21 страница3 июля 2026, 17:52

Глава 21. Туалетная кабинка



— Профессор Ли, это вы? — голос Хана дрожал, срывался на высокие, почти истеричные ноты. Он тараторил, захлёбываясь словами, не в силах осознать происходящее. В голове билась только одна, пульсирующая, как открытая рана, мысль: «Что происходит? Почему он здесь? Почему он так сильно сжимает мою руку?» — Но что вы делаете? Куда вы меня тащите?

Сильные пальцы Минхо сжимали его запястье с такой силой, что, казалось, кости вот-вот хрустнут. Хан спотыкался, пытался идти в ногу, но Хо шагал слишком быстро — широкими, решительными шагами человека, который знает, куда идёт, даже если сам не до конца понимает зачем.

— Профессор Ли, отпустите меня, пожалуйста! — Джисон повысил голос, и в нём послышались панические нотки. Он дёрнул рукой, пытаясь вырваться, но хватка только усилилась. — Что вы делаете? Вы делаете мне больно!

Они уже остановились у кабинки туалета — в конце длинного, тускло освещённого коридора, где музыка из главного зала звучала приглушённо, словно издалека. Хо толкнул дверь ногой — та со скрипом открылась, — и в следующее мгновение они оба оказались внутри. Тесное пространство, кафельные стены, зеркало во всю стену, резкий запах дезинфекции и дешёвого освежителя воздуха.

Дверь захлопнулась за их спинами с глухим, окончательным стуком.

— Я ничего не понимаю, профессор... — прошептал Хан, и его голос потерял истеричность, стал тихим, почти беззвучным. Он смотрел на свои руки — вернее, на своё запястье, которое всё ещё ныло от железной хватки Хо. — что вы делаете? Зачем вы притащили меня сюда?

Он поднял глаза и встретился взглядом с Минхо. В полумраке кабинки его лицо выглядело чужим — более резким, более напряжённым, более... человеческим, что ли.

— Я и сам не понимаю, — голос Минхо звучал сдавленно, будто каждое слово давалось ему с трудом. Он смотрел на руку Хана — на то место, где его пальцы всё ещё сжимали тонкое запястье, — и в его глазах мелькнуло что-то похожее на стыд. — Не понимаю, почему так грубо схватил тебя. Не понимаю, зачем притащил сюда. Не понимаю... почему не могу просто отпустить.

Он вздохнул — глубоко, прерывисто, — и медленно, будто через силу, разжал пальцы. Хан почувствовал, как кровь снова приливает к онемевшей кисти, как покалывание разбегается по пальцам.

Хо бережно взял его руку — уже не сжимая, а поддерживая, словно боясь причинить ещё больше боли. Легонько потёр покрасневшую кожу — там, где уже начинали проступать синяки от его собственной хватки, — и на мгновение прикоснулся к ней губами. Поцелуй был лёгким, почти невесомым, но от него по всему телу Джисона пробежали мурашки.

— Прости, — прошептал Минхо, и в этом шёпоте было столько искреннего раскаяния, что у Хана перехватило дыхание.

Джисон и вправду не понимал.

Не понимал, что его профессор физики — тот самый строгий, немногословный, всегда безупречный Ли Минхо — делает в клубном туалете глубокой ночью. Не понимал, зачем он притащил его сюда — так грубо, так бесцеремонно, не слушая возражений. Не понимал, почему теперь целует ему руку и извиняется так, будто совершил непростительную ошибку.

Он ошарашенно глядел в глаза напротив — тёмные, глубокие, полные какой-то незнакомой, тревожной муки, — и почти не чувствовал боли. Только нарастающую, как снежный ком, панику. И странное, щемящее чувство под ложечкой — там, где страх смешивается с надеждой, а надежда — с чем-то ещё, чему он не решался дать имя.

Он отвёл взгляд.

Старался лишний раз не смотреть на профессора, потому что проклятое тело и предательское сердце каждый раз реагировали на него с такой силой, что терялся всякий контроль. Стоило их взглядам встретиться — и в голове становилось пусто, а в груди начинало биться что-то огромное, шумное, необъяснимое.

Хо резко отошёл.

Он повернулся к стене, прижался лбом к прохладной кафельной плитке — и замер. Глаза его были закрыты, плечи напряжены, пальцы сжаты в кулаки. Он стоял так несколько секунд — может, минуту, может, вечность, — а потом прошептал, обращаясь то ли к Джисону, то ли к самому себе:

— Что же ты творишь, Хан?

Голос его был хриплым, срывающимся — будто он только что пробежал марафон или перенёс сильную боль. Он прошипел эти слова сквозь зубы — так, что было слышно, как напряжены его челюсти, как сводит скулы от едва сдерживаемой ярости.

Но это была не ярость на Джисона. Он злился на себя. На свою унизительную слабость. На невозможность совладать с чувствами, которые, казалось, жили своей собственной жизнью, не спрашивая его разрешения.

«Не следовало тащить его сюда, — думал Хо, чувствуя, как холод плитки проникает в кожу, в череп, в мозг, немного притупляя жар, который разгорался внутри. — Не следовало устраивать эту жалкую сцену. Нужно было просто уйти. Развернуться и уйти, не оглядываясь, как делал всегда».

Но всё снова пошло не по плану. И теперь Минхо не понимал, что делает дальше. Не понимал, чего хочет. Не понимал, как выбраться из этой ловушки, в которую сам себя загнал.

— Профессор Ли, — голос Хана прозвучал неуверенно, робко, но в нём уже не было паники — только растерянность и искреннее желание понять. — Я вас не понимаю. Что я сделал на этот раз? Мой реферат снова не прошёл? — спросил он наивно, почти по-детски.

Его щёки мило надулись — как всегда, когда он боялся или смущался. Это была его защитная реакция, маска, за которой он прятал настоящие эмоции. Но Хо знал эту маску. Он видел её сотни раз на лекциях, в коридорах, в парке — везде, где их пути пересекались.

И сейчас, даже с закрытыми глазами, он знал, что Хан стоит с этим именно выражением лица. Он мог нарисовать его по памяти — каждую чёрточку, каждую складочку, каждый румянец, разливающийся по щекам.

Он тайно умилялся. Даже сейчас. Сквозь ярость. Сквозь боль. Сквозь отчаяние.

— Что же ты делаешь? — снова повторил Хо, и в его голосе не осталось злости — только глубокая, безысходная усталость.

Он уже не понимал — обращается он к Джисону или к самому себе. К тому, кто разрушает его покой, или к тому, кто позволяет это разрушение.

— Профессор, вы, кажется, пьяны, — осторожно сказал Хан, делая шаг назад — насколько это было возможно в тесной кабинке. — Успокойтесь, прошу вас. Давайте выйдем отсюда и поговорим нормально, как взрослые люди.

Этот спокойный, но дрогнувший голос — такая неподобающая, такая неуместная рассудительность — окончательно вывел Минхо из себя.

Он резко развернулся. В его глазах горел тёмный, опасный огонь.

С силой ударил кулаком по стене — прямо рядом с головой Хана, так, что кафельная плитка жалобно звякнула, а в груди Джисона всё оборвалось. Хан вздрогнул, прижался спиной к стене, не в силах вымолвить ни слова.

— Ты думаешь, я пьян? — голос Минхо был низким, почти рычащим. — Ты думаешь, алкоголь может сделать со мной такое? Нет, Хан. Это не алкоголь. Это ты.

Он не дал Джисону опомниться — схватил его за лицо обеими руками, прижался своими губами к его губам.

От неожиданности у Хана перехватило дыхание.

Мир на секунду исчез — не стало ни стен, ни запаха дезинфекции, ни приглушённой музыки из зала. Остались только губы Минхо — горячие, настойчивые, властные. И его руки — сильные, уверенные, которые держали его лицо так, будто он был чем-то драгоценным, хрупким, единственным.

Хан не сопротивлялся.

Может быть, потому что не мог — тело не слушалось, ноги подкашивались, в голове шумело. А может быть... может быть, где-то в глубине души он ждал этого с самого начала. С первой их встречи. С первого взгляда. С того самого момента, как этот странный, опасный, притягательный профессор физики вошёл в его жизнь.

Его пугало не само действие.

Его пугало то, насколько ему это нравилось.

Настолько, что он буквально таял в сильных руках Минхо. Настолько, что хотел раствориться в этом поцелуе, забыть, кто он, где он, как его зовут. Настолько, что предательское тело отвечало на каждое прикосновение с таким жаром, с таким отчаянием, будто всю жизнь только этого и ждало.

Поцелуй углублялся.

Хо словно пожирал его — жадно, голодно, не оставляя ни миллиметра пространства между ними. Его язык скользнул внутрь, исследуя, дразня, заставляя Хана забыть, как дышать. Но к удивлению самого Джисона, он отвечал — с тем же жаром, с той же страстью, с тем же отчаянным «наконец-то».

Рука профессора скользнула вниз по тонкой талии — обожгла через ткань футболки, притягивая Джисона ближе, вплотную. Затем опустилась ниже — и громкий, звонкий шлепок прозвучал в такт их сбивчивому, прерывистому дыханию.

Хан растерялся.

Из его груди непроизвольно вырвался тихий, почти жалобный стон — тот самый, который он так старался сдержать. Минхо воспользовался этим — его язык нагло, победно вторгся в чужой рот, захватывая полное владение. Он целовал так, будто хотел запомнить вкус Хана навсегда — или хотел, чтобы Хан запомнил его.

Резким, плавным движением он подхватил парня под бёдра и усадил на раковину. Холодный фарфор обжёг сквозь тонкие брюки, и Джисон вздрогнул — но не успел опомниться, как Хо уже раздвинул его дрожащие ноги и прижался к нему вплотную, оказавшись между ними.

Так близко. Так тесно. Так неправильно.

Хан смотрел на профессора распахнутыми, расширенными глазами — в них отражался и ужас, и восторг, и непонимание, и какое-то первобытное, животное узнавание. Он пытался понять, в какой момент перестал сопротивляться. В какой момент его руки, которые должны были отталкивать, легли на плечи Минхо. В какой момент его тело, которое должно было замереть от страха, начало плавиться в этих объятиях.

Они оба отдавали себе отчёт — это неправильно.

Профессор и студент. Стены клубного туалета. Запах дезинфекции и дешёвого освежителя воздуха. Ни свечей, ни цветов, ни романтики. Всё было неправильно — с самого начала, с первой секунды, с первого взгляда.

Но почему-то Хан был готов тонуть в этих объятиях.

Тонуть — и не всплывать. Тонуть — и не искать спасения. Тонуть — пока не задохнётся от переизбытка чувств, от этого странного, щемящего счастья, которое он никогда раньше не испытывал.

Он попытался мычать протест в поцелуе — слабо, неуверенно, просто чтобы сохранить остатки самоуважения.

В ответ услышал лишь тихую, довольную усмешку.

Его попытки оттолкнуть мускулистую грудь Хо ни к чему не привели — тот лишь сильнее сжал его запястья, прижимая их к холодному зеркалу за спиной. Железная хватка, от которой невозможно было освободиться — и, честно говоря, Хан уже не был уверен, что хочет освобождаться.

В конце концов он сдался.

Покорно обвил руками шею мужчины, притянулся ближе — и смущённо, со стыдом и восторгом одновременно, осознал, как его собственное тело откликается на происходящее. Жар разливался где-то внизу живота, сердце колотилось как бешеное, дыхание сбивалось, в висках стучала кровь.

— Кажется, я кончу раньше, чем успею тебя трахнуть на этой раковине, — усмехнулся Хо, отрываясь от его губ.

Голос его был низким, хриплым, полным такого откровенного, неприкрытого желания, что у Хана закружилась голова. Он погладил дрожащий живот парня — медленно, чувственно, едва касаясь, — и Джисон выгнулся дугой, не в силах сдержать дрожь.

Хан сделал вид, что эти слова его не задели — хотя внутри всё горело, плавилось, рушилось.

Сглотнув ком в горле — тот самый, который мешал дышать, говорить, думать, — он прошептал:

— П-профессор...

Но договорить ему не дали.

Губы Минхо снова накрыли его — на этот раз без прежней ярости, без той первобытной, животной страсти, которая была минуту назад. В этом поцелуе было что-то иное — нежность. Трепет. Какая-то щемящая, почти болезненная бережность.

Хо гладил его волосы — медленно, успокаивающе, словно пытался усмирить не Хана, а себя самого. Обнимал за талию — мягко, но крепко, прижимая к себе так, будто боялся, что Джисон исчезнет, растворится в воздухе, если он хоть чуть-чуть ослабит хватку. Делал поцелуй глубже, чувственнее, наполняя его чем-то таким, чему нет названия на человеческом языке.

Джисон терял голову.

От этих прикосновений, от этого языка, который, казалось, изучил все его слабые места — нашёл их, запомнил, использовал безжалостно и ласково одновременно. Он пытался отвечать — неумело, сбивчиво, с той отчаянной искренностью, которая бывает только у тех, кто целует впервые. Пытался сдержать стоны, рвущиеся наружу — но с каждым новым движением языка, с каждым новым прикосновением рук это становилось всё труднее.

В груди что-то рвалось. Плавилось. Кричало.

Когда поцелуй прервался — не резко, а медленно, будто они оба не хотели отпускать друг друга, — Хан стоял, прижатый к стене, и тяжело дышал.

Грудь вздымалась, щёки пылали, губы припухли от поцелуев. Он чувствовал, как бешено колотится сердце — так, что, наверное, это было слышно даже на улице.

Он поднял глаза и встретил взгляд напротив.

Там, в глубине этих тёмных, бездонных глаз, он увидел то, что заставило его замереть. Там было желание — да, горячее, почти болезненное. Там была страсть — да, обжигающая, всепоглощающая. Но там было и нечто большее.

Нечто, от чего у Хана перехватило дыхание.

В этом взгляде он видел спасение.

Всю свою жизнь — все девятнадцать лет, которые он прожил на этой земле, — Хан прятался. Прятался под маской безразличия, под слоем цинизма, за колючей проволокой сарказма и отстранённости. Он делал вид, что ему всё равно — на оценки, на людей, на жизнь. Делал вид, что он выше этого, что ему не нужны ни любовь, ни дружба, ни чьё-то тепло. Лишь бы не трогали. Лишь бы не приближались. Лишь бы не делали больно.

Но на самом деле он был куда более ранимым, чем казалось.

На самом деле каждое грубое слово оставляло на его душе шрам. Каждый равнодушный взгляд отзывался глухой, ноющей болью где-то в груди. Каждый уход — родителей, друзей, случайных знакомых — заставлял его сжиматься в комок и обещать себе: «Больше никогда. Никому. Ни за что».

И порой он ненавидел себя за эту уязвимость. За то, что не мог быть как все — лёгким, беззаботным, не принимающим всё близко к сердцу. За то, что каждое «прощай» отзывалось в нём так, будто умирала часть его души.

Сейчас, глядя в глаза Минхо — в эти тёмные, глубокие, полные боли и нежности глаза, — он понимал: он готов.

Готов отдаться ему полностью. Обнажить не только тело — это было бы слишком просто, — но и душу. Ту самую, которую так тщательно оберегал все эти годы. Ту, которую никому не показывал. Ту, которая боялась света, как вампир боится солнца.

Он готов был раздеться перед ним — не физически, а морально. Показать все свои шрамы, все страхи, всю ту тёмную, глубокую боль, которую носил в себе.

Потому что впервые в жизни он встретил человека, перед которым не хотел прятаться.

Минхо, словно прочитав его мысли — или, может быть, просто почувствовав ту самую невидимую нить, которая связывала их с первой встречи, — взял его за руку.

Не сжал — как тогда, у клубной стойки, когда тащил за собой. А бережно, почти благоговейно, взял в свои ладони, поднёс к губам — и коротко, но трепетно поцеловал. Оставив на коже ощущение жжения, которое не проходило.

Он погладил пряди волос — упавшие на лоб, мешающиеся, непослушные. Убрал их за ухо, открывая лицо целиком. Взял его лицо в ладони — мягко, как самую большую драгоценность, — и, опустившись ниже, прижался губами ко лбу.

Поцелуй был долгим. Тёплым. Каким-то по-настоящему домашним.

А потом он прислонился к его лбу своим — и закрыл глаза.

— Я не хочу, чтобы всё было как обычно, — прошептал он.

Его голос — низкий, хриплый, срывающийся — звучал так близко, что дыхание касалось губ Хана. В этом шёпоте было столько боли, столько отчаяния, столько того, что обычно прячут глубоко внутри и никому не показывают.

— Чтобы мы расстались, сделали вид, что незнакомы, и этой ночи не было. Чтобы ты пришёл на мою пару в понедельник и смотрел так, будто ничего не случилось.

Он помолчал секунду — и продолжил:

— Хочу, чтобы ты запомнил это иначе. Не как ошибку, не как пьяную глупость, не как то, о чём стыдно вспоминать. Хочу, чтобы ты запомнил... что кто-то считал тебя самым важным человеком на свете.

Он глубоко вздохнул, будто собираясь с силами, и закончил:

— Но... щекастик, я отпущу тебя сейчас. Потому что ты не хочешь меня. — Он открыл глаза и посмотрел прямо в душу. — Не в плане интима — это было бы слишком просто. А в плане... быть рядом. Просто быть. Дышать одним воздухом. Существовать в одном пространстве. Ты не хочешь этого — не со мной.

Он отстранился чуть-чуть — но не отпустил.

— Я не должен был тащить тебя сюда. Я должен был, как всегда, просто наблюдать со стороны — издалека, молча, не вмешиваясь. А потом развернуться и уйти. Как делал уже сто раз до этого.

Он усмехнулся — горько, надломленно:

— Но на этот раз не смог. Сорвался. Как последний дурак, который не умеет проигрывать.

Он снова замолчал — на несколько долгих, тяжёлых секунд. А потом добавил — тихо, почти беззвучно:

— Я не хотел причинять тебе боль. И обещаю — больше не побеспокою. Если любишь Чанбина... если он делает тебя счастливым... то будь счастлив. Правда. Я не буду мешать.

Его голос дрогнул на последних словах — и Хан понял, что это было самое трудное признание в его жизни.

— Но, умоляю, — продолжил Минхо, и в его глазах загорелся тот самый тёмный, опасный огонь — смесь ревности, боли и чего-то ещё, чему Хан не знал названия. — Не попадайся мне на глаза. Хотя бы первое время. Я не вынесу этого.

Не вынесу видеть тебя с другим. Не вынесу твоей улыбки, адресованной не мне. Не вынесу того, что ты будешь счастлив — без меня.

Хан опешил от этой откровенности.

Он стоял у стены, прижатый холодным кафелем, и чувствовал, как в горле застревают слова — те самые, которые так и рвутся наружу, которые крутятся на языке, которые не дают дышать.

Он хотел сказать, что хочет остаться.

Не сейчас — не в этом туалете, не под эту музыку, не в таком безумном, неправильном контексте. А вообще. Остаться в его жизни. Быть рядом. Просто быть.

Он хотел сказать, что готов отдаться ему прямо сейчас — не потому, что был пьян или возбуждён, а потому что впервые в жизни встретил человека, которому доверял больше, чем себе.

Он хотел сказать, что готов бежать с ним хоть на край света — бросить учёбу, друзей, прошлую жизнь, всё, что было до, и начать новую. С ним.

Он всегда считал, что сильной, всепоглощающей любви не существует. Что это выдумки поэтов и сценаристов дешёвых дорам. Что люди не могут любить друг друга настолько, чтобы сходить с ума, терять голову, жертвовать всем.

Но с той самой секунды, как встретил взгляд профессора — в первый день занятий, когда тот вошёл в аудиторию и посмотрел прямо на него, — он понял: ошибался.

Ошибался так сильно, как никогда в жизни.

Он почти ничего не знал об этом человеке. Не знал, сколько ему лет, откуда он родом, есть ли у него семья, чем он живёт вне университета. Не знал его привычек, его слабостей, его страхов.

Но страх быть брошенным — тот самый, который преследовал его всю жизнь, который заставлял отстраняться от людей, не подпускать их близко, — этот страх отступал перед жгучим, всепоглощающим желанием довериться.

Ли Минхо появился в его жизни, когда тому было больнее всего.

Когда мир рушился, когда вера в людей иссякла, когда надежда — на что-то хорошее, светлое, настоящее — умирала. Он появился — и стал тем чудом, в которое Хан уже перестал верить.

Одним своим присутствием — просто тем, что существовал, что дышал одним с ним воздухом, что смотрел на него с другой стороны аудитории — он забирал всю боль.

Всю ту боль, которую Хан копил годами. Всю ту тяжесть, которую носил на плечах. Все те слёзы, которые не позволял себе пролить.

И Хану хотелось верить, что спасение возможно. Что оно стоит прямо перед ним — его дыхание обжигает кожу, его руки всё ещё держат его лицо, его глаза смотрят с такой надеждой, от которой разрывается сердце.

Так хотелось утонуть в этих сильных руках — упасть, разбиться, раствориться. Прижаться и разреветься, как последний плакса — впервые за много лет, не стесняясь, не сдерживаясь, не пряча лицо. Запустить пальцы в эти густые, тёмные волосы — и слиться с ним воедино. Стать одним целым. Дышать в унисон. Жить друг для друга.

Но вместо всех этих слов — длинных, красивых, правильных, — которые вертелись на языке, рвались наружу, молили о свободе, он медленно отстранился.

Изобразил на лице полное безразличие — ту самую маску, которую носил годами, которая спасала его, когда было слишком больно.

Набрал побольше воздуха в грудь — и выдохнул:

— Профессор Ли.

Его голос был ровным. Холодным. Чужим.

— Я бы хотел попросить вас больше так не делать.

Минхо вздрогнул — едва заметно, только плечи чуть дёрнулись — но не подал виду.

— Я не злюсь, — продолжил Хан, стараясь не смотреть в глаза напротив. — Правда. Просто... это неправильно. Всё это неправильно.

Он судорожно сглотнул — и добавил:

— В такие моменты мне отвратительно находиться рядом с вами. Не подумайте ничего плохого, это не оскорбление. Просто оставьте меня в покое, пожалуйста.

Он поднял глаза — и встретился взглядом с Минхо. В его собственных глазах читалась такая решимость, какой он никогда раньше не чувствовал.

— Я не знаю, почему именно я стал жертвой ваших... экспериментов. Но если вам нужен кто-то для развлечения — найдите себе пассию, которая прыгнет в постель при первой же возможности. Их много. Я не из таких.

Ли молча выслушал.

Он стоял, прислонившись к стене, и закусил губу — так сильно, что, наверное, почувствовал вкус крови. Но ни один мускул не дрогнул на его лице. Он смотрел на Хана — и в его взгляде не было обиды. Не было злости. Не было агрессии.

Была только боль.

Глубокая, тихая, беспросветная боль.

Хан нервно вздохнул — и продолжил, чувствуя, как каждое слово даётся ему с трудом:

— Я не знаю, откуда вы знаете о Чанбине. Не знаю, что вам о нём сказали. Но да, я люблю его. У нас всё только начинается — может быть, ещё не любовь, но что-то очень похожее.

Он замолчал на секунду — и закончил:

— Пожалуйста, не трогайте его. Он не имеет никакого отношения к нашим... отношениям. Я просто хочу уйти. И надеюсь, что подобное больше не повторится. Никогда.

Минхо стиснул зубы.

На его лице не дрогнул ни один мускул — но внутри всё кричало, рвалось, плавилось. Он смотрел на Хана — на его красивое, такое родное, такое желанное лицо — и пытался запечатлеть его в памяти. Навсегда. Потому что знал: больше он к нему не прикоснётся. Никогда.

Ревность пожирала его изнутри.

Она была горячей, как лава, и холодной, как лёд, одновременно. Она сжимала горло, мешала дышать, застилала глаза красной пеленой. Она шептала: «Убей его. Убей Чанбина. Сделай так, чтобы он исчез. Тогда Хан будет твоим».

Но Минхо молчал.

Снова проглотил обиду — ту самую, которую носил в себе столько лет, которую копил, не выплёскивая наружу. Потому что только рядом с Джисоном он становился таким уязвимым. Таким слабым. Таким человечным.

Будь на его месте кто-то другой — Хо, возможно, не сдержался бы. Разнёс бы всё в щепки. Уничтожил бы любого, кто посмел встать между ним и тем, кого он хотел.

Но Хан был другим.

Хан был тем, кто заставлял его бесчувственное — казалось бы, давно умершее — сердце трепетать. Оно, холодное ко всем остальным, оттаивало лишь для этого парня. Для этого мальчика с детскими щеками и невинными глазами. Для того, кто даже не подозревал, какую бурю вызывает одним своим существованием.

Спустя долгую, тяжёлую, бесконечную паузу Минхо тихо проговорил:

— Хан Джисон...

Его голос — низкий, хриплый, полный той самой боли, которую он так старался скрыть, — звучал в тишине кабинки как приговор.

— То, что ты любишь его... я знаю. Я знал с самого начала.

Он помолчал, собираясь с мыслями, и продолжил:

— И мешать тебе — последнее, что я сделаю в этой жизни. Ты можешь не верить, но это правда. Я просто... я просто надеюсь, что ты будешь счастлив. По-настоящему. Не для кого-то, не напоказ, а для себя

21 страница3 июля 2026, 17:52

Комментарии

0 / 5000 символов

Форматирование: **жирный**, *курсив*, `код`, списки (- / 1.), ссылки [текст](https://…) и обычные https://… в тексте.

Пока нет комментариев. Будьте первым!