70-74
70 Разбитые жизни
Через неделю после того, как комендантский час перенесли на одиннадцать вечера, за тридцать минут до его наступления домой вернулся Феридун. Он уже долгое время не приходил ночевать под предлогом съемок, говорил, что спит на площадке. Когда он вошел, совершенно пьяный, то еле стоял на ногах, и было заметно, что он страдает. Увидев нас за столом, Феридун сделал над собой усилие и пробормотал пару вежливых слов, но надолго его не хватило. Взглянув на Фюсун, он, как солдат, вернувшийся побежденным с долгой, изнурительной войны, молча ушел к себе. Фюсун следовало немедленно встать из-за стола и подняться вслед за мужем, но она этого не сделала.
Я внимательно наблюдал за происходящим. Она заметила мой пристальный взгляд. Она медленно выкурила сигарету, будто все в порядке. (Теперь она не выдыхала дым в сторону, как раньше, когда делала вид, что стесняется Тарык-бея.) Потом быстро погасила окурок. А я почувствовал, что мне опять не уйти.
Без девяти одиннадцать Фюсун, взяв очередную сигарету «Самсун», медленно поднесла ее ко рту и внимательно посмотрела на меня. Наши взгляды сказали друг другу так много, что мне показалось, будто мы проговорили целую ночь. Поэтому рука моя потянулась сама собой, протягивая зажигалку. А Фюсун на мгновение подержала меня за руку, что обычно турецкие мужчины могли видеть только в европейских фильмах.
Я тоже закурил. И курил очень-очень медленно, всем видом подчеркивая, что ничего не произошло. С каждой минутой близилось начало комендантского часа. Тетя Несибе почувствовала неладное, но испугалась серьезности момента и молчала. Тарык-бей тоже, конечно, заметил нечто странное, однако явно не понимал, откуда ветер дует Я вышел от них в десять минут двенадцатого. В тот вечер меня радовала мысль, что теперь мы с Фюсун точно поженимся. И так как я понял, что она предпочтет меня, то был несказанно счастлив, забыв, какой опасности подвергаю себя и Четина-эфенди, оказавшись на улице после одиннадцати. Обычно после того, как он высаживал меня в Тешвикие перед домом, он уезжал ставить машину в гараж, находившийся в минуте езды, на улице Поэта Нигяра, и по переулкам, не попадаясь никому на глаза, шел к себе домой, в расположенный поблизости бывший квартал бедняков. Той ночью я, как ребенок, не мог уснуть от блаженных мечтаний, превращающихся в явь.
Семь недель спустя в кинотеатре «Сарай» в Бейоглу был прием в честь премьеры «Разбитых жизней», а я тот вечер провел в Чукурджуме с Кескинами. Признаться, Фюсун, жене режиссера, а мне, продюсеру фильма (более половины «Лимон-фильма» принадлежало мне), следовало пойти на премьеру, но мы не проигнорировали ее. Фюсун не требовалось оправданий, они с Феридуном поссорились. Муж стал появляться дома редко, всякий раз ссылаясь на загруженность. По всей вероятности, он жил с Папатьей. В Чукурджуме Феридун бывал раз в две недели, чтобы взять из верхней комнаты пару-тройку вещей, например рубашку и какую-нибудь книгу. О его визитах я узнавал по обмолвкам тети Несибе, она якобы случайно проговаривалась, но на столь запретные темы мы ни разу не беседовали, хотя меня раздирало от любопытства. По виду Фюсун я понял, что она запретила говорить обо всем этом при мне. Но от тети Несибе мне стало известно о ссоре Феридуна с Фюсун.
Я подозревал, что, если пойду на прием, Фюсун узнает об этом из газет, расстроится и обязательно меня накажет. Но и как продюсер фильма не быть там не мог. Тогда я попросил свою секретаршу Зейнеб-ханым позвонить после обеда в «Лимон-фильм» и сказать, что у меня внезапно заболела мать и я остаюсь дома.
Вечером, когда «Разбитые жизни» демонстрировались кинокритикам, журналистам и простым стамбульским зрителям, шел дождь. Я сказал Четину, чтобы он вез меня к Кескинам не через Топхане, а через Так-сим и Галатасарай. В Бейоглу, проезжая мимо кинотеатра «Сарай», я через мокрые стекла автомобиля видел несколько нарядных людей с зонтиками, пришедших на премьеру, яркие афишы и анонсы, выпущенные на деньги «Лимон-фильма», но все это не было ни капельки похоже на то, как я представлял себе премьеру картины, в которой будет сниматься Фюсун.
За ужином у Кескинов о событии, которое вершилось совсем рядом, никто не говорил. Тарык-бей, тетя Несибе, Фюсун и я, смачно и глубоко затягиваясь, курили, ели макароны с фаршем, салат из свежих огурцов, заправленных сметаной, салат из помидоров, белую брынзу и мороженое «Жизнь», которое я привез из Ни-шанташи. Часто вставая из-за стола, мы подходили к окну посмотреть на дождь и на потоки воды, стекавшие по улочкам. За весь вечер я несколько раз собирался спросить у Фюсун, как продвигаются рисунки птиц, но по суровому выражению ее лица и нахмуренным бровям понимал, что мой вопрос будет неуместен.
Несмотря на плохие, насмешливые отзывы критиков, зрителями фильм был встречен очень хорошо, а сборы «Разбитых жизней» побили все рекорды. Во время последней сцены, когда Папатья в двух гневных и грустных песнях сетует на судьбу, многие плакали, и старые, и молодые, особенно часто слезы лились у женщин в провинции, и зрители выходили из сырых душных кинотеатров с покрасневшими и распухшими глазами. Восторженно встретили и предпоследний эпизод, в котором Папатья убивает умоляющего о пощаде богатого подлеца, который запятнал ее честь, когда она была почти ребенком. Эта сцена оказывала такое воздействие, что наш друг из «Копирки», Экрем-бей, исполнивший роль злодея — обычно он играл византийских священников и членов армянских тайных политических организаций, — вскоре устал от граждан, пытавшихся плюнуть ему в лицо или дать пощечину, и некоторое время не выходил из дома. Фильм стал популярным еще и потому, что вернул в кинотеатры зрителей, которые за «годы террора», как теперь называли этот период, отучились смотреть фильмы на больших экранах. Новой жизнью наполнились не только кинотеатры, ожила и «Копирка»: увидев, что производство возродилось, многие приезжали в бар, который превратился в своего рода биржу всех стамбульских киношников, и каждый стремился там себя продемонстрировать. В конце октября, ветреным дождливым вечером, в девять часов я по настоянию Феридуна отправился в «Копирку» и увидел, что мой авторитет там невероятно возрос и, как выражались в те дни, у меня «появился вес». Коммерческий успех «Разбитых жизней» превратил меня в успешного—даже смекалистого и оборотистого — продюсера, а это многократно увеличило количество желающих посидеть со мной за одним столом и подружиться.
Помню, в тот вечер голова кружилась от лести, внимания и ракы, и в какой-то момент мы оказались за столом вместе—Хайяль Хайяти, Феридун, я, Папатья и Тахир Тан. Экрем-бей, пьяный не меньше моего, отпускал Папатье непристойные шутки, напоминая о сцене изнасилования, фотографии которой были бессчетно растиражированы газетами. А Папатья со смехом парировала, что «дело уж сделано» и что «бедные» мужчины ее теперь не интересуют. Феридун в какой-то момент вспылил, потому что Папатья влепила хорошую затрещину одному снобу-критику за соседним столиком, который смеялся над ней и ругал фильм—заурядную, по его словам, мелодраму, но вскоре об этом все забыли.
Экрем-бей похвалился, что после картины получает больше предложений сняться в рекламе финансовых компаний, между тем как обычно актеров, сыгравших отрицательных героев, снимать в рекламе не любили, и что он вообще теперь ничего не понимает. Разговор сам собой вращался вокруг финансовых компаний и ростовщиков, бравших деньги в управление под двести процентов годовых. Так как эти конторы давали множество рекламы в газетах и по телевидению, используя знаменитостей «Йешильчама», ее в обществе воспринимали хорошо. И поскольку пьяные завсегдатаи «Копирки» считали меня успешным, современным деловым человеком («Предприниматель, который любит искусство, идет в ногу со временем», — говорил Хайяль Хайяти), то когда разговор заходил о деньгах, все уважительно замолкали и слушали меня. После кассового успеха «Разбитых жизней» во мне разглядели дальновидного, безжалостного капиталиста, и вместе с тем все забыли, что я пришел в «Копирку» много лет назад, чтобы сделать актрису из Фюсун. Стоило же задуматься над тем, как быстро они забыли Фюсун, любовь к ней вспыхивала во мне с новой силой, обжигая изнутри, мне хотелось немедленно увидеть ее, и я чувствовал, что еще больше люблю ее за то, что она сумела не запачкаться в убогом и постыдном обществе, не запятнать свою честь, и в очередной раз понял, что был прав, держа ее подальше от всех этих людей.
Песни, которые по фильму пела Папатья, на самом деле исполняла подруга ее матери, одна неизвестная пожилая певица. После успешной премьеры Папатья сама решила выпустить их на пластинке. Тем вечером мы договорились, что кинокомпания «Лимон-фильм» это начинание поддерживает и что будет снято продолжение «Разбитыхжизней». Предложение сделать второй фильм исходило не от нас, а от кинопрокатчиков и владельцев кинотеатров из Анатолии. Об этом же просили и другие, поэтому Феридун решил, что «отказ будет противоречить природе вещей» (модный речевой штамп тех лет). Неважно, была ли героиня доброй или нет, в конце фильма она, как и все девушки, лишившиеся чести, непременно умирала, не обретя семейного счастья. Героиню Папатьи постигла та же участь, и, чтобы сюжет казался правдоподобным, предполагалось, что она в конце первого фильма не умерла, а лишь была ранена и сделала вид, будто погибла, чтобы спрятаться от злодеев. Действие должно было начаться в больнице.
О том, что скоро в производство запускается вторая картина, Папатья известила общественность три дня спустя в интервью газете «Миллийет». Теперь она каждый день давала интервью какой-нибудь газете. После премьеры пресса намекала, что у Папатьи и Тахира Тана тайный и бурный роман, но теперь эта тема исчерпала себя и Папатья все отрицала. В те дни Феридун говорил мне по телефону, что самые известные актеры просятся сниматься с Папатьей и что Тахир Тан смотрелся на ее фоне слабо. Она же уверяла в беседах с журналистами, что, кроме поцелуев, у нее не было близких отношений с мужчинами. Самый важный эпизод ее жизни, который она не забудет никогда, произошел, когда она впервые целовалась со своей первой любовью — летним днем, в саду, где жужжали пчелы. Парень, к сожалению, пал смертью храбрых во время войны с греками на Кипре. После него Папатья не встретила еще того, кого бы так же полюбила, да и любовные страдания ее мог бы заставить забыть только какой-нибудь лейтенант. Когда Феридун высказал ей, что ему не нравится столь откровенная ложь, Папатья, не моргнув глазом, стала уверять, будто делает так, чтобы сценарий второго фильма пропустила цензура. От меня свои отношения с Папатьей Феридун даже не пытался скрывать. Я в глубине души ужасно завидовал ему за то, что он жил в мире с собой и с другими, не думал о бедах и не был несчастным, что всегда умел остаться простодушным и выглядел искренним.
Первый альбом Папатьи под названием «Разбитые жизни» вышел в начале января 1982 года и тоже стал популярным, пусть и не таким, как фильм. Альбом рекламировали на стенах домов, закрашенных после переворота известкой, повсюду публиковались небольшие анонсы. Увы, комитет по музыкальной цензуре (который на самом деле назывался более изящно—«Общество музыкального контроля») при ТРТ счел диск довольно легкомысленным, поэтому песни Папатьи не попали ни в теле-, ни в радиопрограммы. После выхода пластинки она опять дала серию интервью, и заявления, наполовину правдивые, наполовину придуманные по уговору с журналистами, прославили ее еще больше. Папатья рассуждала на такие темы, как «О чем должна думать прежде современная девушка, сторонница реформ Ата-тюрка,—о своем муже или о работе?», а на съемках у себя в спальне, стоя перед зеркалом с плюшевым медведем (она купила мебельный комплект в восточном стиле), говорила, что, к сожалению, еще не встретила мужчину своей мечты. Папатья пекла перед камерой у себя на кухне вместе с матерью, изображавшей скромную домохозяйку, пирожки со шпинатом — такая же эмалированная кастрюля, мелькнувшая в кадре, была и у Фюсун, чтобы показать, сколь она аккуратней, чище и счастливее, чем измученная жизнью героиня «Разбитых жизней», Лерзан. (При этом, глядя в камеру, не преминула сказать: «Все мы, конечно, в чем-то как Лерзан».)
Однажды Феридун с гордостью сказал мне, что Папатья на самом деле настоящая профессионалка и не принимает всерьез все свои интервью, ей не важно, что в газетах и журналах о ней пишут неправду. Папатью не трогал ее обман, как обычно переживали все безголовые начинающие звездочки, которых мы знали по «Копирке» и которые дальше третьесортных мелодрам не пошли, а наоборот, сама выдумывала о себе ложь и сама все держала под контролем.
71 Вы к нам теперь совсем не приходите, Кемаль-бей
Когда для летней рекламной кампании первого турецкого лимонада «Мельтем», переживавшего в те дни тяжелую схватку с «Кока-колой» и похожими иностранными марками, было решено пригласить Папатью — режиссером рекламного ролика тоже выбрали Фериду-на, и я, не выдержав, воспротивился. Борьба со старыми друзьями, от которых я отдалился, хотя не держал на них зла, разбивала мне сердце.
Заим прекрасно знал, что Папатья работает на «Лимон-фильм». Мы договорились с ним пообедать в «Фойе», чтобы все обсудить.
— «Кока-кола» дает своим торговым представителям кредит, дарит пластиковые рекламные панно, рассылает календари, подарки. Нам за ними не угнаться, — жаловался Заим. — А подростки как обезьяны. Стоит им увидеть Марадону с «Кока-колой», то им уже все равно, что «Мельтем» дешевле, полезнее, что его делают в Турции. Они предпочтут колу.
— Не сердись, и я теперь пью кока-колу.
— Я тоже... — вздохнул Заим. — Да какая разница, что мы пьем? А Папатья укрепит наши позиции в провинции. Но что она за человек? Ей можно доверять?
— Не знаю. Жадная, нищая девочка. Мать — бывшая ресторанная певичка. Отец неизвестен. Что еще тебя интересует?
— Мы же вкладываем такие деньги. Если она потом засветится где-нибудь с танцем живота, или снимется в эротической картине, или еще что-нибудь... Например, станет известно, что у нее богатый женатый любовник... В провинции такого не потерпят. Говорят, она встречается с мужем твоей Фюсун...
Мне не понравилось, с каким выражением лица он произнес «твоей Фюсун». Он будто говорил: «Уж ты-то этот сброд хорошо знаешь».
— «Мельтем» в провинции больше любят? — я желал обойти все намеки.
Заима, который стремился вести европейский образ жизни, беспокоило, что «Мельтем», появившийся на рынке с рекламой, в которой участвовала немецкая модель Инге, не смог завоевать популярность в кругу состоятельных стамбульцев и у жителей больших городов.
— Да, в провинции нас любят, — подтвердил За-им. — У людей там вкус не испорчен, поэтому они больше турки, чем мы! Но ты не обижайся и не отговаривай меня... Я хорошо понимаю, что ты испытываешь к Фюсун. В наше время любовь, длящаяся долгие годы, вызывает огромное уважение, кто бы что ни говорил.
— А кто что говорит?
— Никто и ничего, — Заим явно не желал продолжать тему.
Эти слова означали: «В обществе о тебе все забыли». Разговор не клеился, Заим скрывал правду, потому что не хотел меня обижать, и я был ему за это признателен. Он улыбнулся—открыто, по-дружески; его улыбка вселяла уверенность. Но мне почему-то стало больно, что меня забыли в моем прежнем кругу, в кругу друзей. На его вопрос о делах я ответил:
— Все хорошо. Мы с Фюсун поженимся. Я вернусь с ней в общество... Конечно, если эти отвратительные сплетники смогут меня простить.
— Друг мой, не обращай на них внимания, — утешал меня Заим. — За три дня обо всем забудут. По твоему лицу, по твоим глазам видно, что у тебя все в порядке. Когда я услышал о Феридуне, то подумал, что Фюсун наконец возьмется за ум.
— Откуда ты узнал о Феридуне?
— Да какая разница!
— Ладно! А твоя свадьба не намечается? — сменил я тему разговора. — Есть кандидатура на примете?
— Смотри, Хильми с Неслихан... — Заим посмотрел на вход.
— О-о-о, какие люди! — Хильми подошел к нашему столу.
Неслихан выглядела отлично. Да и Хильми тоже. Он не доверял портным из Бейоглу и всегда одевался в лучших магазинах Италии. У них был такой ухоженный, шикарный, благополучный вид, что любо-дорого посмотреть. Они улыбались, но в улыбке сквозила насмешка над всем, и я понял, что у меня так вести себя уже не получится. На мгновение мне показалось, что Неслихан смотрит на меня с испугом. Я пожал им руки, но был сдержан, потом занервничал из-за этого и почувствовал неловкость. А ведь я только что сказал Заиму, что вот-вот вернусь в то общество, которое глянцевые журналы претенциозно называли «большим светом». Мне захотелось попасть обратно в тот мир, где я жил с Фюсун, в Чукурджуму.
В «Фойе», как всегда, было много посетителей. Я рассматривал цветы в горшках, гладкие стены, роскошные лампы, словно припоминая старую фотографию приятного события. «Фойе» тоже постарел. Смогли бы ли мы когда-нибудь сидеть здесь с Фюсун, ни о чем не беспокоясь, наслаждаясь жизнью и тем, что мы вместе? «По всей вероятности, да», —уверял я себя.
— О чем-то ты замечтался, — прервал мои мысли Заим.
— Да просто перебираю все, что знаю о Папатье.
— Раз она этим летом станет лицом «Мельтема», ей надо будет бывать на наших вечеринках, на приемах. Что скажешь?
— О чем ты спрашиваешь?
— Нормальная ли она? Будет ли прилично себя вести?
— С чего бы ей вести себя неприлично? Она ведь актриса. К тому же звезда.
— И я как раз об этом. Знаешь, бывают такие кривляки, которые играют богачек в турецких фильмах... Чтобы нам не оказаться, как они.
Заим перенял это выражение от своей матери — «чтобы нам не оказаться, как они». Он, конечно, имел в виду обратное: «чтобы она не оказалась, как они». Подобным образом он относился ко всем, кто был ниже происхождением, и Папатья исключением не стала. Но я рассуждал разумно и решил, что сидеть с Заимом в «Фойе» и сердиться на узость его взглядов глупо.
Подошел метрдотель Сади, которого я знал много лет. Я спросил, какую рыбу он нам посоветует.
— Вы к нам теперь совсем не приходите, Кемаль-бей, —укоризненно покачал он головой. — И матушка ваша тоже не бывает.
— У матери после смерти отца пропало всякое желание ходить по ресторанам.
— А вы все же приводите госпожу, Кемаль-бей. Мы ее повеселим. Когда у Караханов умер отец, они привозили мать на обед три раза в неделю и сажали за стол у окна. Госпожа и обедала, и отвлекалась, разглядывая прохожих.
— Знаю я эту женщину... Она старинных порядков, как из гарема... — пояснил Заим. — Черкешенка, зеленоглазая, все еще красивая, хотя ей за семьдесят. Так какую ты нам рыбу дашь?
Иногда Сади изображал нерешительность; «Пагр, барабулька, рыба-меч, морской язык»,—перечисляя названия, он умудрялся, бровями и усами, шевелящимися вверх-вниз, сообщать подробные сведения о вкусе и качестве рыбы. Иногда сокращал свой доклад:
— Я подам вам сегодня жареного морского окуня, Заим-бей. Ничего другого не советую.
— А что на гарнир?
— Что желаете. Вареный картофель, руккола.
— А на закуску?
— Соленый тунец этого года.
— Еще красного лука принеси, — попросил Заим, не поднимая головы от меню.
Он открыл последнюю страницу, где было написано «Напитки».
— Ну вот, прекрасно! «Пепси», «Анкарская содовая», даже «Эльван» есть, а «Мельтема» опять нет! — возмутился Заим.
— Да ведь ваши раз завозят, а больше не приезжают. Пустые бутылки неделями за кассой стоят, — посетовал Сади.
— Ты прав. Развозка по Стамбулу у нас никудышная, — согласился Заим. Он повернулся ко мне: —Ты же знаешь, как все происходит. Как дела у «Сат-Са-та»? Может, поможешь нам с транспортом?
— О «Сат-Сате» забудь, — сказал я. — Осман с Тур-гаем открыли новую компанию, нас обходят. Как отец умер, братом завладела жадность.
Заиму не понравилось, что мы говорим о наших проблемах при Сади. «Ты нам лучше по двойной порции ракы „Клуб" со льдом принеси», — велел он ему. Когда Сади удалился, Заим нахмурился:
— Твой дорогой Осман тоже хочет с нами работать.
— Я мешать не буду, — сказал я. — Не собираюсь обижаться на тебя за то, что ты работаешь с Османом. Делай как знаешь. Какие еще новости?
Заим сразу понял, что под словом «новости» я подразумеваю «общество», и, желая повеселить меня, рассказал несколько забавных историй. Кораблестроитель Повен посадил на мель ржавый сухогруз у берега между Тузлой и Байрамоглу. Надо сказать, что Повен скупал за границей ржавые, давно списанные и опасные для окружающей среды суда как металлолом; пользуясь связями во власти, он регистрировал их как настоящие дорогие корабли и, благодаря друзьям в правительстве, получал со взяткой беспроцентный кредит от «Фонда развития турецкого кораблестроения»; затем затапливал судно, и в качестве возмещения ему выплачивали огромные деньги от государственной страховой компании «Башак»; после продавал севшее на мель ржавое судно знакомым, занимавшимся торговлей железом, и таким образом, не вставая из-за стола, зарабатывал миллионы. После пары стаканчиков ракы Повен обычно принимался хвастаться: «Я — самый большой дилетант по части кораблей, никогда в жизни даже на корабле не был».
— Его махинации, конечно, вышли наружу. Очередное судно он затопил, чтобы далеко не ездить, прямо у дачи, которую подарил любовнице. На этот раз на него все нажаловались, потому что произошло это рядом с садами и пляжами и море он испоганил. Любовница, говорят, ревела в три ручья.
— А еще?
— Авундуки и Менгерли потеряли все деньги, доверившись некоему ростовщику Денизу. Поэтому, говорят, Авундуки забирают дочь из лицея «Нотр Дам де Сион» и поспешно выдают замуж.
— Девушка-то у них некрасивая, деньги не помогут, — живо отреагировал я, потому что мне было интересно узнать все слухи. — К тому же кто доверяет ростовщику Денизу? Он, наверное, самый убогий из всех. Я и имя-то всего пару раз слышал.
— Ты кому-нибудь давал деньги в рост? — поинтересовался Заим. — Если слышал имя ростовщика, будешь ему доверять?
Все знали, что некоторые начали заниматься вложениями денег, бросив закусочные, торговлю шинами для грузовиков, и даже билетами Государственной лотереи. И мало кто выплачивал большие проценты. Но некоторые управляющие компании давали много рекламы, дело их быстро росло, так что им удавалось какое-то время держаться на плаву. ГЬворили, что даже профессора по экономике, которые презрительно морщили нос и вовсю критиковали их в газетах, не устояв перед обещанными высокими процентами, отдавали им деньги в рост, оправдываясь — «всего на пару месяцев».
— Я никуда деньги не вкладывал, — то было правдой. — И ни одна из наших компаний тоже.
— Там дают такой высокий процент, что заниматься обычным делом просто глупо. Если бы я отдал деньги, которые вложил в «Мельтем», в рост Кастелли, сегодня бы они увеличились в два раза.
Я почувствовал при этих словах пустоту и бессмысленность существования. Но объяснял это не глупостью мира, к которому принадлежал, или, если выразиться мягче, не отсутствием логичности в нем, а некоторой невьшосимои легкостью. Однако меня это не слишком огорчало, я воспринимал это даже со смехом и отчасти с гордостью.
— Что, «Мельтем» и в самом деле доходов не приносит? Я сказал не подумав, но Заим обиделся.
— Ладно, что делать? Мы доверяем Папатье, — снова вернулся он к началу разговора. — Надеюсь, она нас не опозорит. Я хочу, чтобы она исполнила рекламную песню «Мельтема» с «Серебряными листьями» на свадьбе Мехмеда и Нурджихан. Вся пресса будет там, в «Хилтоне».
Я растерянно молчал, потому что слышал впервые о свадьбе Мехмеда и Нурджихан.
— Знаю, тебя не пригласили, — пояснил Заим. — Но думал, ты уже слышал.
— Почему меня не зовут? »
— Об этом долго спорили, обсуждали. Как ты догадываешься, Сибель не хочет тебя видеть, заявляет категорично: «Если он придет, не приду я». Сибель—лучшая подруга Нурджихан. К тому же это она ее с Мехме-дом познакомила.
— Но Мехмед и мой близкий друг, — мне становилось нехорошо. — Можно сказать, что это и я их познакомил.
— Не делай из мухи слона и не расстраивайся.
— Почему все происходит так, как хочет Сибель? — возмутился я. Но, когда говорил, чувствовал, что не прав.
— В глазах общественности Сибель — жертва несправедливости, — сказал Заим. — Ты бросил ее после того, как жил с ней в доме на Босфоре и спал в одной кровати. Все только об этом и сплетничали потом. Матери приводили в пример дочерям. В назидание. Сибель держится стойко. А на тебя, конечно, она рассердилась. Сейчас все на стороне Сибель, только ты не бери в голову...
— Да и пусть, — выдохнул я, но не мог не думать об этом.
В молчании мы принялись за рыбу и ракы. Я прислушался к шагам хлопотавших официантов. Стоял ровный гул из смеха, голосов, звона приборов. «Никогда больше не приду сюда», — злоба не давала мне покоя. Но, даже уговаривая себя так поступить, знал, что люблю это место и что мир этот мой.
Заим рассказывал, что хочет купить этим летом скоростной катер, но прежде приобретет особый мотор, который можно крепить на корму, что обошел все магазины в Каракёе и не смог найти ничего стоящего.
— Ну все, перестань, хватит дуться, — сказал он внезапно. — Нельзя так расстраиваться из-за того, что не идешь на свадьбу в «Хилтоне». Будто не случалось так, что тебя не приглашали?
— Мне не нравится, что мои друзья избегают меня из-за Сибель.
— Никто тебя не избегает.
— Хорошо, а как бы ты поступил в этом случае?
— А как я должен был поступить? — наигранно спросил Заим. — Я, конечно же, хочу, чтобы ты пришел. Мы с тобой обычно прекрасно веселимся на свадьбах.
— Дело не в веселье, а в чем-то более важном.
— Сибель замечательная девушка, не такая, как все, — еще раз пытался вразумить меня Заим. — Ты ее обидел. К тому же выставил перед людьми в странном свете. Вместо того чтобы дуться и смотреть с яростью на меня, согласись с тем, что ты сделал, Кемаль. Поверь, что тогда вернуться к твоей прежней жизни будет гораздо легче.
— То есть ты считаешь, что я виноват, так? — вспылил я. Я продолжал этот разговор, зная, что вскоре пожалею: — Если девственность у нас до сих пор столь важна, то почему мы изображаем европейцев? Давай будем честными!
— Все честны... Единственное, в чем ты ошибаешься, это в том, что считаешь девственность частным вопросом. Какими бы европеизированными и современными мы ни были, для девушки в нашей стране эта тема по-прежнему важна.
— Ты сказал, что Сибель все равно...
— Даже если и так, обществу не безразлично, — сказал Заим. — Когда Белая Гвоздика написал про тебя гадкую статью, о тебе все заговорили. И ты из-за этого расстраиваешься, хотя тебе вроде все по барабану. Разве не так?
Уверен, Заим специально делал так, чтобы меня разозлить. Ну если он хочет, получит сполна. Разум подсказывал мне сдержаться, что я пожалею, но мне было уже не остановиться.
— Знаешь, Заим, дружище? — начал я. — Мне кажется, если Папатья споет рекламную песню в «Хилтоне» с «Серебряными листьями», это будет очень пошло, дешево и глупо.
— Но она же будет нас рекламировать... Ладно-ладно, хватит сердиться на меня...
— Будет заурядно...
— Э-э, да мы ведь и выбрали Папатью именно поэтому, — уверенно признался Заим.
Я приготовился к тому, что он попрекнет меня фильмом, который и вытащил эту заурядность наверх, но Заим был порядочным человеком, у него даже в мыслях не было подобного.
— Скажу тебе, как друг... — внезапно серьезно произнес он. — Милый Кемаль, не люди тебя избегают это ты начал избегать людей.
— И что я такого сделал?
— Ушел в себя. Наш мир показался тебе недостаточно интересным, недостаточно хорошим. Ты сделал какое-то важное открытие. Твоя любовь стала целью, которую необходимо достичь. Не сердись на нас...
— А ничего попроще быть не может? Мы занимались любовью, было приятно и здорово, а потом я влюбился... Любовь — такая штука. С ней чувствуешь смысл, чувствуешь связь с этим миром. Это никак не касается вас!
Слово «вас» само вырвалось у меня. На мгновение мне показалось, что Заим смотрит на меня откуда-то издалека. Теперь мы не могли быть близки, как раньше. Слушая меня, он слышал себя, свои слова. Я замечал это по выражению его лица. А ведь Заим умный человек, даже проницательный. Значит, он тоже на меня сердился. По его глазам видно было, что он от меня отдаляется, и я попрощался и со своим прошлым, и с Заимом.
— Ты слишком чувствительный, — он пытался быть помягче со мной. — За это я тебя и люблю.
— А что Мехмед говорит?
— Ты знаешь, что и он тебя любит. Но они с Нурд-жихан счастливы так, что ни ты, ни я понять не можем. Мехмед парит от счастья и хочет, чтобы его ничто, никакая проблема не запятнала.
— Понятно, — сухо процедил я и решил сменить тему. Заим сразу все понял.
— Не будь обидчивым, будь благоразумным, — посоветовал он.
— Ладно, ладно! — согласился я, и до конца обеда ни о чем важном мы больше не разговаривали.
Когда уходили Хильми с Неслихан, Заим, прощаясь с ними, пытался смягчить атмосферу шутками, но ничего не получалось. Роскошный вид Хильми и его жены сейчас казался мне немного ненатуральным, даже фальшивым. Я потерял связь со своей прошлой жизнью, со своим прежним кругом, со своими друзьями. Может, это меня и огорчало, но в тот момент душу огорчали месть и ярость.
Счет оплатил я. Мы с Заимом выходили из «Фойе» и внезапно искренне обнялись и расцеловались, как два старых друга, которые знают, что отправляются в долгое путешествие и не увидятся много лет. А потом разошлись.
Две недели спустя Мехмед позвонил мне в «Сат-Сат», долго извинялся, объясняя, почему не приглашает меня на свадьбу, и обмолвился, что Заим встречается с Сибель. Конечно, я был последним, кто об этом узнал.
72 Жизнь как любовь
Однажды вечером, когда мы собирались сесть за стол, я почувствовал, что в гостиной какая-то перемена, будто чего-то не хватало, и внимательно осмотрелся. Но все стояло на своих местах: кресла, телевизор, те же собачки. Стены комнаты почему-то показались мне чужими, словно их выкрасили в мрачный цвет. В те дни во мне крепло чувство, что жизнь не подчиняется сознанию и воле, а течет как любовь: что-то происходит с тобой и со мной, и это не зависит от разума, точно пребываешь в царстве грез. Я старался не будить себя, чтобы не сражаться с этими черными мыслями, не поддаться им. И решил не обращать внимание на все, что бы там ни происходило, — пусть все идет своим чередом. Беспокойство, которое вызывала во мне гостиная, я отогнал от себя.
Начавший тогда вещание турецкий канал культуры, подгадав к годовщине гибели Грейс Келли, показывал фильмы с ее участием. По четвергам, вечером, наш друг из «Копирки», известный актер Экрем, вел программу о кино. Он прятал листки со своими репликами за вазой, полной роз, чтобы не было видно, как у него трясутся от алкоголя руки. Экрем-бей читал витиеватые интеллектуальные тексты, сочиненные одним молодым кинокритиком, не особо в них разбираясь, но иногда, оторвавшись от бумажки, перед самым началом фильма, как под большим секретом, сообщал, что на каком-то фестивале имел счастье познакомиться «с американской красавицей, актрисой-княгиней» и что она очень любит турок. Он говорил все это с таким загадочным видом, будто у них с Грейс Келли был роман. Фюсун, которая в первые годы замужества немало наслышалась от Феридуна и его друзей о Грейс Келли, никогда не пропускала эти фильмы. А так как мне хотелось увидеть, как Фюсун смотрит на хрупкую, но цветущую и здоровую на вид кинодиву, каждый четверг я занимал свое место за столом.
В тот вечер мы смотрели «Окно во двор» Хичкока. Фильм, вместо того чтобы успокоить меня, произвел прямо противоположное действие. Эту картину я уже видел много лет назад, когда только и думал что о поцелуях Фюсун. Теперь ничто не утешало меня: ни впечатлительность моей красавицы, ни изящество и простодушие Грейс Келли... Меня мучило ощущение, какое бывает, когда не можешь вырваться из кошмарного сна, в котором тебе кажется, что комната, где ты находишься, постепенно сужается. Будто само Время начало давить на тебя.
Я приложил немало усилий, чтобы продемонстрировать это в Музее Невинности. Это чувство состоит из двух компонентов: переживаемое душевное состояние и мир, который ты видишь искаженным из-за него.
Ощущение нереальности происходящего немного похоже на состояние, испытываемое от спиртного или курения марихуаны. Но одновременно и какое-то другое. Будто до конца никак не можешь исчерпать этот, сейчас длящийся, отрезок времени. За ужином у Фюсун у меня не раз возникало чувство, будто мгновение настоящего перенесено куда-то за пределы этого дня. Мы часто смотрели фильмы с Грейс Келли, которые уже видели; наши застольные беседы повторяли одна другую, но причина загадочного чувства все же была иной. Мне казалось, будто я наблюдаю за настоящим издалека. Пока мое тело жило настоящим, я видел себя и Фюсун точно на сцене, словно мы актеры. Тело мое существовало здесь и сейчас, а душа смотрела на все издалека. Момент времени, где мы пребывали, я словно бы припоминал. И все собранное в Музее Невинности — это и есть мои воспоминания.
Переживать настоящее как восстановление сбывшегося — иллюзия, связанная с понятием времени. Это можно сравнить с детским восприятием, когда ребенок впервые сталкивается с рисунками на внимательность: например, надо найти семь отличий или одно небольшое. Такие игры вызывали у меня беспокойство, но и развлекали одновременно. В другой раз от меня требовалось «найти для короля выход из лабиринта, в котором он прячется», или показать, «в какую нору пролезть зайцу, чтобы выбраться из леса». Между тем на шестой год визитов к Фюсун застолья в их семье становились для меня все более тягостными. И Фюсун тем вечером это почувствовала.
— Что случилось, Кемаль? Тебе фильм не понравился?
— Нет, понравился.
— Тебе такие фильмы обычно не нравятся, — заметила она осторожно.
— Как раз наоборот, — возразил я и замолчал.
Внимание с ее стороны к моей грусти, к моему плохому настроению и к тому, что меня беспокоит, сам факт что она проявила участие за столом, при родителях, было особенным событием, и я смягчился, проронив пару слов одобрения о фильме и Грейс Келли.
— Все же у тебя сегодня очень плохое настроение. Не скрывай, пожалуйста, Кемаль, — просила Фюсун.
— Ладно... В этом доме что-то изменилось, чего-то не хватает, но никак не могу понять чего.
Все тут же переглянулись и рассмеялись.
— Лимон переехал в другую комнату, Кемаль-бей, — добродушно сказала тетя Несибе. — Мы все время удивлялись, как это вы до сих пор не заметили.
— И в самом деле, как я не заметил! А ведь я его очень люблю...
— Мы тоже его любим, — с гордостью произнесла Фюсун. — Я решила его нарисовать, вот клетку и забрала в другую комнату.
— Ты уже начала рисовать? Пожалуйста, покажи.
— Конечно.
Фюсун уже давно не делала рисунки птиц. Она бросила это занятие от хандры.
Мы вошли в дальнюю комнату, и я, раньше, чем самого Лимона, заметил недавно начатый рисунок.
— Феридун больше не приносит фотографий, — призналась Фюсун. —А я решила, чем рисовать с фотографии, лучше брать из жизни.
Ее спокойствие и то, что она говорила о Феридуне, словно их отношения остались в невозвратном прошлом, мгновенно вскружило мне голову. Однако я сдержался.
— Хорошо, что ты начала рисунок, Фюсун, красиво выходит, — задумчиво сказал я. — Лимон будет лучшей твоей работой. Говорят, если человек рассказывает о том, что хорошо знает, он добивается больших успехов в искусстве.
— Но реалистичной картинки не выйдет.
— То есть?
— Я не стану рисовать клетку. Лимон будет сидеть перед окном как свободная птица, только что сама прилетевшая.
В ту неделю я был на ужине у Кескинов еще три раза. После еды мы уходили в дальнюю комнату и обсуждали детали рисунка. Лимон без клетки казался счастливее, веселей. Потом говорили о том, чтобы поехать в Париж, в музеи.
Во вторник вечером я, глядя на свободного Лимона, произнес слова, которые заготовил заранее, хотя и волновался, как школьник:
— Милая, пора нам вместе уйти из этого дома, бросить эту жизнь,—прошептал я. — Жизнь коротка, годы проходят, а мы все упрямимся. Теперь пора нам быть вдвоем, уехать отсюда и стать счастливыми. — Фюсун делала вид, будто не слышит меня, но Лимон коротенько просвистел что-то в ответ. — Больше нам нечего бояться, нечего стесняться. Давай мы, ты и я, уйдем из этого дома и будем счастливы где-нибудь в другом месте, в нашем собственном доме, до конца наших дней. Тебе двадцать пять лет, у нас еще полвека жизни, Фюсун. За последние шесть лет мы немало вынесли, чтобы заслужить счастье на предстоящие пятьдесят! Теперь пойдем по жизни вдвоем. Хватит противиться, мы оба долго упрямились.
— Разве мы упрямились, Кемаль? А я и не знала. Не клади туда руку, птица пугается.
— Ничего он не пугается, смотри, ест у меня с руки. В нашем доме его место будет самым почетным.
— Папа сейчас забеспокоится, — сказала она, но как-то по-дружески, точно делилась со мной тайной.
В следующий четверг мы опять смотрели Хичкока— «Поймать вора». Но меня не интересовала Грейс Келли, я наблюдал за тем, как смотрит на нее Фюсун. Во всем — как билась у нее на шее синяя жилка, как шевелилась ее рука, лежавшая на столе, как она поправляла волосы и держала сигарету «Самсун»—я читал восторг от княгини-звезды.
Наедине Фюсун призналась: «Знаешь, Кемаль, говорят, у Грейс Келли тоже было плохо с математикой. И актрисой она стала после того, как была манекенщицей. Я только завидую ей, что она водила машину».
Рассказывая о фильме, Экрем-бей доверительно сообщил турецкому зрителю, будто речь шла о близком родственнике, что актриса погибла в автокатастрофе именно на той дороге и на том же самом углу, где ехала в злополучном фильме.
— Почему ты ей завидуешь?
— Не знаю. Когда она ведет машину, то кажется такой сильной, такой свободной. Наверное, поэтому.
— Если хочешь, я тебя немедленно научу.
— Нет-нет, не хочу.
— Фюсун, ты очень способная, я смогу научить тебя водить машину так, что ты получишь права за две недели и будешь спокойно ездить по Стамбулу. Стесняться тут нечего. Четин научил меня водить машину, когда мне было столько лет, сколько тебе. — Это было неправдой. —Тебе нужно только быть терпеливой и не нервничать, вот и все.
— Я терпеливая, — уверенно сказала Фюсун.
73 Фюсун учится водить машину
В апреле 1983 года мы с Фюсун начали готовиться к экзамену на получение водительских прав. После первого разговора о вождении—полусерьезного, полушутливого —на сомнения, капризы и недомолвки ушло еще пять недель. И я, и Фюсун сознавали, что наши занятия будут не только подготовкой к экзамену на водительские права, но и испытанием на прочность наших близких отношений. По крайней мере, так думал я. Это был бы наш второй экзамен, и меня обуял страх, что третьей возможности Аллах нам не даст.
Вместе с тем я понимал, что занятия позволят быть еще ближе к Фюсун, и радовался, что она сознательно делает такой шаг. С осознанием этой возможности мне становилось спокойнее, веселее и оптимистичнее. Солнце начало медленно проступать из-за облаков после долгой и темной зимы.
В один ясный весенний день, около полудня (была пятница, 15 апреля 1983 года, три дня после ее двадцать шестого дня рождения, которое мы отпраздновали шоколадными пирожными, заказанными мной в кондитерской «Диван»), я забрал Фюсун на «шевроле» от мечети Фирюз-ага, чтобы отправиться на наш первый урок. Машину я вел сам, Фюсун сидела рядом со мной. Она попросила меня встретить ее не у дома в Чукурджуме, а в пяти минутах ходьбы, подальше от любопытных взглядов обитателей квартала, на перекрестке вверху, на холме.
Впервые за восемь лет мы направлялись куда-то вдвоем. Я, конечно же, был счастлив, но в то же время взволнован и напряжен так, что счастья своего не замечал. Будто не встречаюсь в очередной раз с девушкой, ради которой восемь лет предпринимал невероятные усилия, многое пережив и перестрадав, а шел на первое свидание с прекрасной, подходящей мне претенденткой на роль жены, с которой кто-то решил меня познакомить.
Фюсун надела платье, которое ей очень шло, — белое с рисунком из оранжевых роз и зеленых листьев, длиной до колен, с треугольным вырезом. В нем она всегда бывала на наших уроках, совсем как спортсмен, который предпочитает одну и ту же форму для тренировок. Через три года после тех первых дней и ночей я увидел это платье в шкафу Фюсун, и перед моими глазами предстали те напряженные и головокружительные часы счастья, которое мы пережили в Парке Йылдыз, неподалеку от дворца Абдул-Хамида, и, вдыхая бесподобный аромат Фюсун, исходивший от рукавов и груди платья, вновь переживал мгновения былого.
Поначалу ее платье увлажнялось от пота под мышками, затем влага красиво расходилась по груди, рукавам и животу. Иногда машина глохла где-нибудь на солнцепеке, приятное весеннее солнце освещало нас, совсем как восемь лет назад, когда мы встречались в «Доме милосердия», и нам обоим делалось жарко. Этому еще более способствовали наше смущение, напряженность и волнение. Когда Фюсун совершала какую-нибудь ошибку, например, правым колесом машины заезжая на бордюр или недожимая сцепление, о чем нам тут же напоминал скрежет шестеренок, или когда у нее глох мотор, она сердилась, краснела и лоб покрывался еще большим потом.
Правила дорожного движения Фюсун выучила дома по книгам, можно сказать, вызубрила наизусть; она неплохо рулила, но освоить сцепление—как и многим ученикам-автомобилистам — ей никак не удавалось. Она внимательно и медленно вела машину по учебной трассе вперед, у перекрестка притормаживала, старательно подъезжала к тротуару, как корабль, который осторожный капитан подводит к пристани, и одновременно с моими словами: «Молодец!», «Ты очень способная», она слишком быстро убирала ногу с педали сцепления, и машина, словно задыхающийся от кашля старик, начинала подпрыгивать и дрожать. Я же кричал: «Сцепление, сцепление, сцепление!» Но Фюсун жала либо на газ, либо на тормоз. Когда она давила на газ, кашляющие рывки машины усиливались, делаясь опасными, а потом мгновенно стихали. И по раскрасневшемуся лицу Фюсун со лба, с кончика носа и с висков лил ручьями пот.
«Все, хватит, — смущенно говорила она, вытираясь. — Мне этому никогда не научиться. Бросаю! Я не создана для вождения!» Она быстро выходила из машины. Иногда делала в сторону сорок-пятьдесят шагов, обтирая платком пот, и нервно курила. (Как-то раз рядом стали кружить двое мужчин, решивших, что девушка в парке одна.) Иногда закуривала свой «Самсун», еще сидя в машине, яростно тушила в пепельнице промокший от пота окурок и твердила, что права получать не будет, что этого ей совсем даже не нужно.
И я не на шутку пугался, будто от ее прав зависело наше будущее счастье, чуть не умоляя потерпеть и успокоиться.
Ее мокрое от пота платье, бывало, прилипало к плечам. Я подолгу смотрел на прекрасные руки Фюсун, на ее взволнованное лицо, нахмуренные брови, на красивое, напряженное тело, влажное от пота, как в те весенние дни, когда мы были близки. Расположившись в водительском кресле, она начинала волноваться, и ее лицо краснело от напряжения; когда ей делалось жарко, она расстегивала верхние пуговицы платья, но потела еще больше. Глядя на ее влажную шею, виски, мочку уха, я пытался увидеть, угадать, вспомнить изящную форму ее прекрасной груди, которую восемь лет назад брал в рот, словно сочные, желтые груши. (Дома тем же вечером я после нескольких стаканчиков ракы представлял, что видел ее соски клубничного цвета.) Иногда, чувствуя, что Фюсун замечает мой ненасытный взгляд, но не обращает на это внимания и он ей даже нравится, я изрядно распалялся. Показывая, как нужно, плавно нажав на сцепление, переключить передачу, я касался ее руки, ее прекрасной изящной кисти, ее бедра, и мне казалось, что наши души соединились прежде наших тел. А потом Фюсун опять рано убирала ногу с педали сцепления, и бедный «шевроле» трясся, словно старый конь, пока не глох окончательно. Тогда мы внезапно замечали, насколько тихо в парке, в султанском дворце и во всем мире. Зачарованные, слушали мы жужжание жука, проснувшегося до срока от весеннего солнца, и понимали, как прекрасно быть весенним днем в саду, как прекрасно жить.
Огромный сад с комплексом особняков, откуда некогда султан Абдул-Хамид, скрывшись от всего мира, управлял Османской империей, с огромным бассейном, где он, как маленький, возился со своим игрушечным кораблем (младотурки планировали взорвать его вместе с ним), после провозглашения Республики превратился в обычный парк, где стали кататься на машинах богачи с семьями и ездить те, кто учился водить. От друзей, вроде Хильми, Тайфуна и даже Заима, я знал, что смелые и страстные пары, которым негде было встречаться, часто прячутся здесь в укромных местечках за столетними платанами и каштанами. Всякий раз, когда отважные влюбленные попадались нам на глаза, мы с Фюсун подолгу молчали.
Наш урок обычно продолжался не более двух часов, хотя мне казалось, длится он как наши свидания в «Доме милосердия»; потом между нами воцарялась тишина, точно после бури.
— Поедем в Эмирган попить чаю? — спрашивал я, когда мы выезжали из ворот парка.
— Хорошо, — смущенно шептала Фюсун.
Я волновался, будто впервые встретился с девушкой, которую мне сосватали в жены родственники. Но когда мы ехали вдоль Босфора и затем, припарковавшись на бетонной пристани Эмиргана, пили чай, я был так счастлив, что лишался слов. Фюсун, усталая от нервного напряжения, либо молчала, либо говорила о машине и наших уроках.
Во время этих чаепитий за запотевшими стеклами «шевроле» я несколько раз пытался дотронуться до нее. поцеловать, но она, как порядочная девушка, которая не хочет до замужества пятнать честь никакими прикосновениями, мягко меня отстраняла. Но совершенно не сердилась и не грустнела, что меня радовало. Думаю, в такие мгновения я походил на провинциального жениха, который узнал, что девушка, на которой он собирается жениться, — строгих принципов и девственно чиста.
В июне 1983 года мы начали собирать документы, необходимые для экзамена на водительские права, и объехали с Фюсун почти весь Стамбул. Как-то, прождав полдня в очереди к невропатологу и в регистратуру Военной больницы Касымпаша, где в тот день по необъяснимым, сверхъестественным причинам собралась огромная очередь из будущих водителей, мы, получив справку, что нервная система Фюсун и ее рефлексы в норме, отправились гулять по окрестным улочкам и добрели до мечети Пияле-паша. На следующий день прождали четыре часа приема в Больнице первой помощи на Таксиме, а врач ушел домой, и мы, чтобы усмирить ярость, рано поужинали в маленьком русском ресторанчике в Гюмюшсую. По пути в другую больницу, куда нас направили, так как в нашей лор-врач взял отпуск, мы кормили симитами чаек с кормы парохода, следовавшего в Кадыкёй. Помню, однажды, отдав в регистратуру Больницы медицинского факультета Чапа документы и ожидая, пока их нам вернут, долго бродили по соседним узким улочкам и прошли мимо гостиницы «Фатих». Мне показалось, что гостиница, в одной из комнат которой я семь лет назад так страдал из-за Фюсун и где получил известие о смерти отца, будто призрак другого города.
Изготовив очередной документ, мы клали его в папку, испачканную пятнами от чая, кофе, чернил и масла, которую все время носили с собой, радостно уходили из больницы и направлялись в какую-нибудь маленькую закусочную, чтобы отметить свершившуюся победу. Мы смеялись, весело болтали, Фюсун курила, совершенно никого не стесняясь, не пытаясь прятаться, и иногда, не спрашивая разрешения, брала из пепельницы мою сигарету и, наподобие одного моего армейского приятеля, прикуривала от нее, радостно, с надеждой глядя на окружающий мир. Увидев, как светлеет моя несвободная, часто печальная возлюбленная, когда мы гуляем, как она засматривается на жизнь других людей, на уличную суету, заново открывает для себя чудеса города, я любил ее еще крепче.
«Смотри: человек несет зеркало больше него самого», — показывала Фюсун. С тем же любопытством наблюдала вместе со мной за мальчишками, играющими в футбол, и радовалась этому искренне, беззаботно. Покупала в бакалее «Карадениз» две бутылки лимонада (не «Мельтема»!). Живо рассматривала чистильщика труб, который с огромными железными прутьями и насосами ходил по улицам, выкрикивая, обращаясь к зарешеченным окнам старинных деревянных особняков, бетонным балконам, верхним этажам домов: «Чищу трубы! Кому почистить трубы!» Перед пароходом на Кадыкёй она долго изучала какой-нибудь жестяной кухонный прибор, который демонстрировал уличный продавец, чтобы и кабачки чистить, и лимон отжимать, и в качестве ножа для мяса использовать. Когда на улице дрались мальчишки, она спрашивала: «Видел? Он сейчас задушит маленького!» Если на перекрестке, перед какой-нибудь грязной детской площадкой или на площади собиралась толпа, она сразу направлялась туда: «Что происходит? Что продают?» И мы застывали, глядя на цыган с танцующим медведем, или на драку школьников, катавшихся в грязи посреди улицы, или на грустные глаза собак, которым было не разойтись (прохожие отпускали по случаю что-нибудь скабрезное). Мы с нескрываемым интересом наблюдали вместе со всеми перепалку двух водителей столкнувшихся машин, которая чуть не переросла в драку. В другой раз следили за красиво летевшим по улице оранжевым полиэтиленовым пакетом для обуви, выпорхнувшим со двора какой-нибудь мечети.
Я получал наслаждение от того, что мы вдвоем открывали для себя Стамбул, словно заново узнавали друг друга, и был счастлив видеть каждый день какое-то новое состояние Фюсун. Мы повидали хаос и бедность больниц, убогих нищих стариков, стоявших с раннего утра в очереди перед дверью в университетскую клинику на прием к врачу; повидали встревоженных мясников, совершавших незаконный забой скота на безлюдных пустырях, и темные стороны жизни сближали нас. В сравнении с этими пугающими фрагментами жизни города и его людей странная, даже отталкивающая составляющая нашей истории, возможно, не казалась важной. Стамбул заставлял нас почувствовать, что наши жизни заурядны, и учил смиряться, не поддаваясь угрызениям совести. На улицах, в маршрутных такси и автобусах я чувствовал утешительную силу толпы и с восхищением смотрел на Фюсун, которая в тот момент по-приятельски разговаривала на боковой палубе парохода с какой-нибудь тетушкой в платке, держащей на руках спящего внука.
Благодаря Фюсун в те дни я испытал все удовольствия и все сложности прогулок по Стамбулу с красивой женщиной, не покрывающей голову. Едва мы входили в регистратуру какой-нибудь больницы или в канцелярию, все поворачивались в нашу сторону. Вместо обычного презрительного взгляда, которым чиновники удостаивали убогих больных и стариков, они делали вид старательных и любезных, сообразно своей должности и правилам, сотрудников и, несмотря на возраст Фю-сун, обращались к ней: «Ханымэфенди! Госпожа!» Многие почтительно говорили ей «вы», в то время как другим больным раздраженно «тыкали», иные вообще стеснялись посмотреть ей прямо в глаза. Молодые врачи, словно благовоспитанные джентльмены из европейских фильмов, подходили к Фюсун с дежурным вопросом: «Могу я чем-то вам помочь?», бывалые профессора в возрасте слегка заигрывали с ней, шутя и рассьшаясь в любезностях, пока не замечали меня... Все это было следствием мгновенного шока, даже паники, которую переживали люди при виде красивой женщины с непокрытой головой. Некоторые чиновники совершенно теряли дар речи перед Фюсун, другие начинали заикаться и что-то лепетать. Завидев меня и решив, что я муж, они явно испытывали облегчение, впрочем, как и (от безысходности!) я.
— Фюсун-ханым хотела бы получить справку от лор-врача для подачи заявления на экзамен по получению водительских прав, — растолковывал я. — Нас к вам направили из Бешикташа.
— Доктор-бей еще не пришел, — говорил мне мед-брат, в чьи обязанности входило следить за толпой в коридоре. Он открывал нашу папку и бросал взгляд на страницу: — Зарегистрируйтесь, что вас перенаправили, а потом возьмите номерок и ждите в очереди. — В ответ мы замечали, что очередь очень длинная, а он пожимал плечами: — Все ждут. Без очереди нельзя.
Однажды я попытался под каким-то предлогом всунуть в руку санитару пару курушей, но Фюсун это не понравилось: «Не надо. Постоим, как все».
Мне нравилось, что в очереди нас считали мужем и женой. Я объяснял это не только тем, что ни одна женщина не пришла бы в больницу с чужим мужчиной, но еще тем, что мы действительно подходим друг другу.
Однажды я ненадолго потерял Фюсун на переулках Джеррах-паши, где мы гуляли, ожидая, пока подойдет очередь в клинике медицинского факультета. Тогда открылось окно какого-то деревянного полуразвалившегося особняка, и женщина в платке сказала, что «моя жена» вошла в бакалейную лавку на соседней улице. Даже если мы и привлекали внимание где-нибудь в окраинном квартале, то не вызывали никаких подозрений. Иногда за нами бежали дети, нередко обитатели узких улочек думали, что мы заблудились, или принимали нас за туристов. Бывало, какой-нибудь парень, пораженный красотой Фюсун, шел неотступно за ней, чтобы, пусть издалека, налюбоваться чудным видением, но, встречаясь взглядом со мной, вежливо отставал. Женщины, высовывавшие головы из двери или окна, часто спрашивали у Фюсун, а мужчины—у меня, кого мы ищем, какой адрес нам нужен. Подчас какая-нибудь добродушная тетушка, которая видела, что Фюсун собирается есть сливу, купленную у уличного торговца, говорила: «Подожди, дочка, помой, так не ешь!» и, выскочив из дома, забирала у нас кулек, мыла сливы в кухне на первом этаже своего дома, а потом, сварив нам кофе, спрашивала, кто мы, что ищем. И когда я говорил, что мы — муж и жена, хотим купить в этом квартале красивый деревянный дом для себя, тут же сообщала об этом всей округе.
Вместе с этим мы, обливаясь потом, продолжали утомительные и внушающие боязнь уроки в Парке Йылдыз, а также готовились к письменному экзамену. Коротая время в чайной, Фюсун всякий раз доставала из сумочки брошюрки вроде «Учимся водить за 5 минут!» или «Готовимся к экзамену на получение водительских прав» и со смехом зачитывала мне вопросы и ответы к ним.
— Что такое дорога?
— И что?
— Обустроенная или приспособленная и используемая для движения транспортных средств полоса земли либо поверхность искусственного покрытия, — без запинки повторяла Фюсун, что-то выучив наизусть, иногда подсматривая в брошюру. — Хорошо. А что такое движение?
Я, запинаясь, пытался вспомнить: «Движение, это когда люди и грузы...»
— Не так, — поправляла она меня. — Движение — это совокупность общественных отношений, возникающих в процессе перемещения людей и грузов с помощью транспортных средств или без таковых в пределах дорог.
Я очень любил эти вопросы и ответы, они напоминали мне школу, наши уроки, которые почти все мы заучивали, дневники, где были записи о «поведении и прилежании», и, развеселившись, задавал Фюсун свой вопрос:
— А что такое любовь?
— И что же?
— Любовь—это чувство привязанности, которое испытывает Кемаль, когда смотрит на Фюсун, когда она гуляет по дорогам, тротуарам, домам, садам и комнатам или когда сидит за столом в чайных, столовых и дома за ужином.
— Хм... Хороший ответ! — подтверждала Фюсун. —А когда ты меня не видишь, любовь проходит?
— Тогда начинается ужасная тяжелая болезнь.
— Вот уж не знаю, поможет ли это сдать экзамен! — Фюсун улыбнулась.
Обычно после таких слов она делала вид, будто не может позволить себе слушать до свадьбы такие фривольности, и в тот день я больше таких шуток не допускал.
Письменный экзамен проходил в маленьком особняке в Бешикташе, где некогда сумасшедший сын Абдул-Хамида Нуман-эфенди коротал время, слушая, как наложницы играют на уде[26], и рисуя пейзажи Босфора в стиле импрессионистов. Пока я ожидал Фюсун на пороге этого особняка, превратившегося со времен провозглашения Республики в государственное учреждение, ни разу за все это время толком не протопленное, с горечью подумал, что восемь лет назад, когда она мучилась, сдавая вступительный экзамен, мне тоже следовало ждать ее у дверей Ташкышла. Если бы я отменил прошедшую в «Хилтоне» помолвку с Сибель, если бы послал мать к родителям Фюсун, посватался бы к ней, за эти восемь лет у нас бы уже родилось трое детей! Хорошо, что у нас еще будет время родить троих и даже больше, если мы скоро поженимся. Я был так в этом уверен, что, когда Фюсун весело выбежала с экзамена со словами: «Я все сделала!», чуть было не проговорился, сколько у нас родится детей, но сдержался. По вечерам мы все еще ужинали всей семьей, правда, уже не так веселясь, как раньше, и по-прежнему часами просиживали перед телевизором.
Фюсун сдала письменный экзамен на «отлично», а вот экзамен по вождению с треском провалила. Всех, кто приходил сдавать его впервые, «заваливали», чтобы новички осознали, насколько вождение дело серьезное. Мы к этому оказались не готовы. Экзамен кончился очень быстро. Фюсун села в наш «шевроле» с тремя членами экзаменационной комиссии, успешно завела машину и тронулась с места, но, когда она проехала некоторое расстояние, один из сидевших тут же сделал ей замечание: «Вы не посмотрели в зеркало заднего вида!» И, когда Фюсун повернулась к нему, переспросив: «Что?», ей сказали немедленно остановить машину и выйти. Ведь водитель за рулем не имел права оборачиваться. Потом члены комиссии изобразили крайнее недовольство таким плохим водителем, а Фюсун от этого унижения расстроилась.
Следующий экзамен по вождению назначили через четыре недели, в конце июля. Те, кто был знаком с процедурой получения прав и знал бюрократическую систему курсов, экзаменов и взяток, со смехом смотрели на нас, грустных и униженных, и в обшарпанной чайной (на стенах висело четыре портрета Ататюрка и огромные часы) по-дружески советовали нам разные способы, чтобы добиться желаемого. Если бы мы записались в одну дорогую частную автошколу, где занятия вели отставные полицейские (ходить туда вовсе не требовалось), экзамен сдали бы быстрее быстрого, потому что члены экзаменационной комиссии были и совладельцами школы. Учившиеся там могли сдавать вождение на стареньком «форде», специально оборудованном для экзамена. В днище машины рядом с водительским креслом зияла огромная дыра, через которую дорога просматривалась как на ладони. Когда экзаменуемого просили припарковаться в узком месте, он отчетливо видел цветные знаки, специально нарисованные на асфальте. К зеркалу заднего вида прикреплялась особая инструкция, в которой значилось, на каком цвете поворачивать руль до конца вправо, а на каком — включать заднюю передачу, и таким образом припарковаться не составляло труда. Но это поддела. За экзамен можно было и просто заплатить, без всяких курсов. Я, как предприниматель, прекрасно знал, насколько неизбежны иногда взятки. Но так как Фюсун самоуверенно говорила, что не собирается ни у кого идти на поводу, мы продолжали уроки в Парке Йылдыз.
Учебник предписывал сотни мелких правил, которые следовало выполнять во время вождения. Экзаменационной комиссии недостаточно было только умения управлять машиной и аккуратно выполнять предписанное, они хотели видеть что-то особенное. Обо всем этом Фюсун абсолютно откровенно рассказал один пожилой добродушный полицейский, поседевший на курсах по вождению и экзаменах по правам: «Дочка, на экзамене ты должна и машину вести, и показывать, как ты ее ведешь. Первое—для тебя, второе—для властей».
После наших уроков в парке, когда солнце начинало терять силу, я отправлялся с Фюсун в Эмирган. где, припарковав машину на пристани, думал, что все хлопоты по сравнению с удовольствием пить с ней кофе или лимонад или где-нибудь в кофейне около Европейской крепости чай из самовара — ничто. Однако мы не ворковали, по углам, как счастливые влюбленные.
— Нам в этих уроках везет больше, чем в математике! — сказал я однажды.
— Посмотрим... — осторожно произнесла Фюсун. Иногда за чаем мы подолгу сидели молча, будто
были женаты много лет и все темы для разговора давно исчерпаны, и с восхищением смотрели на русские танкеры или на пассажирский пароход «Самсун», отправлявшийся на Принцевы острова, словно на страдальцев, которые мечтают о других жизнях, об иных мирах.
Второй экзамен Фюсун тоже не сдала. На этот раз ее попросили сделать кое-что сложное: припарковаться на подъеме, задним ходом. Когда «шевроле» затрясся и заглох, ее опять оскорбительным тоном заставили выйти из машины.
Какой-то человек из числа праздных прохожих, разносчиков чая, отставных полицейских или тех, кому тоже предстояло сдавать экзамен, увидев, что машина едет обратно, а на водительском кресле опять сидит экзаменатор-очкарик, вздохнул: «Завалили девчонку!», и несколько стоявших рядом мужчин рассмеялись.
На пути домой Фюсун молчала словно в рот воды набрав. Ни о чем не спрашивая, я доехал до рынка Ортакёй. Мы посидели в небольшой пивной, и я заказал по стаканчику ракы со льдом.
— Фюсун, жизнь коротка и прекрасна, — после нескольких глотков я попытался ее успокоить. — Хватит сражаться с этими извергами.
— Почему они такие мерзкие?
— Хотят денег. Давай заплатим.
— По-твоему, женщины не могут хорошо водить машину?
— Не я так думаю, они...
— Все, все так думают...
— Милая, хоть в этом не упрямься! Выбрось все из головы.
Я тут же пожалел о сказанном и подумал, что мне бы хотелось, чтобы последние мои слова она не услышала.
— Я никогда в жизни ни в чем не упрямилась, Ке-маль, — ответила строго Фюсун. — Просто когда тебя унижают, когда пятнают твою честь, нельзя склонять голову. Я тебя сейчас кое о чем попрошу, а ты, пожалуйста, выслушай меня серьезно. Потому что я настроена решительно. Права я получу без всякой взятки, и ты смотри не вмешивайся. И у меня за спиной платить не пытайся, знакомых не ищи, я все равно узнаю и очень обижусь.
— Хорошо, — согласился я.
Мало разговаривая, мы выпили еще по стаканчику ракы. Пивная под вечер была пустой. На жареные мидии, на маленькие котлетки с тимьяном и тмином садились нетерпеливые мухи. Через много лет я отправился в Ортакёй, чтобы вновь увидеть то заведение, воспоминания о котором были столь дороги для меня, но здание, в котором находилась эта пивная, снесли, а на его месте открылись туристические лавочки с сувенирами...
Тем вечером, когда мы шли к машине, я взял Фюсун за руку.
— Ты знаешь, дорогая моя, мы ведь впервые за восемь лет ужинали в ресторане вдвоем.
— Да. — Свет, мгновение сиявший в ее глазах, сделал меня невероятно счастливым. — Я тебе еще кое-что скажу. Дай ключи, я сама поведу машину.
— Конечно.
Она немного помучилась на перекрестках Бешикта-ша и Долмабахче, на спусках и подъемах, но, хотя до этого выпила, без особого труда с успехом довела машину до мечети Фирюз-ага. Три дня спустя я забирал ее с того же места, и она опять захотела сама вести машину, но на улицах в тот день было много полиции, и я ее отговорил. А наш урок, несмотря на жаркую погоду, прошел отлично.
На обратном пути, глядя на рябь волн Босфора, мы пожалели, что не взяли с собой ничего для купания.
В следующий раз Фюсун надела под платье голубой купальник, который теперь хранится в моем музее потаенной радости. Она разделась только перед тем, как прыгнуть в воду с пристани на пляже в Ткра-бье, куда мы направились после урока. Я смог наконец, не без смущения, окинуть взглядом тело моей красавицы. Фюсун быстро поплыла, будто хотела спрятаться от меня. Когда она прыгнула, всплески воды у нее за спиной, пена, яркий солнечный свет, синева Босфора, ее купальник—вся эта картина счастья навсегда запечатлелась у меня в голове. Потом я буду долго искать повторение чудесного чувства, высматривать тот же цвет жизни и покоя на старых фотографиях, на почтовых открытках у мрачных стамбульских коллекционеров.
Я прыгнул в воду вслед за Фюсун. Странный голос шептал мне, что под волной на нее напало злое чудовище. И надо успеть доплыть до нее, спасти ее в морской тьме. Помню, плыл изо всех сил, сходя с ума от чрезмерного счастья и в то же время боясь потерять его, и в какой-то момент от волнения чуть не захлебнулся. Фюсун пропала в водах Босфора! В тот миг мне захотелось умереть вместе с ней, умереть немедленно. Между тем шутливый Босфор на мгновение расступился, и я увидел ее перед собой. Мы едва переводили дыхание и улыбались друг другу как счастливые влюбленные. Но всякий раз, когда я пытался приблизиться, чтобы коснуться ее, чтобы поцеловать, она сразу дулась и без тени кокетства по-лягушачьи уплывала от меня прочь. А я таким же образом плыл следом. В воде отражались движения ее стройных ног, приятная округлость бедер. Тут я заметил, что мы довольно далеко от берега.
— Хватит! — окликнул ее я. — Не уплывай от меня, здесь начинается сильное течение, унесет нас, оба погибнем.
Когда я осмотрелся, то понял, куда мы заплыли, и мне стало страшно. Мы были посреди города. Тарабья, ресторан «Хузур», гостиница «Тарабья», машины, маршрутные такси, красные автобусы, ехавшие по изгибающемуся берегу, за ними — холмы, усеянные домами, кварталы трущоб на изножиях Буюк-дере — весь город представал перед нами, но вдали от нас.
Словно на огромную миниатюру, смотрел я не только на Босфор и на Стамбул, но и на всю свою жизнь, оставленную позади, и видел себя точно во сне. Мы были вдвоем, далеко от всех, и это пугало, как смерть. Довольно большая волна подтолкнула Фюсун, та слегка испугалась и вскрикнула, а потом, чтобы не отнесло течением, обхватила меня одной рукой за шею, другой за плечо. Теперь я хорошо знал, что до смерти не расстанусь с ней.
После этого обжигающего прикосновения — почти объятий — Фюсун сразу отплыла от меня, сказав, что на нас движется большая баржа. Фюсун плавала хорошо и очень быстро, мне было трудно поспевать за ней. Когда мы вышли на берег, она сразу ушла в раздевалку. Мы стеснялись друг друга совершенно не как влюбленные. Наоборот: вели себя точно молодые люди, которых познакомили родители с целью поженить, смущались своей наготы и избегали смотреть друг на друга.
В результате наших уроков и поездок по городу Фюсун хорошо научилась водить машину. Но экзамен в начале августа опять сдать не смогла.
— Опять провалила. Но это ерунда, надо забыть об этом поскорее. Поедем на море? — предложила она торопливо.
— Поедем.
С экзамена мы уехали на машине, которую, с сигаретой во рту и отчаянно сигналя, вела Фюсун. {Годами позже я вернулся туда, где проходил экзамен, но на месте пустых, голых и замусоренных холмов высились роскошные жилые комплексы с бассейнами.) До конца лета наши уроки вождения продолжались, но права теперь стали предлогом для встреч, чтобы пойти вместе на море или в бар. Несколько раз мы даже брали в аренду лодку от пристани в Бебеке, гребли вместе, сражаясь с течением, и уплывали далеко, туда, где в воде не было медуз и мазутных пятен, и там купались. Чтобы нас не унесло течением, один из нас хватался за лодку, а другой держал его за руку.
Прошло восемь лет, и наша любовь расцвела опять, но то была уже не страсть, а глубокое, искреннее чувство зрелых людей. Даже если мы забывали о нем, любовь все равно дарила нам ощущение покоя, но я видел, что Фюсун не хочет без свадьбы идти на большее сближение, подвергая себя опасности, а я боролся со своими постоянными желаниями, в которых никогда не было недостатка. Уговаривал себя, что физические отношения до свадьбы не приносят супружеского счастья, а наоборот, доставляют разочарование и скуку, что и бывало у пар, предававшихся, забыв обо всем, бурной любви до брака. Друзья, которых я периодически где-то встречал, — Хильми, Тайфун и Мехмед, посещавшие публичные дома и хваставшиеся подвигами, мне казались теперь циниками. Я мечтал, что, женившись на Фюсун, забуду о навязчивой страсти и счастливым, зрелым человеком вернусь в свой прежний круг.
В конце лета Фюсун опять попыталась сдать экзамен той же комиссии, и снова все окончилось ничем. После этого она поворчала о мужских предрассудках по поводу женщин за рулем. На ее лице при этих словах появлялось то же выражение, как много лет назад, когда она рассказывала мне о мужчинах, пристававших к ней, еще ребенку.
Однажды вечером после уроков мы поехали на пляж Сарыйер, и когда пили на берегу «Мельтем» (он везде продавался—значит, реклама с Папатьей оказалась успешной), встретили друга Мехмеда, Фарука, с невестой, и мне на мгновение почему-то стало стыдно. В сентябре 1975 года Фарук часто бывал у нас с Сибель на даче у Азиатской крепости и был свидетелем наших отношений, но причина моего смущения крылась не в этом. Я смутился потому, что мы с Фюсун пили «Мельтем» молча и не выглядели довольными жизнью и счастливыми. Нас угнетало предчувствие, что мы приехали вместе на море в последний раз. Как раз накануне над городом пролетела первая стая аистов, напомнив, что прекрасное лето подходит к концу. Неделю спустя после первых дождей пляжи закрылись, и ни мне, ни Фюсун не захотелось больше кататься в Парке Йылдыз.
Провалившись на экзамене еще три раза, Фюсун сдала его в начале 1984 года. Она надоела всем экзаменаторам, которые поняли, что не дождутся от нее взятки. Тем вечером, чтобы отметить получение прав, я отвез ее, тетю Несибе и Тарык-бея в кабаре «Максим» в Бе-беке послушать старые песни Мюзейен Сенар.
74 Тарык-бей
В «Максиме», куда мы отправились тем вечером, мы все много выпили. Когда на сцене запела Мюзейен Сенар, мы хором иногда подпевали ей. При этом смотрели друг на друга и улыбались. Сейчас мне кажется, что в тот вечер мы как-будто прощались. Фюсун была счастлива, что отец веселится, распевая песни. Другая не забываемая для меня особенность того вечера заключалась в том, что теперь никого не смущало отсутствие Фе-ридуна. Меня осенила радостная мысль о том, как много времени я провел с Фюсун, ее матерью и отцом.
Иногда я замечал, сколько утекло лет, когда видел, что снесли какое-либо здание, или что какая-нибудь девочка превратилась в веселую молодую женщину с большой грудью и детьми, или когда закрывалась лавка, к которой все привыкли за долгие годы, и это меня пугало.
В те дни закрылся бутик «Шанзелизе», отчего мне стало больно; не только из-за воспоминаний, но и томящего чувства, что жизнь прошла мимо меня. В витрине, где я когда-то увидел сумку, сейчас красовались кольца итальянских салями, головки овечьего сыра, салатные соусы европейских марок, привезенные в страну впервые, а также макароны и газированные напитки.
Новости о последних свадьбах, молодых семьях и родившихся детях, которые я регулярно выслушивал от матери за ужином, начали особенно раздражать меня, хотя я всегда не любил слушать такие рассказы. Когда мать похвасталась, что у моего друга детства. Крысы Фарука, который недавно женился (прошло уже три года!) родился второй ребенок, к тому же еще и сын, мысль, что мы с Фюсун впустую потратили время, отравляла мою радость.
Шазимент в конце концов выдал старшую дочь за сына Караханов, и с тех пор кататься на лыжах ездил каждый февраль не в Улудаг, а с младшей дочерью и Караханами на месяц в Швейцарию. Младшая дочь познакомилась в каком-то отеле с богатым арабским принцем, и как раз, когда Шазимент собирался благополучно вьщать ее за него замуж, выяснилось, что в его стране у него уже есть жена и даже гарем. Старшего сына семейства Халисов из Айвалыка — «Помнишь, того, с длинным подбородком?»—спросила мать, хохотнув, я тоже рассмеялся вместе с ней, — однажды зимним днем застали на даче в Эренкее с их немецкой няней; об этом мать слышала от соседа по Суадие, Эсат-бея. Мать удивилась, как это я не знаю, что младший сын табачного магната Маруфа, с которым мы некогда вдвоем играли в песочнице, был похищен бандитами, а когда семья заплатила выкуп, его отпустили. Этот случай, правда, скрыли, в газеты он не попал, но, так как семья поначалу жалела денег и платить не хотела, об этом много месяцев говорили «все». Как это я не слышал?
Я огорчался, размышляя, кроется ли в словах матери укор за то, что провожу время не дома; она ведь пыталась выпытать у меня тем летом, когда я приносил домой мокрые плавки, куда и с кем хожу купаться, или подсылала Фатьму-ханым за тем же, а я ловко избегал разговора, ссылаясь на то, что «очень много работаю» (а ведь мать, должно быть, знала о плачевном положении «Сат-Сата»). Мне было грустно, что девять лет спустя я не только не мог поделиться с матерью, открыв ей мою страсть к Фюсун, но даже просто заговорить на эту тему, пусть намеками, и, чтобы забыть о бедах, просил рассказать какую-нибудь очередную забавную историю.
Однажды вечером она долго и в красках передавала мне, как Джемиле-ханым, которую мы однажды встретили с Фюсун и Феридуном в летнем кинотеатре «Ма-жестик», по примеру другой подруги матери, Мюкер-рем-ханым, сдала в аренду для съемок исторического фильма свой деревянный особняк. Его построили восемьдесят лет назад, и содержать дом семье с каждым днем становилось все сложнее. Однако во время съемок произошло короткое замыкание, и огромный красавец дом сгорел до тла, но все только и перешептывались, что хозяева специально подожгли его, чтобы взамен построить новый, доходный, дом, и, по словам матери, не осталось сомнений, что она хорошо знает, насколько мне знаком мир кино. Сведения обо мне, должно быть, исправно поставлял Осман.
Мать никогда, даже намеком, не возвращалась к истории с Сибель и помолвкой. Так, только из газет я узнал, что бывший дипломат Меликхан-бей на каком-то балу споткнулся о ковер и упал, а через два дня умер от кровоизлияния в мозг. Те известия, которые мать не хотела сообщать мне, передавал наш парикмахер из Нишанташи, Басри. Он рассказывал, что приятель моего отца Фасир Фахир с женой Зарифе купили в Бодру-ме дом, что Айи Сабих очень хороший малый, что сейчас никуда нельзя вкладывать деньги, что цены упадут, что весной на скачках будет много сговоров, что хотя у известного богача Тургай-бея не осталось на голове ни одного волоска, он все равно регулярно ходит к нему по неизменной привычке, что два года назад ему, Басри, поступило предложение работать парикмахером в «Хилтоне», но так как он человек с принципами (в чем они заключались, принципы, Басри не уточнил), от этого предложения он отказался. Потом он пытался расспрашивать меня. Я с раздражением чувствовал, что Басри и его богатые клиенты из Нишанташи знают о моей страсти к Фюсун, и, чтобы не давать им повода для сплетен, иногда ходил в Бейоглу к бывшему парикмахеру отца. Болтливому Джевату, а от него слышал только то, кого в Бейоглу недавно ограбили (грабителей называли новомодным словом «мафия»), и о публике из мира кино. Например, он передал сплетню, что Папатья встречается с известным продюсером Музаффер-беем. Но я ни разу не слышал ничего о Сибель или Заиме, о свадьбе Мехмеда и Нурджихан. Из этого следовало, что все наслышаны о моих бедах, о моих страданиях, но я такого вывода не делал и воспринимал проявление сочувствия со стороны клеветников как нечто естественное, вроде как постоянные попытки окружающих повеселить меня, ради чего все любили рассказывать, кто вдруг обанкротился и чьи еще деньги пропали, что меня немало забавляло.
Разговоры о чужих банкротствах, о которых я слышал повсюду, в различных конторах и от приятелей, мне очень нравились, так как все это демонстрировало глупость и недальновидность стамбульских богачей и зависимой от них, как раб, Анкары. Мать подчеркивала: «Ваш отец часто повторял: созданным из пустоты инвестиционным бюро доверять не стоит» и тоже любила поговорить на эту тему, потому что мы пусть и испытывали трудности, но в отличие от остальных глупцов денег не потеряли. (Я, правда, подозревал, что Осман куда-то вложил некоторую часть прибыли своей новой фирмы и остался ни с чем, а теперь скрывает это ото всех.) Матери было жаль своих знакомых, с кем она дружила долгие годы, оставивших деньги именно в таких инвестиционных конторах. Пострадали семейства Ковы Кадри, на красивой дочке которого она некогда мечтала меня женить, Джунейт-бея и Фейзан-ха-ным, Джевдет-бея и Памуков, однако она делала вид, будто поражена, что Лерзаны доверили почти все состояние какому-то «с позволения сказать, финансисту» только потому, что он доводился сыном бухгалтеру с их фабрики (который раньше был сторожем), и потому, что «у того шикарный офис, он дает рекламу по телевизору и пользуется чековой книжкой надежного банка». Мать искренне недоумевала, как можно было доверить почта все деньги семьи человеку, который до недавнего времени жил в трущобах (тут она возмущенно закатывала глаза и качала головой), а потом со смехом добавляла: «Выбрали бы уж кого-нибудь вроде Кастелли, которого хоть твои актеры знают». Про «твоих актеров» она говорила вскользь, невзначай, не придавая этим словам особенного значения; и мне нравилось каждый раз с любопытством и радостью за себя возмущаться с матерью, как «столь разумные, столь порядочные люди», среди которых оказался даже Заим, могут быть откровенными «дурнями».
Но одним из них оказался Тарык-бей. В 1982 году он вложил свои деньги именно в компанию Кастелли, которого рекламировали по телевизору многие наши знакомые из «Копирки». Я, правда, предполагал, что денег у него сгорело крайне мало, однако мог только гадать сколько именно.
Через два месяца после того, как Фюсун получила права, 9 марта 1984 года, Четин привез меня на ужин в Чукурджуму, и, подойдя к дому, я увидел, что все занавески раздвинуты, а окна дома открыты. На обоих этажах горел свет. (А ведь тетя Несибе всегда сердилась, когда кто-то уходил вниз, забыв погасить наверху лампу: «Фюсун, дочка, у вас в спальне остался гореть свет», тогда Фюсун сразу вставала и шла его выключать.)
Решив, что мне предстоит стать свидетелем семейной ссоры Феридуна и Фюсун, я поднялся наверх. Стол, за которым мы ужинали много лет, был непривычно пуст. С экрана телевизора наш друг, актер Экрем-бей, в костюме садразама[27] держал гневную речь о неверных, и ему внимали соседи Кескинов, электрик Эфе с супругой, которые явно не знали, чем еще сейчас заняться.
— Кемаль-бей, — скорбно произнес электрик. — Тарык-бей умер. Мы вам соболезнуем!
Я взбежал наверх, но вошел не в комнату к Тарык-бею и тете Несибе, а к Фюсун, в ту самую, переступить порог которой я мечтал столько лет.
Красавица моя лежала на кровати, сжавшись в комочек, и плакала. Увидев меня, попыталась успокоиться. Я сел рядом. Внезапно мы обнялись изо всех сил. Она прижалась головой мне к груди и, дрожа, заплакала навзрыд.
О Всевышний, какое это было счастье обнимать ее! В тот момент я ощутил глубину, красоту и безграничность мира. Грудь ее прижималась к моей, голова — к моему плечу. Мне было больно видеть, как она дрожит, но блаженство быть рядом не знало границ! Я нежно, заботливо, почти как маленькую девочку, погладил ее по волосам. Когда моя рука дотронулась до ее лба, до того места, где начинали расти волосы, Фюсун зарыдала с новой силой.
Чтобы разделить с ней боль, я подумал о смерти отца. Но, хотя я очень любил его, между мной и отцом всегда существовала некая напряженность, даже соперничество. А Фюсун любила Тарык-бея спокойно, сильно, подобно тому, как можно любить мир, солнце, улицы, свой дом. Мне показалось, что плачет она и по отцу, и от боли за весь мир, из-за того, что жизнь так горька.
— Успокойся, милая, — шептал я ей на ухо. — Теперь все будет хорошо. Теперь все наладится. Мы будем очень-очень счастливы.
— Не хочу я больше ничего! — воскликнула она и зарыдала.
Чувствуя, как она дрожит в моих объятиях, я внимательно рассматривал ее комнату, ее шкаф, маленький комод, книги Феридуна о кино — все вокруг. Целых восемь лет я мечтал попасть в эту комнату, и вот...
Когда рыдания Фюсун стали громче, вошла тетя Несибе: «Ах, Кемаль, — вздохнула она. — Что мы теперь делать будем? Как я буду жить без него?» И, сев на кровать, тоже заплакала.
Я провел в Чукурджуме всю ночь. Иногда спускался вниз побыть с соседями и знакомыми, пришедшими выразить соболезнования. Потом поднимался наверх, утешал рыдавшую Фюсун, гладил ее по волосам, вкладывал ей в руку чистый платок. Пока в соседней комнате лежал ее мертвый отец, а внизу знакомые и соседи в молчании пили чай, курили и смотрели телевизор, мы с Фюсун впервые за восемь лет легли на кровать, крепко обняв друг друга. Я вдыхал запах ее шеи, волос, вспотевшей кожи. Потом снова пошел вниз сделать гостям чаю.
Феридун, не зная о произошедшем, тем вечером домой не пришел. Сейчас мне понятно, насколько тактично вели себя соседи, не только естественно воспринимавшие мое присутствие, но и обращавшиеся со мной как с мужем Фюсун. Мы с тетей Несибе немного отвлекались, когда угощали всех этих людей, каждого из которых я прекрасно знал и встречал на улице в Чу-курджуме, чаем или кофе, высыпали окурки из пепельниц, давали пирожки, поспешно доставленные из пирожковой на углу.
Ко мне подошли три человека, один из них—столяр, мастерская которого располагалась по соседству, на спуске, другой — старший сын Рахми-эфенди, носивший протез руки, а третий — старинный приятель Тарык-бея, с которым тот каждый день после обеда играл в карты; в дальней комнате они по очереди обняли меня, и каждый напомнил, что с мертвым в могилу не прыгнешь, а жизнь продолжается. Меня огорчила смерть Тарык-бея, но в глубине души я был несказанно счастлив, что живу, что стою теперь на пороге новой жизни, и мне стало стыдно.
В июне 1982 года финансист, в фирму которого Та-рык-бей вложил деньги, обанкротился и бежал за границу, и тогда отец Фюсун начал ходить в одно общество по защите прав вкладчиков, созданное такими же обманутыми людьми. Целью общества было добиться от обанкротившихся финансистов юридическим путем возврата денег пенсионеров и мелких служащих, но на юридическом поприще им никак не везло. Вечерами Тарык-бей иногда со смехом рассказывал, будто речь шла о пустяке, об «идиотах», как он выражался, столпившихся в помещении общества, которые иной раз не то что не могли прийти к единому решению, но и ссорились между собой. Ссоры перерастали в перепалки, ругань, драки... Иногда какое-нибудь заявление, которое они с трудом дописывали до конца, предварительно поругавшись, группа инициаторов оставляла у входа в министерство или здание газеты, хотя журналистам не было особого дела до чужих финансовых проблем, или какого-нибудь банка. Некоторые при этом бросали в двери камни, кричали о своих бедах, осыпали всех проклятиями и иногда колотили попавшегося под руку бедолагу-клерка. После ряда таких эпизодов, когда в нескольких неудачливых инвестиционных конторах протестующие разбили двери, а то и разграбили сами конторы и дома финансистов, Тарык-бей от общества отдалился, поучаствовав, кажется, в одном конфликте; однако летом, когда мы с Фюсун бились над получением прав и плавали в Босфоре, он опять начал туда ходить. В тот день он отправился в общество после полудня, отчего-то там понервничал, вернулся домой с резкой болью в груди и умер-от сердечного приступа, который диагностировал прибывший позднее врач.
Фюсун страдала еще и потому, что, когда отец умирал, ее не бьшо дома. Тарык-бей, должно быть, долго ждал, лежа на кровати, жену с дочерью. Фюсун с тетей Несибе были срочно вызваны в один дом в Моду, где требовалось быстро сшить платье. Я знал, что, несмотря на мою финансовую поддержку, тетушка то и дело, захватив свою швейную коробку с классическими видами Стамбула, ходила шить по домам, как много лет назад. Меня ее работа нисколько не коробила, так же относилось к ремеслу швеи большинство людей моего круга; более того, я одобрял ее занятия шитьем, хотя в нем совершенно не было никакой нужды. Но всякий раз, когда я слышал, что Фюсун, пусть и редко, тоже ходит вместе с ней, мне становилось неприятно. Меня беспокоило, чем там занимается моя красавица, единственная моя, но для Фюсун ее походы с тетей Несибе выглядели веселой прогулкой, развлечением; она с такой радостью рассказывала, как с матерью пила на пароходе из Кадыкёя айран, как кормила симитом чаек, что у меня язык не поворачивался сказать ей: скоро мы поженимся и будем вхожи в круг этих людей, тогда нам обоим станет неловко, если мы кого-то из них встретим.
Далеко за полночь, когда все ушли, я лег внизу на диван в дальней комнате, свернулся калачом и заснул. Впервые в жизни я спал с Фюсун в ее доме... То было огромным счастьем. Прежде чем заснуть, я услышал, как в клетке заливается Лимон, а потом услышал гудок парохода.
В моем сне Фюсун плыла на пароходе из Кадыкёя и вдалеке стоял умерший Тарык-бей. Я проснулся под утро, когда раздался азан, а гудки пароходов с Босфора стали намного громче.
Весь дом был залит странным перламутровым светом. Я беззвучно, как в молочно-туманном видении, поднялся по лестнице. Фюсун с тетей Несибе спали, обнявшись, на кровати, где она с Феридуном провела первые счастливые ночи своего замужества. Потом мне показалось, что тетя Несибе смотрит на меня. Я пригляделся: Фюсун действительно спала, а тетя Несибе только делала вид.
В соседней комнате, подняв простыню, прикрывавшую мертвого, я впервые внимательно посмотрел на Тарык-бея. На нем был тот же пиджак, который он надевал, когда куда-то выходил. Лицо его приобрело бледный оттенок. Пятна, родинки, морщины на лице после смерти, казалось, увеличились, их вроде бы даже стало больше. Изменилось ли так тело потому, что ушла душа, или потому, что уже начало разлагаться, меняться?
Присутствие умершего, страх смерти пересиливали теплоту, которую я питал к Тарык-бею. Мне хотелось убежать, но все равно не вышел из комнаты.
Я любил его за то, что он отец Фюсун, что мы с ним провели много лет за одним столом, пили ракы и смотрели телевизор. Но так как Тарык-бей никогда не был до конца искренен со мной, я тоже так и не смог привыкнуть к нему. Мы оба в каком-то смысле недолюбливали друг друга, хотя и дружили.
Как только я об этом подумал, то понял, что ведь и Та-рык-бей, как и тетя Несибе, знал с самого начала о моей любви. Надо бы произнести не слово «понял», а фактически «признался» себе в этом. По всей вероятности, он с первых месяцев был в курсе, что я безответственно обесчестил его восемнадцатилетнюю дочь, и наверняка считал меня циничным богачом, неуемным бабником. Из-за меня ему пришлось выдать свою дочь за нищего, пустого человека. Конечно, он меня ненавидел! Но ни разу этого не показал. А может, я просто не хотел этого замечать. Может, он и ненавидел меня, однако простил. Мы с ним вели себя как разбойники, воры, которые дружат, не замечая преступлений друг друга. По прошествии стольких лет это превращало нас с Тарык-беем из гостя и хозяина в сообщников.
Его застывшее лицо пробудило во мне воспоминание, хранившееся в глубине моей души, о том изумлении и страхе, которые застыли на лице у мертвого отца. Та-рык-бей мучался от приступа довольно долго; должно быть, успел взглянуть в глаза смерти, боролся с нею—на его лице не видно было никакого изумления. Один уголок его рта от боли опустился вниз, а с другой стороны рот чуть-чуть приоткрылся, будто он слегка прикусил губу. Та прикушенная губа долгие годы сжимала сигарету за столом, а перед ней часто бывал стаканчик ракы. Но сила пережитого теперь не ощущалась; в комнате чувствовалось только дыхание смерти и пустоты.
Белый свет заполнял комнату, проникая через левое боковое окно эркера. Я выглянул на улицу. Узкий проспект Чукурджума был пуст. Так как эркер выступал до середины улицы, я представил, будто парю в воздухе, посреди улицы. Из-за тумана было видно только угол, где Чукурджума пересекалась с проспектом Богаз-Кесен. Весь квартал спал, кошка уверенно вышагивала по улице.
У изголовья Тарык-бея висела в рамке фотография, на которой он был снят, когда работал в лицее Кар-са, со своими учениками, после школьной постановки спектакля в городском театре, сохранившемся там со времен русских. Верхний ящик комода полуоткрыт, что тоже странным образом напомнило мне отца. Оттуда распространялся приятный запах — смесь лекарств, сиропа от кашля и старых пожелтевших газет. На комоде в стакане лежал зубной протез и книга Ре-шата Экрема Кочу, которого любил читать Тарык-бей. В ящике лежали старые баночки, зубочистки, мундштуки, телеграммы, сложенные врачебные справки, счета за газ и электричество, старые коробки от таблеток и еще много всякой всячины.
Утром, прежде чем собрались соседи и знакомые, я ушел в Нишанташи. Мать проснулась и завтракала в постели, куда Фатьма-ханым принесла ей и поставила на подушку поднос с поджаренным хлебом, яйцами, вареньем и черными маслинами. Увидев меня, она обрадовалась. Но, узнав, что Тарык-бей умер, расстроилась. По ее лицу было видно, что ей больно за Несибе. И еще одно сильное чувство — гнев — отразилось в ее глазах.
— Я иду на похороны, мама, — сказал я. — Пусть Четин отвезет тебя туда.
— Я не пойду, сынок.
— Почему?
Сначала она привела какие-то пустые отговорки. «Почему в газетах нет некролога? Почему они торопятся? Почему похороны начинаются не из мечети Тешви-кие? Это неправильно,—говорила она. — Все похороны наших знакомых всегда проходили в Тешвикие». Она искренно переживала из-за Несибе, с которой они некогда дружили и вместе шили, смеялись, болтали, проводили время. Но, поняв, что я настаиваю и занервничал, мать рассердилась.
— Знаешь, почему я не пойду на эти похороны, сынок? — сердито спросила она. — Потому что если я пойду туда, ты женишься на этой девушке.
— Откуда ты знаешь? Она замужем.
— Знаю. Я обижу Несибе. Но, сынок, я смотрю на то, что происходит, уже много лет. Если ты будешь упорствовать, если собираешься жениться на ней, все кончится плохо. Неприлично.
— Матушка, какая разница, что болтают?
— Нет-нет, не пойми меня неправильно, — твердо сказала мать. С серьезным видом она отложила на поднос нож в сливочном масле и поджаренный хлеб, внимательно посмотрев мне в глаза: — Конечно же, в конце концов совершенно неважно, что говорят другие. Важно, чтобы наши чувства были настоящими, истинными. Вот я против чего, сынок. Ты полюбил эту женщину. .. Это хорошо. Но любит ли она тебя? Что изменилось за восемь лет? Почему она до сих пор не бросила мужа?
— Теперь бросит, знаю, —упрямился я.
— Знаешь, твой покойный отец тоже питал страсть к женщине, по возрасту годившейся ему в дочери. Он тоже увлекся... Квартиры ей покупал. Но все скрывал, никогда не позорил себя так, как ты. Даже самые близкие его друзья ни о чем не знали... — В это время в комнату вошла Фатьма-ханым. — Фатьма, мы тут разговариваем. —Та тут же вышла и закрыла за собой дверь. — Ваш покойный отец был сильным, умным, порядочным и благовоспитанным человеком, но даже ему были свойственны страсти и слабости, — продолжала мать. — Много лет назад ты попросил у меня ключи от «Дома милосердия» , и я тебе дала их, хотя, зная, что у тебя есть отцовские черты, предупреждала: «Будь осторожен». Предупреждала? Предупреждала. Сынок, ты меня, разумеется, не послушал. Скажешь, все это твоя вина, Несибе тут ни при чем? Но я никогда не прощу Несибе за то, что они с дочкой уже десять лет заставляют тебя терпеть эту пытку.
Я не стал ее поправлять — не десять, а восемь. «Хорошо, мама. Я скажу им что-нибудь».
— Сынок, ты не будешь счастлив с этой девушкой. Если бы мог быть с ней счастливым, уже бы это случилось. Я и против того, чтобы ты ходил на эти похороны.
Однако слова матери убеждали как раз в обратном: не в том, что я погубил свою жизнь, а в том, что скоро буду счастлив с Фюсун. Поэтому нисколько не рассердился на мать, слушал ее даже с улыбкой и хотел как можно скорее вернуться к Кескинам.
Мать, заметив, что ее слова никак не влияют на меня, окончательно рассердилась. «В стране, где мужчины и женщины не могут свободно встречаться, разговаривать и дружить, никакой любви быть не может,— она говорила почти гневно. — И знаешь почему? Потому что как только мужчина видит свободную женщину, он не смотрит, плохая ли она или хорошая, красивая или нет, а сразу набрасывается на нее, как дикое голодное животное. Здесь все привыкли так жить. А потом называют это любовью. Разве в таком месте может существовать любовь? Не обманывай себя».
Матери все же удалось меня разозлить. «Все понятно, мама, — отрезал я. — Мне пора».
— На похоронный намаз в квартальную мечеть женщинам ходить не принято, — сказала она, будто это было главным.
Два часа спустя туман рассеялся, община расходилась с намаза из мечети Фирюз-ага, среди выражавших соболезнования тете Несибе были и женщины. Среди них хозяйка закрывшегося бутика «Шанзе-лизе» Шенай-ханым и Джеида. Со мной в тот момент стоял Феридун в вычурных черных очках.
В последующие дни я приходил в Чукурджуму рано вечером. Но теперь в доме, за столом, испытывал крайнее неудобство. Казалось, со смертью Тарык-бея проявилась надуманность наших отношений и тяжесть ситуации. Тарык-бею лучше нас всех удавалось не замечать, что происходит, именно он искуснее всех притворялся. А сейчас, когда его не стало, у нас не получалось быть естественными, мы не могли вернуться к тому полунаигранному, полуискреннему покою, который держался восемь лет.
