он смотрел на Хана так часто, так подолгу, что другие студенты начинали перешёптываться. Кто-то думал, что профессор проверяет, не спит ли нерадивый студент. Кто-то подозревал неладное — но боялся озвучивать свои догадки. А кто-то просто завидовал: почему он удостоен такого внимания, а не я?

Теперь он почти не смотрел в ту сторону. Случайные, мимолётные взгляды — и всё. Ни задержки, ни улыбки, ни того тёплого, почти интимного выражения, которое появлялось на его лице раньше.

Он перестал его хвалить.

Раньше Хо всегда находил повод сказать что-то хорошее про его работы. «Джисон, отличный реферат», «Джисон, интересная мысль», «Джисон, вы меня приятно удивили». Теперь — только сухое «принято» или «хорошо». Без эмоций. Без интонаций. Без того особенного блеска в глазах.

Он перестал донимать его своим вниманием.

Не задерживался после пар, чтобы поговорить с ним. Не подходил в коридоре, чтобы спросить о самочувствии. Не искал его взглядом в толпе — и, найдя, тут же отводил глаза.

Хан старается делать вид, что не замечает этого.

Он улыбается на лекциях — тем же одногруппникам, тем же друзьям. Он шутит, смеётся, спорит. Он ходит на пары — вовремя или не очень — и делает вид, что всё в порядке.

Но внутри него — пустота.

Пустота, которую никто не видит. Которую он прячет за маской безразличия, за колючей броней сарказма, за бесконечными «нормально» и «всё хорошо».

Он чувствует эту пустоту — там, где раньше было тепло, где раньше было что-то, чему он не решался дать имя. Кто-то пришёл и забрал это что-то. Вырвал с корнем, не спросив разрешения. И теперь на этом месте — чёрная, зияющая дыра, которая не затягивается.

Он чувствует, будто у него отняли что-то очень ценное.

То, без чего он раньше жил — и не замечал, что живёт неполноценно. То, что стало частью его рутины, его дня, его жизни. То, что он принимал как должное — и только теперь, потеряв, понял, как много это значило.

Он думал — если профессор отстанет, если перестанет смотреть, перестанет хвалить, перестанет донимать, — всё само собой наладится. Он думал, что это было игрой. Прихотью. Капризом взрослого мужчины, который не знает, чем занять своё свободное время.

Он думал, что когда Хо перестанет обращать на него внимание, ему станет легче. Что он вздохнёт с облегчением. Что почувствует свободу.

А оказалось — без внимания профессора Ли он буквально умирает.

Не физически — нет. Тело продолжало жить: сердце билось, лёгкие дышали, мозг работал. Но что-то внутри — то самое, что делало его живым, настоящим, чувствующим, — замерло. Съёжилось. Спряталось так глубоко, что он не мог до него дотянуться.

Он так сильно хочет снова поговорить с ним. Так мечтает — каждую ночь, каждую секунду, каждый миг — услышать его голос, встретиться с ним взглядом, почувствовать его присутствие.

Но гордость не позволяет сделать первый шаг.

Гордость — та самая, которая спасала его в детстве, когда было больно. Которая помогала подниматься после падений. Которая шептала: «Не показывай слабость, и никто не посмеет тебя обидеть».

И он по-детски оставляет всё как есть.

Не пишет. Не звонит. Не подходит. Не пытается объясниться. Он просто сидит на последнем ряду — и наблюдает. Ждёт, когда Хо сделает первый шаг. Ждёт знака. Ждёт чуда.

А ведь глаза никогда не врут.

Это старая, избитая истина, которую повторяют из поколения в поколение. Глаза — зеркало души. В них отражается всё: боль, радость, страх, надежда, любовь, ненависть.

И глаза Минхо, когда он смотрит на Хана, кричат громче любых слов.

Они кричат: «Я здесь. Я рядом. Я жду. Я надеюсь».

Но порой мы сами закрываем глаза на эти крики. Делаем вид, что ничего не происходит. Что нам показалось. Что это игра света, оптическая иллюзия, игра воображения.

Что всё идёт строго по плану.

---

— Профессор Ли, разве мы можем вас подвести? — кокетливо улыбается Давон и привстаёт с места.

Этот студент — один из тех, кто никогда не упускает возможности привлечь к себе внимание. Красивый, уверенный, нагловатый. Он знает себе цену — и умеет ею пользоваться. Всегда улыбается. Всегда в центре событий. Всегда там, где его заметят.

— Если позволите, я первый прочту своё сочинение, — добавляет он, и в его голосе звучит такая откровенная, такая неприкрытая надежда на одобрение, что некоторые студенты закатывают глаза.

— Давон, я приятно удивлён и рад твоей инициативе, — Ли Хо слабо улыбается — той улыбкой, которая не касается глаз. Он откладывает журнал со списком и устремляет всё своё внимание на студента. — Пожалуйста, прочти. Я уже в предвкушении. Иди скорее сюда.

Давон вновь игриво взглянул на профессора и, подойдя почти вплотную — на расстояние, которое уже нарушало все мыслимые границы личного пространства, — принялся перебирать листы бумаги, не отводя от Ли взгляда.

Его пальцы медленно перелистывали страницы, словно он искал что-то — или, наоборот, хотел затянуть момент. Он стоял так близко, что Хо чувствовал запах его парфюма — сладковатый, приторный, с нотками ванили.

— Прошу, начинай, — мягко сказал профессор, выдерживая паузу. — Я очень хочу послушать.

— Упырь недоделанный, присосаться хочет, что ли? — сквозь зубы процедил Хан, стараясь говорить как можно тише, и резко отвернулся к окну.

Его голос был полон такой ядовитой, такой неподдельной злобы, что сидящая рядом девушка вздрогнула и покосилась на него с недоумением.

Однако его шёпот услышал Феликс — и, слегка улыбнувшись той особенной, понимающей улыбкой, которая появлялась на его лице только в разговорах с другом, спросил:

— О чём это ты там бубнишь? Что-то случилось?

— Говорю, упырей переловить охота, — процедил Хан, не поворачивая головы. — Уж больно они мне не нравятся. Особенно один. Особенно когда лезет туда, куда его не просят.

Он бросил на Феликса быстрый, вопросительный взгляд — в котором смешались раздражение, обида и какая-то странная, почти детская беспомощность.

— А что? — спросил он с вызовом, будто ожидая, что друг начнёт его отчитывать.

Феликс в ответ лишь отрицательно мотнул головой — мол, молчу, не лезу, сам разбирайся.

Джисон и не замечал, как его съедает ревность.

Это чувство — липкое, чёрное, всё пожирающее на своём пути — поселилось в нём незаметно, как вор, прокрадывающийся в дом через незапертую дверь. Оно росло, набирало силу, захватывало всё новые территории его души — и он ничего не мог с этим поделать.

Он злобно смотрел на Давона — на его улыбку, на его жесты, на его наглую, самоуверенную близость к профессору. Смотрел так, будто пытался прожечь в нём дыру взглядом.

Не в силах отвести взгляд.

Он следил за каждым его движением — как тот перелистывает страницы, как наклоняет голову, как поправляет волосы. Как смотрит на Хо — с таким откровенным, почти неприличным восхищением, что у Джисона сводило скулы от ярости.

Так бы он и сидел, пожирая его глазами, даже когда тот уже сел на место и прошло минут двадцать. Давон закончил чтение — неплохое, в общем-то, сочинение о смысле жизни или о чём-то подобном, — получил свою порцию аплодисментов и одобрительных кивков и вернулся на место, довольно улыбаясь.

Но Джисон всё ещё смотрел.

Пока его не вывел из оцепенения голос профессора. Тот самый голос — низкий, бархатный, от которого у Хана каждый раз сбивалось дыхание.

— Джисон, твоё сочинение готово? — спросил Хо безразлично, даже не поднимая головы от стола.

Хан вздрогнул — всем телом, как от удара током, — и медленно перевёл взгляд на Ли.

— Да, профессор, — ответил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Я могу его показать.

— Ну, давай, — так же безразлично произнёс Хо.

Он протянул руку, взял листок, который Хан передал через соседа, бегло — настолько бегло, что невозможно было разобрать ни одного слова — взглянул на него и положил к остальным.

Даже не прочитав.

Даже не сделав вид, что его заинтересовало содержание.

— А разве я не должен его зачитать? — спросил Хан, и в его голосе — против его воли — прозвучала обида.

— А зачем? — Хо поднял глаза и посмотрел на него — холодно, отстранённо, как на незнакомца. — Мне кажется, и этого достаточно. Можешь садиться.

В его голосе прозвучали нотки безразличия. И нежелания его слушать — такого явного, такого очевидного, что это заметили даже студенты на первом ряду.

Джисона это сильно задело — сильнее, чем он мог себе представить.

Внутри него всё сжалось, перевернулось, оборвалось. Он почувствовал, как к горлу подкатывает ком — тот самый, который мешает дышать, говорить, думать. На глаза навернулись слёзы — но он сдержался. Не позволил им пролиться. Не показал слабость.

Не подав вида — ни одним мускулом, ни одной эмоцией на лице, — он покорно вернулся на своё место. Сел, опустил голову, уставился в тетрадь — пустую, чистую, ничего не значащую.

Хо делал это специально.

Не потому, что хотел обидеть. Не потому, что сочинение было плохим — он даже не успел понять, плохое оно или хорошее. А потому, что это было единственным способом выжить.

Единственным способом не мучать ни себя, ни Хана своим вниманием и вечным восхищением, которое никому не нужно. Единственным способом сохранить остатки достоинства — и не разрушить ту хрупкую, почти невидимую дистанцию, которая теперь была между ними.

Спустя несколько пар Хану стало нехорошо.

Это началось незаметно — сначала просто слабость, тяжесть в ногах, чувство, что воздух стал слишком плотным и его трудно вдыхать. Потом добавилась дрожь — мелкая, противная, от которой стучали зубы и тряслись руки. А потом — холод.

Не тот холод, который бывает зимой на улице, когда можно надеть шапку, закутаться в шарф и выпить горячего чаю. А холод внутренний — ледяной, вымораживающий, который, казалось, шёл из самых глубин его существа, добираясь до костей, до мозга, до самой души.

Его тело горело — если приложить руку ко лбу, можно было обжечься, — но сам он чувствовал лишь леденящий, парализующий холод. Такой сильный, что у него стучали зубы — громко, отрывисто, не переставая.

Феликс, сидевший рядом, уже в сотый раз просил его сходить к медсестре.

— Джисон, ты себя не жалеешь, — шептал он, наклоняясь к другу. — Посмотри на себя — ты белый как мел, у тебя трясутся руки, ты еле сидишь. Пойдём, я провожу тебя.

Но Хан лишь игнорировал его — продолжал сидеть, уставившись в одну точку, и дрожать. Дрожать так сильно, что стул под ним, казалось, вибрировал.

Он натянул капюшон пониже — так, чтобы скрыть своё состояние и бледное, землистое лицо, — и спрятал руки под стол. Но с каждой минутой сидеть становилось всё труднее.

Боль в животе — тупая, ноющая, пульсирующая — нарастала. Он схватился за него, сжимая руки всё сильнее, пытаясь заглушить это невыносимое, выматывающее чувство. Пальцы впивались в кожу через ткань свитера, оставляя, наверное, синяки, но он не чувствовал ничего, кроме этой боли.

Из-за своего состояния он не сразу услышал, как преподаватель — профессор Ян Мин, милая женщина лет пятидесяти с добрыми глазами и вечно взволнованным голосом, — уже в четвертый раз зовёт его по имени.

— Джисон! Джисон, вы меня слышите? — её голос становился всё громче и встревоженнее.

Опешив, он медленно поднял голову — быстрее просто не получалось, боль сковывала каждое движение, каждое сокращение мышц, каждую попытку пошевелиться.

— Джисон, скажи, пожалуйста, почему ты не сказал, что плохо себя чувствуешь? — спросила профессор, подходя ближе. В её голосе звучала искренняя, неподдельная тревога. — Пойдём, я отведу тебя к медсестре, она уже ждёт, я ей позвонила.

— Профессор Ян Мин, — выдавил Хан, стараясь, чтобы голос звучал ровно, но он всё равно срывался на хрип, — со мной всё в порядке. Просто немного тошнит, вот и всё. Сейчас пройдёт. Не тратьте на меня, пожалуйста, своё время.

— Никаких отговорок, — твёрдо сказала профессор, и в её голосе появились железные нотки. — Поднимайся. Если ты не хочешь идти со мной — тогда тебя Феликс отведёт.

Без лишних протестов — на них просто не было сил, — Хан спокойно встал. Ноги дрожали, перед глазами плыли тёмные круги, но он удержался. Взял протянутую руку Феликса, чувствуя, как его друг крепко, ободряюще сжимает его ладонь, и направился к выходу, попутно извиняясь перед преподавателем за отнятое время.

В коридоре Феликс принялся его отчитывать.

Он говорил быстро, горячо, сбивчиво — выплёскивая всё, что накопилось за эти дни, за эти часы, за эти минуты, когда он смотрел, как друг медленно, но верно уничтожает себя.

— Слушай, пусть это будет в первый и последний раз, — сказал он, останавливаясь и поворачиваясь к Хану лицом. — Разве можно доводить себя до такого состояния? Ты что, не чувствуешь своего тела? Не понимаешь, когда ему плохо?

Он вздохнул, провёл рукой по волосам и продолжил:

— Я уже не помню, какое по счёту успокоительное пью, чтобы окончательно не свихнуться, думая о тебе. Каждый раз, когда ты болеешь, каждый раз, когда тебе плохо, я схожу с ума. Потому что не знаю, что делать. Потому что не могу помочь. Потому что ты упрямый баран, который отказывается от помощи.

Он замолчал на секунду — и закончил:

— Говнюк ты, Джисон. Врезал бы тебе сейчас, но, пожалуй, воздержусь. Потому что ты и так еле стоишь на ногах.

Джисон ничего не ответил.

На это просто не было сил — ни физических, ни моральных. Он лишь слабо и медленно — так медленно, что это движение можно было принять за случайность, — улыбнулся. Виновато опустил голову, чувствуя, как стыд разливается по щекам горячей, обжигающей волной.

Он попытался что-то выдавить из себя — какое-то объяснение, оправдание, хотя бы слово, — но получилось лишь тихое и писклявое:

— Прости...

К своему удивлению, Минхо сегодня очень долго проверял студенческие сочинения.

Они лежали перед ним на столе — стопка бумаги, исписанной разным почерком. Аккуратным и небрежным, круглым и угловатым, большим и мелким. Каждая страница была чьим-то маленьким миром — чьими-то мыслями, надеждами, страхами, мечтами.

Их, по мнению Хо, было не так уж и много — пара десятков листов, не больше. Но чем быстрее он пытался их прочесть и оценить, тем мучительнее и дольше это затягивалось.

Время тянулось бесконечно.

Стрелки часов, казалось, застыли на месте. Тишина в кабинете давила на уши. Слова на листах расплывались перед глазами, превращаясь в бессмысленные каракули.

Он каждый раз обещает себе, что не будет подменять свою коллегу Ын Сену — преподавателя литературы, милую женщину с вечно растрёпанными волосами и неизменной чашкой чая в руках. Каждый раз клянётся: «Больше никогда. Хватит. Я физик, а не литератор. Это не моё».

Но каждый раз она так жалостливо просит — заглядывает в кабинет, складывает руки на груди, смотрит на него своими большими, влажными глазами, — что отказать не получается.

И вот он, точно так же, как и в прошлом месяце, и в позапрошлом, и во всех предыдущих, сидит в своём кабинете, под зелёной лампой, и разбирает эти проклятые тексты.

Дело не в том, что он не разбирается в предмете.

Он разбирается. Пожалуй, даже слишком хорошо — мать в детстве заставляла читать по сто страниц в день, потом университет, потом аспирантура, потом многолетнее преподавание. Он мог бы с закрытыми глазами отличить романтизм от реализма, а символизм от акмеизма.

Дело в том, что он просто не хочет этим заниматься.

Он выбрал предмет для преподавания осознанно — не случайно, не по стечению обстоятельств, а потому что физика была его любовью с самого детства. Он готов был жить ею — дышать, есть, спать, просыпаться с мыслями о законах Ньютона, теории относительности, квантовой механике. Она давалась ему легко — как плавание рыбе или полёт птице. И по сей день она оставалась его самой большой страстью.

А вот литературу он терпеть не может.

Это он для себя усвоил твёрдо — ещё в школе, когда его заставляли читать скучные, длинные романы о несчастной любви и ненужных страданиях. Это чувство — смесь скуки и раздражения — не прошло и с годами. Оно только укрепилось, закалилось, превратилось в неприкрытую, почти болезненную неприязнь.

---

Минхо уже перестал считать, какой это по счёту листок.

Он даже вникать перестал — пробегал глазами по строчкам, не задерживаясь, не вдумываясь, не пытаясь понять, что хотел сказать автор. Потому что все работы были, плюс-минус, одинаковыми.

Баланс добра и зла. Смысл жизни. Любовь и смерть. Свобода и ответственность. Одни и те же темы, одни и те же мысли, одни и те же клише, переходящие из сочинения в сочинение, как заезженная пластинка.

Конечно, попадалась пара интересных работ — тех, где студенты не боялись выражать своё мнение, спорить, сомневаться, искать свой путь. Они уже заслуженно получили свои пятёрки — и теперь лежали в отдельной стопке, дожидаясь, когда их перечитают и поставят окончательную оценку.

Но в основном — сплошная однотипность. Серость. Скука.

Вяло перебирая стопку листов — левой рукой, потому что правая уже затекла от долгого сидения, — он лишь сейчас заметил, как вокруг тихо и спокойно.

Никто не звонит. Никто не стучится. Никто не отвлекает.

От этой тишины — ватной, давящей, всепроникающей — голова буквально раскалывалась на части. Каждая мысль отдавалась в висках тупой, пульсирующей болью. Каждое слово, написанное на листе, раздражало, как песок в глазах.

Его мысли прервал телефон — резкая, пронзительная вибрация разорвала тишину на куски. Пришло уведомление.

Хо вздрогнул от неожиданности — так, что чуть не сбросил стопку листов на пол. Посмотрел, от кого сообщение, и, закатив глаза — с таким выражением, которое обычно появляется на лицах людей, привыкших к чужим капризам, — взял аппарат в руку.

— Чтоб тебя, Хёнджин... — прошептал он, читая строчки на экране. — Как всегда, вспоминаешь о моём существовании в самый неподходящий момент.

Он отложил телефон на край стола — подальше от себя, словно пытаясь избавиться от наваждения, — и злорадно хихикнул.

— А вот не отвечу-ка я тебе, — сказал он сам себе, потирая руки. — Посмотрим, как ты запоешь. Посмотрим, как тебе понравится, когда игнорируют твои сообщения.

Но буквально через несколько минут — не прошло и пяти, — телефон снова зазвонил. На этот раз не уведомление, а звонок — настойчивый, требовательный, не терпящий возражений.

Хо хотел проигнорировать и это — нажать на красную кнопку, отложить телефон, сделать вид, что ничего не происходит. Но почему-то стало стыдно за своё поведение.

Он ведь не ребёнок, чтобы так дурачиться — обижаться, игнорировать, делать назло. Это было глупо. По-детски. Недостойно взрослого мужчины.

Пока он тянулся за телефоном — медленно, нехотя, будто набирал воду в рот, — в голове пронеслась тысяча оправданий. «Я не слышал», «Я был занят», «Я думал, что это не срочно». Но, едва поднеся трубку к уху, он не успел и слова сказать, как его перебили.

— Ты что, физик, с катушек съехал из-за нерешённых задач? — голос Хёнджина был спокойным, но в нём чувствовалась скрытая, едва сдерживаемая угроза. — Тебе что, скучно живётся, раз ты игнорируешь мои сообщения и звонки?

— Помилуйте, босс, какой игнор? — с наигранным удивлением спросил Хо, и в его голосе так и слышалась фальшь — такая явная, такая неправдоподобная, что, казалось, её можно было потрогать руками. — Я бы никогда в жизни не посмел проигнорировать ваше сообщение. Вы, наверное, ошиблись. Или сеть барахлит.

— Минхо, — вздохнул Хёнджин, и в его голосе появились усталые, почти родительские нотки, — в какой раз прошу тебя не называть меня «боссом». Я тебя как облупленного знаю — и сразу понял, что ты сидишь и скучаешь у себя в кабинете, маешься от безделья и решил устроить этот спектакль.

Он помолчал секунду — и добавил:

— Не скажу, что удивлён. Ты всегда был таким — упрямым, своенравным, себе на уме. Но, честно, от тебя не ожидал. Думал, ты уже вышел из этого возраста.

— Прости, Хёнджин, — искренне сказал Хо, и в его голосе не осталось и следа той игривости, что была минуту назад. — Честно, я не хотел обидеть. Мне и вправду очень тоскливо — тоска зелёная, как в старом романе, который я сейчас вынужден читать.

Он провёл рукой по лицу — устало, тяжело — и продолжил:

— Я скоро сам превращусь в этот листок бумаги, если ничего не изменится. Вот и решил пошутить. Приношу свои извинения, обещаю, такого больше не повторится.

Хо, которого обычно было совершенно всё равно на мнение окружающих — кто что скажет, кто что подумает, кто что обо нём решит, — почему-то густо покраснел и смущённо убрал выбившуюся прядь волос за ухо.

— Разумеется, не повторится, — спокойно произнёс Хван. — Потому что, если повторится, я тебя сам в листок бумаги превращу. И перечитывать буду каждый вечер — перед сном, для вдохновения.

В его голосе не было угрозы — только насмешка. Та особенная, снисходительная насмешка старшего над младшим, который знает: младший всё равно не посмеет ослушаться.

— А теперь к делу, — продолжил он, и его тон стал деловым, собранным. — Мне сообщили, что Феликс находится у врача. Точнее, у вашей университетской медсестры. Сам я приехать не могу — дела, неотложные, сам знаешь, — поэтому прошу тебя подняться и проверить, как он.

Он сделал паузу — и добавил весомее:

— А потом сразу же перезвони мне. Вдруг с ним что-то серьёзное. Я должен быть в курсе. Давай, Минхо, действуй.

Не дав другу задать вопросы — не дав опомниться, не дав возразить, — Хёнджин положил трубку.

Гудки — короткие, отрывистые, напоминающие кардиограмму остановившегося сердца — раздавались в тишине кабинета.

— Откуда он знает, что Феликс там? — в задумчивости почесал затылок Хо, снимая очки и протирая стёкла краем рубашки.

Он смотрел на телефон — на потухший экран, на своё отражение в чёрном стекле — и не мог понять.

Хёнджин не был в университете сегодня. Хёнджин вообще редко сюда приезжал — только по важным делам, только когда случалось что-то из ряда вон выходящее. Откуда он мог знать, что Феликс — или кто-то другой — находится у медсестры?

— Никогда не перестану удивляться тебе, Хёнджин, — прошептал Минхо, надевая очки и направляясь к выходу.

Минхо спокойно шёл по коридору, ведущему к лестнице — широкому, светлому, с высокими потолками и старыми, ещё советскими светильниками. А та вела прямо к кабинету медсестры — на втором этаже, в конце длинного, заставленного шкафами коридора.

По дороге он немного растерялся.

В его голове смешались мысли — о Феликсе, о Хёнджине, о звонке, о странном совпадении. Он сбавил шаг, остановился у окна, посмотрел на улицу — пустую, залитую вечерним солнцем, — и решил спросить у одной из учениц, которая как нельзя кстати проходила мимо.

— Юна, здравствуй, — Хо вежливо улыбнулся той особенной, обезоруживающей улыбкой, которая заставляла студентов забывать, что они разговаривают с профессором. — Прости, что отвлекаю.

Девушка — та самая Юна, которая всегда сидит на первом ряду и старательно пишет конспекты, — опешив от неожиданности, смутилась. Её щёки залились лёгким румянцем, она переступила с ноги на ногу и, слегка покраснев, тихо ответила:

— Профессор Ли, добрый день. Что вы, вы меня не отвлекаете! — она замахала руками, словно отгоняя от себя его извинения. — Я могу вам чем-то помочь?

Она аккуратно убрала телефон в сумку — тот самый, в розовом чехле со стразами, который она крутила в руках секунду назад, — полностью сконцентрировав внимание на Хо.

— Да, мне очень нужна помощь, — сказал Хо, понижая голос почти до шёпота. — Скажи, пожалуйста, я тут узнал, что Феликсу нездоровится. Что он сейчас у врача. Хотел бы узнать, как он, очень переживаю. Вдруг что-то серьёзное.

— Но, профессор, — Юна удивлённо подняла брови, и на её лице появилось выражение «мне показалось или вы правда не знаете?», — вы, наверное, неправильно поняли.

Она вздохнула — и продолжила:

— Феликс в полном порядке. По крайней мере, был час назад, когда я его видела. Он сидел на лекции, что-то писал, ни на что не жаловался. Это Джисону стало плохо. Я до сих пор помню его бледное лицо — даже страшно вспоминать.

Она грустно вздохнула, вспоминая сегодняшний случай.

— Бедняга, он так плохо выглядел... Я испугалась, когда увидела его в коридоре. Белый как мел, губы синие, глаза мутные. Еле на ногах стоял. Феликс его под руку вёл, а он шатался.

Минхо на несколько секунд застыл в ступоре.

Мир вокруг перестал существовать — не стало ни коридора, ни Юны, ни окон, ни света. Только пустота. Только тишина. Только его собственное сердце, которое пропустило удар — и теперь колотилось где-то в горле, отдаваясь в ушах глухими, болезненными ударами.

Он не мог осмыслить услышанное.

Джисону плохо?

Эти слова — простые, короткие, обыденные — вдруг обрели чудовищный, пугающий смысл. Они врезались в сознание, как молния, оставляя после себя выжженную, дымящуюся пустоту.

Почему никто не сказал?

Почему никто не позвонил? Почему не написал? Почему не пришёл в кабинет и не сказал прямо в лицо: «Профессор Ли, вашему студенту плохо, вы нужны там»?

Почему он сам ничего не почувствовал?

Он, который научился читать Хана как открытую книгу — по движению бровей, по изгибу губ, по тому, как он держит ручку или поправляет волосы. Он, который мог определить его настроение ещё на входе в аудиторию — по походке, по осанке, по тому, как он смотрит вокруг.

Почему сейчас — когда Хан был так близко, когда сидел на той же лекции, в той же аудитории, в нескольких метрах от него, — почему он ничего не почувствовал?

Потому что его не было рядом.

Потому что он отстранился. Потому что он перестал смотреть. Потому что он решил, что так будет лучше — для них обоих.

И вот результат.

Когда Хану было плохо — по-настоящему, физически, больно, — его не оказалось рядом. Он сидел в своём кабинете, проверял дурацкие сочинения, играл в глупые игры с Хёнджином, жаловался на скуку и одиночество.

А Хан страдал.

Эти мысли — чёрные, липкие, разъедающие — бесконечным вихрем проносились в его голове. Они сталкивались, перебивали друг друга, создавая такой шум, что он не слышал ничего вокруг.

Хо схватил девушку за плечи — резко, почти грубо, — и слегка потряс её, будто от этого она быстрее выдаст нужную информацию.

— Юна, — его голос был прерывистым, сдавленным, полным паники, — а как он сейчас? Тебе не известно, где он? Он всё ещё в кабинете у медсестры? Или уже ушёл?

Девушка смотрела на него ошарашенным взглядом — глаза широко раскрыты, брови подняты до самого роста волос, — и её голос, едва заметно дрожащий, запинался:

— Я... я не знаю, профессор... Я не знаю, где он... Мне... вам лучше самим проверить...

Только сейчас Минхо осознал, что нарушает личные границы ученицы и переходит все допустимые рамки.

Его руки — сильные, нервные, сжимающие её плечи — тут же отпустили, словно обожглись. Он отступил на шаг — резко, будто его отбросило назад, — и его взгляд, ещё секунду назад полный нетерпения и паники, погас.

Потух, как свеча на ветру.

— Прости, Юна, — тихо сказал он, глядя в пол. — Извини меня, пожалуйста. Я не должен был... это непрофессионально.

Он сделал шаг в сторону — к лестнице, к кабинету медсестры, к Хану, — и, не оборачиваясь, быстро зашагал по коридору.

Сердце его колотилось где-то в районе горла.

В голове билась только одна мысль — пульсирующая, навязчивая, не отпускающая:

«Только бы успеть. Только бы с ним всё было в порядке. Только бы...»

Он не знал, что скажет, когда увидит Джисона.

Не знал, как посмотрит на него. Не знал, сможет ли сдержать свои чувства — или они вырвутся наружу, разрушив всё, что он так старательно строил последние дни.

Но одно он знал точно: он должен быть рядом.

Потому что, как бы больно ему ни было, как бы он ни старался отстраниться и забыть — Хан был частью его. Частью его души, его сердца, его существа.

И если с Ханом что-то случится — Минхо не переживёт этого.

24 страница3 июля 2026, 17:52

Комментарии

0 / 5000 символов

Форматирование: **жирный**, *курсив*, `код`, списки (- / 1.), ссылки [текст](https://…) и обычные https://… в тексте.

Пока нет комментариев. Будьте первым!