Ангел Смерти и пепел памяти
Тяжелая дубовая дверь моей комнаты захлопнулась с глухим, окончательным стуком, отрезая меня от стерильного, кондиционированного рая Германа. Я стояла посреди этого архитектурного совершенства, окруженная пакетами с логотипами дорогих бутиков, которые сейчас казались мне погребальными подношениями. На полу покоился длинный деревянный ящик, в котором покоилась моя новая сталь — единственное, что связывало меня с прошлым.
В горле всё еще стоял соленый, металлический вкус крови охранников. Горячая, животная, она вернула мне физические силы, но не принесла облегчения. Наоборот, она лишь разожгла пожар внутри, подсветив пустоту.
Я сделала шаг к центру комнаты, чувствуя, как швы на спине натягиваются. Обида. Она засела во мне, как ржавый гвоздь, с каждым вдохом впиваясь глубже. Я злилась. Я была в ярости. Не на Германа, не на Хранителей... на них. На свою семью.
— Я клялась... — мой шепот прозвучал как треск ломающегося льда в тишине Смоленска. — Я клялась, дед, что никогда не уеду. Никогда, твою мать!
Крик вырвался из самой глубины легких, переходя в хриплый, надрывный вой. Я схватила тяжелую вазу из муранского стекла — шедевр, стоивший как небольшая квартира, — и с силой швырнула её в панорамное окно. Я ждала звона разбитого стекла, ждала хаоса. Но ваза лишь глухо ударилась о бронированную поверхность и разлетелась на тысячи сверкающих брызг, которые осыпали меня, как ледяной дождь. Окно осталось целым. Даже этот чертов дом был против меня.
Это стало сигналом.
Я начала крушить всё. В ход пошли стулья, дизайнерские лампы, консоли из темного дерева. Я вырывала ящики из комодов, раскидывая шелковое белье, выкрикивая маты, которые слышали еще стрельцы при осаде крепостных стен. Старославянская брань перемешивалась с современным оскалом ярости. От резких движений швы на спине, которые доктор Маршалл так старательно накладывала, начали лопаться один за другим. Я чувствовала, как бинты намокают, как теплая, липкая кровь снова бежит по позвоночнику, пачкая новый черный шелк, но мне было плевать. Физическая боль была ничем по сравнению с тем ядовитым коктейлем из тоски, ярости и предательства, который выжигал меня изнутри.
Я попыталась поднять тяжелый комод силой мысли. Привычным, инстинктивным движением я потянулась к той силе телекинеза, которая с недавних пор была со мной, как второе дыхание. Я напряглась, ожидая, что мебель взмоет в воздух... но ничего не произошло. Пустота. Глухая, ватная пустота. Я была как пустой сосуд, из которого вычерпали всё до капли. Моя магия, моя сила... она ушла вместе с крыльями.
— Нет! — я рухнула на колени посреди разгрома, тяжело дыша. — За что?!
И в этой тишине, нарушаемой только гулом чужого океана и моим собственным судорожным дыханием, на меня обрушились они. Воспоминания. Живые, яркие,
пропахшие домом и вечностью.
Смоленск. Тридцать лет назад.
Я вспомнила, как вела себя последние десятилетия. Я была невыносимой. Я дерзила деду, высмеивала осторожность Жана, доводила Анну своими выходками и бесконечным курением в доме. Я специально жалила их побольнее, проверяя на прочность их любовь.
— Илона, твою мать! — шипела Анна, вытирая пепел с полированного стола, за которым дед читал старую летопись. — Ты хоть когда-нибудь научишься уважать правила этого дома? От твоего дыма уже шторы пожелтели!
Я лишь лениво затягивалась, выпуская струю в потолок.
— Аня, расслабься. От пожелтевших штор еще никто не умирал. А вот от твоей скуки — вполне возможно.
— Илонка... — подавал голос
Святослав Вернидубович, не поднимая глаз от книги. Его голос был сухим, как пергамент. — Оставь ты её. Если ей нравится, пусть. Кстати, Жан опять приготовил какую-то свою бурду, надо поддержать юное дарование.
— О, Жан! Наш гений пробирки и скальпеля, — я усмехалась. — И что на этот раз? Кровь с ароматом весеннего луга и щепоткой клятвы Гиппократа? Дед, он же трус. Он боится собственной тени, а ты доверил ему нашу безопасность.
— Жан не трус, — дед наконец поднимал взгляд. Его глаза были древними и мудрыми. — Он просто ищет другой путь. Путь, в котором не нужно проливать кровь. А ты... ты слишком полагаешься на силу, внучка. Крылья — это не только свобода, это ответственность.
ответственность. Это слово всегда вызывало у меня тошноту. Но я никогда их не предавала.
Я вспомнила, как останавливала Клима. Того безумца, который хотел утопить Смоленск в крови и анархии. Я вспомнила холод его клинка и тот момент, когда я встала между ним и дедом. Святослав тогда выглядел таким потерянным, но готовым принять бой и, если нужно, умереть. Клим замахнулся для удара, его глаза горели фанатичным огнем.
— Уйди с дороги! — рычал он. — Старик должен умереть, чтобы мы могли жить!
— Клим, остынь! — я перехватила его руку с мечом, чувствуя, как его сила давит на меня. Мои крылья тогда раскрылись сами собой, создавая преграду. — Ты не понимаешь, что делаешь. Без него начнется хаос. Абсолютная анархия. Ты хочешь, чтобы мы пожрали друг друга?
— Лучше анархия, чем это рабство перед Хранителями! — он пытался вырваться, но я держала крепко. — Уйди!
Я не ушла. Я знала, что семья — это не про слова о любви. Это про то, за кого ты готов умереть, даже если ты ненавидишь его правила. Я спасла его тогда. Я спасла их всех. А ведь Клим тогда мне был дороже всех на свете.
А потом перед глазами встал Женёк. Тот нелепый парень, который только-только попал в нашу странную «ячейку общества». Мы все давно потеряли интерес к человеческим праздникам, для нас время текло иначе. Но в ту ночь...
Смоленск. 31 декабря.
Дом был украшен мишурой, которую
Женёк развешивал с таким энтузиазмом, будто от этого зависела его жизнь. Дед ворчал, сидя в кресле:
— Ерунда всё это. Мишура, елка... Мы вампиры, Женя. Мы старше этого праздника на сотни лет.
— Но, Святослав Вернидубович! — Женёк светился от счастья. — Это же здорово! Новый год, новые надежды! Посмотрите, как красиво!
— Мелочь пузатая, — я усмехалась, глядя на него свысока, затягиваясь сигаретой. — Ты еще загадай желание под бой курантов. Может, дед тебе крылья подарит.
— Илона, не паясничай, — Анна резала салат, имитируя человеческую суету. — Помоги Жене лучше. А Жан... Жан, ты где? Опять в своей лаборатории?
Жан показывался в дверях, бледный, с пробиркой в руке.
— Аня, я почти нашел способ... если смешать...
— Жан, твою мать! — я не выдерживала. — У нас Новый год! Выбрось свою пробирку и иди пить кровь, которую Анна так старательно украсила веточкой омелы.
И мы праздновали. Мы пили, смеялись над нелепыми шутками Женька, и я видела, как оттаивает лицо деда. И я смотрела на них и понимала: несмотря на весь мой яд, я люблю их. Это была моя стая. Мой берег. Моя единственная привязка к человечности.
Я закрыла глаза, и видения сменились другими — более древними, пропахшими порохом и горелым мясом.
Столетия войн. Люди затевали их по расписанию, каждые полвека, а мы... мы воевали бок о бок с ними. Не из жажды крови, а потому что не могли иначе. Я вспомнила грязь окопов Первой мировой, свист пуль и стоны умирающих мальчишек, которым не было и двадцати. Солдаты называли меня «Ангелом Смерти». Не потому, что я приносила кончину, а потому, что мои огромные, мощные крылья становились для них единственным укрытием.
Я вспомнила, как раскрывала их в шторм и ледяной дождь, укрывая раненых под их плотными перьями.
Я помнила тепло человеческих тел, прижимавшихся к моим бокам в поисках защиты. Мои крылья закрывали их от пуль, защищали от неминуемой гибели. Я была их щитом. Я была их надеждой. Я была человечной настолько, насколько может быть человечным существо, пьющее кровь. Я жила этими крыльями. Это была моя суть. И теперь... теперь они вырезали эту суть.
— За что? — прохрипела я в пустоту комнаты, сжимая в руке осколок вазы, который уже порезал мне ладонь. Кровь текла по пальцам, но я не чувствовала её. — За что вы это сделали?
Я вспомнила, как относилась к Жану. Как презирала его за слабость, за его вечные попытки «договориться» с Хранителями. А ведь он просто хотел нас спасти. Своим способом, трусливым и научным, но спасти. А Анна? Она ведь просто хотела порядка. И я изводила их. Каждую божью ночь я находила повод, чтобы напомнить им, как я их не уважаю.
Но дед... Святослав... Я вспомнила его руки, пахнущие землей и древностью. Как я могла называть его неудачником? Человека, который веками хранил наш род, который прощал мне каждую мою выходку, каждый мой плевок в сторону традиций. Он стоял там, в подвале, и дед... дед просто смотрел. Он позволил им это сделать. Он выбрал их закон, их страх... вместо меня.
Эта мысль пронзила меня новой вспышкой боли. Моральная пытка была невыносимой. Я чувствовала вину за каждое злое слово, за каждый свой демарш. Если бы я была терпимее, если бы я не была такой эгоисткой... может быть, всё сложилось бы иначе? Может быть, он не предал бы меня? Или это его очередной план?
Я скучала по ним так сильно, что это физически выворачивало меня наизнанку. Я скучала по ворчанию деда, по шипению Анны, по нелепым оправданиям Жана. Даже по запаху старого смоленского дома, в котором всегда было немного пыльно и пахло вечностью, но так же сильно и ненавидела.
Я потянулась к длинному деревянному ящику, стоявшему в стороне среди разгрома. Пальцы, испачканные в собственной крови и пыли, коснулись черного дерева рукояти меча. Я достала его.
Тяжелый, холодный, он был единственным, что сейчас связывало меня с той Илоной-воином, которой я когда-то была.
Я провела по клинку ладонью, чувствуя, как острая сталь надрезает кожу.
— Вы думали, что, забрав крылья, вы сделаете меня слабой? — я посмотрела на свое отражение в треснувшем зеркале шкафа. — Вы ошиблись. Вы просто освободили место для меча. Я воительница, а не декорация. И вы все... вы все знали это.
Я выдохлась. Силы покинули меня так же внезапно, как и пришли. Я медленно, шатаясь, дошла до огромной кровати, которая казалась мне жертвенным алтарем, и села на самый край. Черный шелк платья был испорчен, бинты свисали рваными лохмотьями, а по спине текла теплая, липкая кровь. Но мне было совершенно всё равно. Телекинез работал слабо, крыльев не было, я была пуста.
И тут это случилось. Впервые за последние триста лет.
Мои плечи дрогнули. Сначала это был просто судорожный вдох, а затем — рыдание. Глухое, надрывное, оно рвало мне грудь. Я закрыла лицо руками и заплакала. Я плакала навзрыд, как маленькая девочка, потерявшаяся в лесу. Я оплакивала свою семью, свой Смоленск, свою потерянную человечность и те крылья, которые когда-то укрывали людей от смерти.
Я плакала о том, что я здесь, в этом стеклянном аду, а они — там, в своем молчаливом предательстве или горе.
Я плакала о том, что больше никогда не услышу скрип половиц в нашем доме.
В дверь тихо постучали. Это был не испуганный горничный. Это был Герман. Он стоял за дверью, слушая мои рыдания, и, кажется, впервые в жизни не знал, что сказать.
Я вытерла слезы рукавом, оставив на лице грязные разводы.
— Уходи, Герман, — мой голос был мертвым, лишенным каких-либо эмоций. — Сегодня декорация сломалась.
