3. Разбитые мишки
Рóман
Я мужчина простой. Когда женщины стреляют глазами и говорят «нет», я не выхожу из игры, но, когда это «нет» окрашено страхом и тревогой, я останавливаюсь. Я презираю как физическое, так и сексуальное насилие.
Отступаю, позволяя ей обрести пространство вокруг себя, но не отвожу взгляда. Ночь только начинается, и, черт возьми, я хочу понять, что довело ее до такого состояния. Очевидно, не я, потому что со мной у нее злость, агрессия и капризность, а не подавленность.
— Оливия, ты в порядке?
— Угу, — коротко мычит она.
Подхожу ближе, хмуря брови, и ловлю себя на беспокойстве о том, что ее реакция могла быть вызвана разговором о парне. Или, что еще хуже, тем, что я все-таки перегнул палку. А если ее обидел Маккензи... Странное чувство.
Игривое настроение, которым я наслаждался еще минуту назад, сменяется неожиданной заботой и нервозностью, совершенно не свойственной мне.
— Давай сюда вещи.
Я не нежничаю. Мне важно понять, что с ней происходит и что именно ее напугало. Это не тот страх передо мной, который обычно вызывает возбуждение и азарт.
Забираю у нее юбку, топ и белье, кладу все на комод и выключаю настольную лампу. В комнате становится темнее, но мне все равно видно, что ее плечи опущены, а взгляд цепляется за ковер на полу.
— Пойдем, налью тебе чего-нибудь горячего. Мне не нравится, как ты выглядишь. Будто я предложил тебе потрогать не бицепс, а раскаленную конфорку.
Она молча идет за мной, обнимая себя руками и иногда шмыгая носом.
Усаживаю ее на диван, где она уже сидела раньше, и ухожу на кухню. Горячая вода из кулера быстро наполняет кружку, я добавляю немного малинового варенья, размешиваю и возвращаюсь к ней, стараясь двигаться спокойно, без резких жестов, чтобы не усугубить ситуацию.
Она берет чашку двумя ладонями, пальцы слегка дрожат, когда она подносит ее к губам и делает первый осторожный глоток. Вот так, Оливия. Спокойнее.
— Почему ты напилась сегодня?
Она отводит взгляд в сторону и тяжело вздыхает.
Ее молчание раздражает меня.
— Ты в моем доме не по рождественскому приглашению, Оливия, — говорю я тверже, — а по стечению обстоятельств. Я забрал тебя, чтобы ты не села пьяной за руль. Или чтобы твоя команда не устроила тебе разнос.
Она долго молчит, а потом тихо говорит:
— Это не твое дело, Ролланд.
Она не злится. Она просто расстроена, и это расстройство будит во мне любопытство, желание докопаться до правды, даже если я не имею на нее никакого права.
— Тебя кто-то обидел? — спрашиваю я, бросая вопрос пальцем в небо.
И, кажется, попадаю.
Она поднимает чашку и закрывает ею лицо, прячась за прочной керамикой, но уже через секунду я слышу звук, которого совсем не ожидал услышать.
Она плачет?..
Ступор накрывает мгновенно, мысли рассыпаются, а тело не понимает, что делать дальше. Этот сжавшийся комок в моем халате передо мной, выглядит чудовищно беззащитным. Оливия не из тех девчонок, которых можно успокоить парой слов или неловким объятием, после которого все внезапно станет легче, но я понимаю, что молчание сейчас сделает только хуже.
— Оливка... тебе нужна помощь?
Она вытирает слезы рукавом халата, показывает мне мокрые ресницы, делает глоток малиновой воды и глубоко вздыхает. Во мне вспыхивает злость, и, блядь, я не знаю, на кого именно. На нее за молчание, на того, кто причинил ей боль, или на себя за то, что довел ее до слез.
— Что заставило тебя напиться?
— Канун Рождества, — наконец отвечает она, вымученно улыбаясь.
— И?
— Завтра благотворительный матч, а послезавтра я должна быть во Флориде на еще одном...
— В сочельник, — заканчиваю за нее.
Я не понимаю ее слез. Для нее это должно быть праздником и возможностью сиять на корте, ловить овации и подтверждать свое место под светом прожекторов, а не сидеть на моем диване с дрожащими руками и прятать глаза в чашке с теплой водой.
— Я не могу приехать на ужин к своим родителям с семьей Маккензи, и на этой почве мы очень поссорились, — тихо рассказывает она, грея ладони о чашку. — Мама и сестра уговаривали меня, а папа кричал, что я кроме тенниса ничего в жизни не вижу.
— Разве отец не бредил твоими успехами в теннисе? — уточняю, вспоминая то, что знал о ее семье.
Ее отец известен своей жестокостью на трибунах, когда выступает его дочь. Мистер Рэй и вне корта человек неприятный. Государственный служащий, как и его дед с матерью. Династия дипломатов.
— Так и было, — кивает она и делает глоток. — Пока я не достигла того, чего он хотел, и пока жила дома, где он мог контролировать меня и дрессировать.
Что она сейчас, блядь, сказала?
— Дрессировать?
Я не уверен, что хочу услышать ответ.
— Зачем ты спрашиваешь? — резко бросает она. — Чтобы потом посмеяться надо мной?
— Рэй, мне не смешно, — отвечаю спокойнее, сдерживая раздражение. — Я хочу помочь, а не поиздеваться.
Она смотрит на меня настороженно, пристально, пытаясь понять, есть ли в моих словах искренность. Я лишь надеюсь, что сейчас не услышу ничего такого, что перевернет мое представление об отношениях между отцом и дочерью.
— Помочь?
— Да, помочь, — твердо подтверждаю. — Объясни, что ты имеешь в виду, когда говоришь, что отец тебя дрессировал.
Глаза не врут: она готовится рассказать.
— Когда я была маленькой, помню, как сильно не хотела ходить на тренировки рано утром. Однажды в воскресное утро он зашел ко мне в спальню, когда была половина седьмого утра. — Машинально отмечаю это про себя и понимаю, что сам факт тренировок в такой день уже говорит о жестокости. У меня никогда не было тренировок в последний день недели. — Он задал мне вопрос, я нагрубила. Он повторил его, но более напористо, я промолчала. Тогда он начал кричать, говорить, что я бездарность, что пропускаю то, что даст мне возможность кормить себя в будущем. Столько гадостей я услышала в свой адрес тем утром...
Начало ее рассказа выбивает меня из колеи, потому что я и представить не мог, что в жизни девчонки вроде Оливии было место для такого унижения.
— Он не знал, как наказать меня, но знал, что я очень люблю свои мягкие игрушки. У меня была коллекция шведских дорогих плюшевых мишек Bukowski с паспортами. Он взял корзину для белья и начал сметать их с полочек. — Она прочищает горло, и по этому короткому звуку я понимаю, что слова даются ей тяжело, даже спустя время. — Я заплакала. Просила его остановиться, но он молчал. Он хотел сделать мне больно. Я верещала, умоляла прекратить, обещала, что пойду на тренировку, лишь бы он не трогал мои игрушки, но он и ухом не повел. Каждый раз, когда он смахивал с полки очередного медвежонка, я чувствовала, как что-то во мне умирает. Он разрушил мое доверие. — Повисает гнетущая пауза. — Он был моим папой, а я смотрела на него как на чужого человека. Тем утром он разбил мне сердце.
Выражение «проглотить язык» еще никогда не было мне так близко.
Если я добавлю хоть немного давления в челюсти, то раздроблю зубы.
Меня накрывает злость и неверие от того, что подобная модель поведения коснулась ее.
Мои родители никогда ни физически, ни психологически не издевались надо мной. Я был и, думаю, остаюсь засранцем, но на меня даже голос не повышали. Отец разговаривал со мной по-мужски, объяснял последствия моих поступков, и этого было достаточно, чтобы я чувствовал раскаяние. Сейчас я реже вижусь и общаюсь с ними по ряду личных причин, но мы в хороших отношениях.
Мне нечего ей сказать. Абсолютно.
Она вдруг стыдливо отводит взгляд и тихо добавляет:
— Когда приезжаю к ним в гости, я не захожу в свою спальню. Не могу там быть. Да и в целом не люблю приезжать к родителям. Моя сестра ездит, а я — нет. И сейчас они зовут меня на Рождество, но я отказалась. Плохая и неблагодарная дочь, говорят они.
Мое горло сдавлено, и только сейчас я понимаю, что все это время держу кулаки сжатыми. Мне кажется, это не вся правда, потому что испугалась она именно после того, как я заговорил о ее парне. Неужели этот мелкий пиздюк как-то связан? Может, поддержал ее родителей в том, что она обязана приехать на Рождество, или, что хуже, пригрозил ей?
Что-то внутри меня, возможно сожаление или проклятое рыцарское благородство, требует действий, но я не понимаю, каких именно. Слова не исправят того, что произошло. И я, мать ее, чувствую беспомощность.
— Единственное, что скажу: правильно, что не едешь.
— Думаешь?
— Да, — киваю. — Все. Ложись спать.
Мой голос звучит резче, чем я хотел, но мне просто нужно закончить этот разговор, уложить ее спать и остаться наедине с мыслями, которые рвут меня изнутри. Мы не друзья и никогда ими не будем, чтобы делиться подобными откровениями.
Знаю, сам виноват, что полез туда, куда не стоило. Хотел поддержать и помочь, но... я не понимаю почему растерялся, как пятнадцатилетний мальчишка.
Долбоеб.
Я вижу растерянность в ее глазах. Она не понимает, почему я вдруг стал холодным, почему не утешаю ее, не говорю, что все будет хорошо. Но что именно я должен сделать? Она хотела выговориться и сделала это. Если бы была трезвой, никогда не рассказала бы подобное человеку, которого презирает и считает врагом номер один в мире.
Я встаю с дивана, намеренно избегая ее взгляда.
— Ролланд... — начинает она, но я не даю ей закончить.
— Спокойной ночи, Оливия.
Слова выходят отрывисто и грубо. Я разворачиваюсь и ухожу.
Чувствую ее взгляд на своей спине, затем она что-то говорит, но я не разбираю слов. Мой мозг глушит звук, переваривая все, что я только что услышал.
Мистер Рэй... этот ублюдок. Я и раньше не питал к нему уважения, а теперь его образ вызывает во мне чистую злость. Истории о ее детстве, об утренних криках, о слезах из-за игрушек оставляют горькое послевкусие, от которого невозможно избавиться. Как вообще можно так поступать со своим ребенком?
В следующий раз, когда я встречу его, я не смогу пожать ему руку, даже если он ее сам протянет. Есть риск, что я вырву ее с корнями.
Ноги несут меня наверх, в спальню, в то время как совесть, будь она проклята, кричит вернуться и попросить прощения. Я знаю, что поступил как сраный мудила, оставив ее одну после такого разговора, знаю, что мог сказать или сделать что-то, что легло бы ей бальзамом на душу. Но вместо этого я просто ушел.
Блядь...
Захожу в спальню и закрываю дверь, провожу рукой по лицу, пытаясь успокоиться, но ее слова и голос звучат в моей голове. Я не уверен, что сегодня смогу уснуть.
Пиздец, Рóман. Просто пиздец.
