43 страница28 августа 2018, 16:49

65-69

65 Собаки

   Прошло много лет, и я отправился путешествовать по миру. Целью моей было осмотреть все музеи мира, и, повидав за день в Перу, Индии, Германии, Египте или какой-нибудь другой стране десятки тысяч маленьких и странных вещей, по вечерам я выпивал стаканчик-другой, потом часами бродил в одиночестве по улицам чужих городов. В Лиме, Калькутте, Гамбурге, Каире — повсюду я заглядывал в окна домов и через занавески видел, как люди ужинают всей семьей перед телевизором. Иногда даже под различными предлогами заходил к людям, фотографировался с хозяевами дома. Именно так я заметил, что почти везде на телевизоре, перед которым по вечерам собиралась вся семья, стоит фарфоровая собачка. Почему миллионы семей в разных уголках земного шара стремились поставить именно ее?
   Интересоваться этим вопросом я начал у Кескинов. Фарфоровая собачка, которая попалась мне на глаза во время первого прихода в дом Фюсун, как позднее выяснится, до появления телевизора стояла на радиоприемнике. Под ней была постелена вышитая салфетка. То же самое я видел в Тебризе, в Тегеране, на Балканах, на Востоке, в Лахоре и в Бомбее. Иногда рядом с собачкой помещали маленькую вазочку или морскую раковину (однажды Фюсун со смехом прижала мне ее к уху, чтобы я послушал шум океана, спрятанного в ней), часто собачку (или даже несколько) ставят рядом с пепельницей, чтобы она ее охраняла. Иногда казалось, что какая-нибудь собачка сейчас качнет головой или прыгнет на пепельницу. Я полагал, что тетя Несибе знает этот секрет, но в декабре 1983 года оказался невольным свидетелем того, как Фюсун переставила собачку на телевизоре, пока я с восхищением смотрел на нее. В тот раз она передвинула ее от нетерпения — мы все сидели за столом и ждали ужин, который готовила ее мать. Но почему все-таки на телевизор ставили собачек, это не объясняло. В последующие годы там расположилась еще одна фигурка, также рядом с пепельницей. Появились, но почти сразу исчезли две пластмассовые собачки, которые умели качать головами и в те годы были популярным украшением на лобовом стекле в такси и на рейсовых автобусах. Способность собачек быстро появляться и столь же стремительно исчезать, о которой никто ничего не говорил, была связана с моим уже откровенным интересом к вещам Кескинов. Собачки исчезали, а Фюсун с тетей Несибе чувствовали либо знали, что их, как и другие вещи, «брал» я.

   Признаться, мне совершенно не хотелось показывать свою коллекцию либо рассказывать о моей ставшей навязчивой привычке кому-то постороннему, потому что я чувствовал стыд. Некоторые предметы — такие как спичечные коробки, окурки от сигарет Фюсун, солонки, кофейные чашки, шпильки и заколки — забирать получалось почти незаметно. Исчезновение же пепельницы, чашки или тапки вызывало переполох, поэтому со временем я начал покупать и приносить взамен унесенных вещей новые.
   — Тетя Несибе, помните, мы на днях говорили о собачке с телевизора! Так вот: она у меня. Она случайно разбилась. Взамен я принес эту, тетя. Покупал на Египетском базаре зерно и тыквенные семечки для Лимона, там и увидел в одной лавке...
   — А этот черноухий хорош! Настоящий уличный пес... Ах ты, черноухий! Ну-ка садись вот сюда. Такие штучки ведь людей успокаивают, бедный мой мальчик....
   Она брала фарфоровую собачку у меня из рук и ставила снова на телевизор. Некоторые из этих молчаливых существ действительно дарили нам ощущение покоя. Другие смотрелись угрожающе, третьи были откровенно уродливы, неприятны, но благодаря им мы чувствовали, что пространство, где мы находимся, охраняется собаками, и поэтому мы в безопасности. По вечерам на улицах квартала, отдаваясь эхом, гремели выстрелы, и мир за порогом казался все тревожнее. Черноухий пес, по мнению Кескинов, был самым симпатичным из всех, сменившихся на телевизоре за восемь лет.
   В сентябре 1980 года произошел новый военный переворот. Утром я отчего-то встал раньше матери и, увидев абсолютно безлюдный проспект Тешвикие и столь же пустынные улицы, прилегающие к нему, угадал, что происходит, ибо с детства повидал несколько военных переворотов, случавшихся раз в десять лет. Потом услышал гул едущих военных грузовиков с солдатами, напевавшими военные марши. Я включил телевизор, посмотрел на торжественный парад, послушал речи захвативших власть генералов, а затем вышел на балкон. Неожиданно установившаяся тишина и шелест каштанов от легкого ветра во дворе мечети обратили мои мысли в прошлое. Ровно пять лет назад в столь же ранний час мы с Сибель вышли на этот балкон после вечеринки в честь окончания лета и увидели, как замер мир.
   — Хорошо, что переворот! Государство стояло на грани гибели, — радовалась мать, слушая по телевизору патриотические народные песни в исполнении военного певца с большими густыми усами. — Но зачем они этого мужлана на телевидение пустили?! Фатьма, приготовь поесть! Что в холодильнике? Бекри сегодня не сможет прийти.
   В тот день из домов выходить запретили. Глядя на военные грузовики, то и дело проносившиеся по проспекту, мы понимали, что в эту минуту арестовывают и увозят многих политиков, журналистов и обычных людей, и радовались, что никогда не вмешивались в политику. Все газеты в срочном порядке подготовляли новые выпуски, где восторженно прославляли переворот. Я просидел дома с мамой перед телевизором до вечера, читая газеты и глядя из окна на открывающуюся красоту города; по телевизору без конца крутили объяснения генералов причин переворота и кинохронику с Ататюрком. Я думал о Фюсун, о ее родителях, пытался представить, что сейчас происходит в Чукурджуме. Ходили слухи, что в некоторых кварталах обыскивали каждый дом, как во время событий 1971 года.
   — Теперь можно будет спокойно ходить по улицам! — радовалась мать.
   Но, так как по вечерам после десяти вечера начинался комендантский час, военный переворот испортил удовольствие от ужинов у Фюсун. В новостях единственного канала, который смотрела вся страна, генералы ругали за старое не только политиков, но и весь народ. Многие люди, активно участвовавшие в радикальных группировках, были поспешно казнены в назидание другим. За столом у Кескинов мы смолкали, слушая такие новости. И тогда я чувствовал, что еще больше приблизился к Фюсун, стал частью ее семьи. В тюрьму бросали не только политиков, оппозиционеров из интеллигенции, но и аферистов, тех, кто нарушал правила дорожного движения, писал на стенах политические лозунги, владельцев домов свиданий, тех, кто снимал эротические фильмы и показывал их, всех уличных лотошников и игроков, торговцев контрабандными сигаретами... Правда, в отличие от предыдущих военных переворотов солдаты не ловили длинноволосых молодых людей, похожих на хиппи, и не брили их, зато во многих университетах уволили многих преподавателей. «Копирка» тоже опустела. Я после тоже решил навести порядок в своей жизни — поменьше пить и унижаться из-за любви, упорядочить способ забирать вещи у Кескинов.
   Однажды вечером, когда после военного переворота прошло меньше двух месяцев, мы с тетей Несибе очутились перед ужином на кухне вдвоем. Чтобы дольше побыть у Фюсун, в те дни я приезжал пораньше.
   — Милый Кемаль-бей, помните, вы приносили собачку на телевизор, черноухий бродяга пес... Он пропал... К вещам когда привыкнешь, сразу замечаешь. Мне-то все равно, что с ним, может, сам убежал, но Тарык-бей не унимается, все время спрашивает: что с ним случилось? — сказала она и сначала улыбнулась, но потом, заметив суровое выражение на моем лице, посерьезнела: — Что нам делать? — переспросила она.
   — Я что-нибудь придумаю.
   За ужином у меня пропала охота говорить. Несмотря на это молчание — или же из-за него — я не мог встать и уйти. Когда уже вот-вот начинался комендантский час, я почувствовал, что мне вообще не уйти, это напоминало приступ какой-то серьезной болезни. Полагаю, этот приступ заметили даже Фюсун с тетей Несибе. Тетушке пришлось несколько раз повторить: «Господи, Ке-маль-бей, вы только смотрите, не опоздайте!» В тот вечер я ушел от них только в пять минут одиннадцатого.
   На обратном пути нас никто не задержал. Дома я долго размышлял о собачках и их роли в доме, о том, что сначала я их приношу, а потом забираю и их там больше нет. Отсутствие черноухого пса Кескины заметили только через одиннадцать месяцев, после того как я его унес, да и то, по-моему, из-за стремления навести во всем порядок, которое сейчас, с переворотом, владело всеми. Сама тетя Несибе, конечно, полагала, что они заметили это «сейчас». Ведь, ставя собачек на радиоприемники, семья, собиравшаяся по вечерам послушать что-нибудь интересное, поворачивалась к приемнику, а там хотелось увидеть что-нибудь отвлекающее, успокаивающее. Но, когда семейным «михрабом»[23] стал телевизор и фарфоровые существа тоже перебрались на новый постамент, никто крохотных животных уже не замечал — глаза теперь всегда смотрели на экран. И потому я уносил их незаметно.
   Через два дня, придя к Кескинам, я прихватил двух фарфоровых собачек:
   — Шел сегодня по Бейоглу, увидел в витрине «Японского базара». Решил, что они самое то для нашего телевизора.
   — Ах, какие миленькие, — обрадовалась тетя Не-сибе. — Не стоило утруждаться, Кемаль-бей!
   — Я расстроился, что черноухий исчез, — соврал я. — Но видеть его в одиночестве на телевизоре было еще грустней. Парочка точно будет лучше — псы явно веселые и счастливые...
   — Неужели вам и в самом деле было жаль черноухого, Кемаль-бей?—улыбнулась тетя. — Ведь вы такой веселый. Но мы вас очень любим за это.
   Фюсун тоже мне улыбнулась.
   — Я очень расстраиваюсь, когда выбрасывают или забывают какие-то вещи, — продолжал я объяснять. — Китайцы верят, что у вещей есть душа.
   — Тут по телевизору недавно показывали, что мы, турки, до того как пришли в Малую Азию, много дел с китайцами имели, — заметила тетя Несибе. — Вас тем вечером не было. Фюсун, как та передача называлась? Ой, как вы удачно собачек поставили! Пусть стоят лицом друг к другу. Или повернуть их к нам? Не могу решить.
   — Пусть левая будет повернута к нам, а вторая — к ней, — внезапно подал голос Тарык-бей.
   Иногда, в самый неожиданный момент, когда мы были уверены, что Тарык-бей нас не слушает, он внезапно вмешивался в разговор и советовал что-то мудрое, из чего явствовало, что он следил за разговором, и очень внимательно:
   — Тогда они и скучать не будут и нас будут видеть, станут членами семьи, — добавил он.
   Я больше года не мог прикоснуться к этим собачкам, хотя мне очень хотелось. А когда забрал их в 1982 году, вместо унесенных вещей уже не раз оставлял некоторую сумму денег или же взамен унесенной вещи приносил на следующий день новую и очень дорогую. За те последние годы на телевизоре сменились странные пары: игольница с собачкой или собачка с сантиметром.

66 Что это?

   Однажды вечером, через четыре месяца после военного переворота, когда до начала комендантского часа оставалось пятнадцать минут и мы с Четином возвращались домой, на проспекте Сырасельвилер нас остановил военный патруль, проверявший у всех проезжавших документы. Я, развалившись, сидел на заднем сиденье, бояться мне было нечего. Однако, пока я искал паспорт, взгляд солдата задержался на терке для айвы, лежавшей рядом со мной, и мне стало неспокойно.
   Войдя к Кескинам в дом, я сразу почувствовал запах айвового варенья. Тетя Несибе рассказала, как после обеда варила его вместе с Фюсун на медленном огне. Я представил Фюсун помешивающей вязкую массу деревянной ложкой, пока мать хлопотала над чем-то другим. Стоило мне взять терку в руки, счастье захватило меня сполна, так что в тот вечер я ушел рано, без особых усилий, а в машине, довольный, как охотник, который только что подбил вальдшнепа, достал терку из-под полы пальто и положил ее рядом с собой.
   Проверив документы, солдаты обычно отпускали проезжавших. Иногда заставляли всех выйти и внимательно обыскивали машину и пассажиров. Нам тоже было велено так сделать.
   Мы с Четином вышли. Солдаты внимательно смотрели в наши паспорта. Нам приказали поднять руки вверх, и мы, точно преступники в кино, подняв руки, положили их на крышу «шевроле». Двое солдат обыскивали в машине каждый угол, бардачок, под креслами. Помню, тротуары на проспекте Сырасельвилер, зажатом высокими жилыми домами, в тот момент были влажными, а несколько прохожих обернулись, глазея на продолжавших обыск солдат и на нас. Приближалось начало комендантского часа, на улицах виднелись редкие прохожие. Впереди темнели окна известного дома свиданий «Шестьдесят шесть» (по номеру дома), куда в свое время ходил почти весь наш класс и где Мехмед знал многих девушек.
   — Это чье? — спросил один из солдат, указывая на терку.
   — Мое...
   — Что это?
   Я мгновенно понял, что не смогу сказать правду. Если признаюсь, они сразу поймут, что я страстно влюблен и ради возможности видеть женщину, которая замужем много лет, несколько раз в неделю приезжаю в ее дом; им станут ясны весь позор и безнадежность моего положения, и они решат, что человек я странный и плохой. Голова моя затуманилась от ракы, которую мы, чокаясь, пили с Тарык-беем. Но мне не нравилось, что терка для айвы, недавно бывшая на кухне Фюсун, сейчас в руках добродушного сержанта из Трабзона — так мне показалось, что он оттуда. Однако проблема была иного свойства: она касалась жизни в нашем мире и того, чтобы ощущать себя человеком.
   — Бейэфенди, это ваша вещь? -Да.
   — Что это такое?

   Я опять погрузился в молчание. Мной овладевало ощущение поражения и безысходности, похожее на то, когда не получалось уйти от Кескинов, и хотелось, чтобы солдат понял меня без слов, но ничего не выходило.
   В начальных классах школы с нами учился один странный и глуповатый мальчик. Когда учитель по математике вызывал его к доске и спрашивал, сделал ли тот домашнее задание, он все время молчал, как и я сейчас, — не говорил ни «нет», ни «да», и так, переминаясь с ноги на ногу, словно виноватый или бестолковый, стоял перед нами до тех пор, пока учитель не выходил из себя. Всякий раз растерянно наблюдая эту сцену, я не мог понять: если однажды человек замолкал, может ли кто-нибудь заставить его заговорить или здесь все бессильно и он может молчать годами, столетиями. Но в детстве я был веселым, счастливым и раскованным. Той ночью, на проспекте Сырасельвилер, я понял, что значит молчание, как бывает, когда не можешь произнести ни слова. Ведь и моя любовь к Фюсун, в конечном счете, есть не что иное, как история подобного упорства и ухода в себя. Любовь, страсть к ней никак не позволяла делить этот мир с кем-либо другим. Я давно, еще в самом начале, понял, что в мире, где я живу, это невозможно, а поэтому решил погрузиться в себя и искать Фюсун там. И, по-моему, она поняла, что я обязательно найду ее — в самом себе. В конце концов все должно закончиться хорошо.
   — Командир, это терка... — не выдержал Четин-эфенди. — Обычная терка для айвы.
   Как это он успел разглядеть, что это терка?
   — А почему он сам не может сказать? — Сержант повернулся ко мне. — Знаешь, сейчас диктатура... Ты глухой?
   — Командир, Кемаль-бей очень расстроен.
   — С чего это? — сержант явно не желал закончить дело полюбовно. — Ждите в машине! — приказал он резко и удалился с нашими паспортами и теркой.
   Я увидел, как она блеснула в свете автомобильных фар стоявшей следом за нами машины, а потом ее бросили в маленький военный грузовик.
   Мы с Четином принялись ждать в «шевроле». Машины проносились с большой скоростью мимо нас. Мы видели, как они быстро разворачиваются на площади Таксим. И оба ничего не говорил — так виновато и испуганно молчат люди перед полицейскими, во время обыска, на паспортном контроле. Было слышно, как тикают автомобильные часы, мы сидели не двигаясь, стараясь не издать ни звука.
   Я подумал о том, что терка сейчас в руках какого-нибудь капитана, и забеспокоился. Беспокойство все усиливалось, и, ожидая в тишине, я почувствовал, что, если военные заберут терку, мне будет очень больно. Четин включил радио. До нас донеслись директивы военного командования. Список тех, кто находится в розыске, и тех, кого уже поймали, запреты, приказы. Я попросил Четина переключить канал. После долгого треска послышалось что-то из далекой страны, что соответствовало моему душевному состоянию. Пока мы слушали радио, капли мелкого дождя стекали по лобовому стеклу.
   Через двадцать минут после начала комендантского часа подошел один из солдат. Отдал нам наши паспорта.
   — Все в порядке, можете ехать, — разрешил он.
   — А нас не остановят за то, что мы до сих пор на улице? — уточнил Четин.
   — Скажите, что мы вас задержали, — буркнул солдат.
   Четин завел мотор. Подняли шлагбаум. Но я вышел из машины и направился к военному грузовику.
   — Командир, у вас, кажется, осталась терка. Это терка моей матери...
   — Смотри-ка! То молчал, как немой, а тут заговорил!
   — Бейэфенди, твоя терка относится к колющим и режущим предметам, ее нельзя с собой носить! — сказал другой военный, кажется, в более высоком чине. — Ну да ладно, бери. Но больше с собой не носи. Ну-ка, скажи, чем ты занимаешься?
   — Я предприниматель.
   — Налоги платишь?
   — Плачу.
   Больше они не спросили ничего. Я был немного раздосадован, но и счастлив одновременно, так как вернул терку себе. Машина медленно ехала по ночному Стамбулу, и я чувствовал себя счастливы человеком. Пустые и темные улицы, отданные стаям бродячих собак, проспекты, сжатые бетонными многоэтажками, невзрачный вид и уродство которых днем портили мне настроение, сейчас казались мне поэтичными и волшебными.

67 Одеколон

   В январе 1980 года мы встретились с Феридуном за обедом, чтобы обсудить наши киношные дела. Ели луфаря и пили ракы. Феридун занимался съемками рекламных роликов с одним знакомым из «Копирки», оператором по имени Йани. Я не возражал, но Феридун уверял, что занимается рекламой только ради денег и что такая работа раздражает его. Меня удивляло, почему он, всегда сдержанный, спокойный, с юного возраста овладевший мастерством без усилий, легко получать удовольствия от жизни, терзается моральными проблемами, но пережитое научило меня понимать, что большинство людей на самом деле не такие, какими кажутся.
   — Есть один готовый сценарий, — рассказывал за обедом Феридун. — Если что-то снимать за деньги, то лучше взять его. Сюжет немного банальный, но возможность хорошая.
   Про «готовые» сценарии я часто слышал в «Копирке». Это означало, что они прошли цензуру и получены все официальные разрешения на съемки. В те годы цензурный комитет пропускал очень мало сценариев, которые могли бы понравиться зрителям, так что продюсеры и режиссеры иногда снимали все подряд, лишь бы не простаивать. Так как цензурный комитет делал все фильмы похожими, заставляя сглаживать острые углы, интересные и необычные мысли, большинству режиссеров было все равно, чем заняться и о чем их будущая картина.
   — Сюжет подходит для Фюсун? — спросил я Феридуна.
   — Совершенно не подходит. Даже для Папатьи весьма легковесная роль. Актрисе нужно будет раздеться. А главного персонажа сыграет Тахир Тан.
   — Тахир Тан играть не будет, — отрезал я.
   И мы долго спорили о выборе мужчины-актера, будто тот факт, что в нашем первом фильме мы снимаем Папатью, а не Фюсун, вообще ничего не значил. По уверениям Феридуна нам не стоило поддаваться эмоциям и следовало бы забыть о происшествии с Тахиром Таном в ресторане «Хузур». Мгновение мы пристально посмотрели друг другу в глаза. Насколько он беспокоился о Фюсун? Я спросил, о чем будет фильм.
   — Богатый человек совращает дальнюю и красивую родственницу, а потом бросает ее. Девушка, лишившись чести, становится певицей... Песни написаны специально для Папатьи. Фильм должен был снимать Хайяль Хайяти, но Папатья с ним рассорилась, потому что не хочет от него зависеть. А сценарий теперь ничей. Для нас отличная возможность.
   Сценарий, песни — весь фильм казался настолько отвратительным, что не подходил не то что Фюсун, но даже Феридуну. За ужином, пока красавица моя с кислым лицом метала глазами молнии и бросала на меня яростные взгляды, я размышлял, что Феридуна не помешает ублажить, и поэтому, не без воздействия ра-кы, решил вложить деньги в производство картины.
   В мае 1981 года Феридун приступил к съемкам. Он назвал фильм «Разбитые жизни», по одному старому се-мейно-любовному роману известного турецкого писателя Халида Зии Ушаклыгиля, но действие романа, происходившее в последние годы Османской империи, в особняках, в кругу европеизированной аристократии и высшего общества, было перенесено на грязные стамбульские улицы окраин образца 1970-х и в ночные клубы с восточным колоритом. Певичка, которую с наслаждением играла Папатья, в отличие от героини романа была несчастлива не из-за мужа, а из-за того, что никак не могла выйти замуж; исполняя любовные песни, она становилась знаменитой и, годами храня ненависть к человеку, обесчестившему ее, настойчиво и терпеливо готовилась к мести.
   Съемки начались в старом кинотеатре «Пери», служившем одно время павильоном для фильмов с эпизодами восточных танцев и песен. Из зала уносили кресла, на их место ставили столы и превращали его в кабаре. Широкая сцена кинотеатра была довольно просторной, хотя и не такой, как в самых больших тогдашних кабаре — в «Максиме» или в казино «Чакыл», расположенном в Йеникапы. В стамбульских кабаре, приспособленных к местным условиям, клиенты ели, пили и смотрели представление с певцами, юмористами, гимнастами, фокусниками и жонглерами по образцу французских программ, музыка звучала самая разная: и типично восточная, и европейская, а с начала 1950-хдо конца 1970-х там обычно снимали музыкальные фильмы. Герои турецких картин в красочных выражениях рассказывали о себе и своих страданиях, обращаясь к зрителям с подмостков кабаре, а потом, ближе к концу, на том же месте одерживали верх над судьбой и обстоятельствами, свидетельством чему были неизменно бурные аплодисменты и слезы клиентов из массовки.
   Феридун рассказал, к каким способам прибегают продюсеры «Йешильчама», чтобы сэкономить на статистах, изображавших богачей, которые аплодируют искренним страданиям героев. Раньше, когда в музыкальных фильмах играли настоящие музыканты, такие звезды как Зеки Мюрен или Эмель Сайын, на съемки пускали всех, кто подобающе одет: в пиджаке и при галстуке, и мог прилично вести себя. Столики быстро заполнялись желающими бесплатно посмотреть на представление, так что проблема массовки решалась сама собой, задаром. В последние годы вместо певцов начали снимать таких малоизвестных актеров и актрис, как Па-патья. (Обычно они, изображая певцов более известных, чем сами, через пару-тройку фильмов забывали о разнице славы в кино и в жизни, и тогда их приглашали на роли неизвестных и нищих исполнителей. Однажды Му-заффер-бей признался мне, что турецкий зритель устает от актера богатого и знаменитого и в жизни, и в кино. По его мнению, сила воздействия фильма заключалась в разнице между положением звезды на самом деле и в фильме.) Так как никто не желал томиться в пиджаке и галстуке в душном и пыльном кинотеатре «Пери», лишь бы услышать никому не известную и не интересную певицу, то сниматься зазывали всех прилично одетых мужчин и женщин с непокрытыми головами, а за съемки угощали порцией кебаба. Тайфун любил на наших вечеринках со смехом рассказывать о турецких фильмах, которые он видел в летних кинотеатрах, и изображать напыщенных и неловких бедняков в галстуках, которые ради сытого желудка изображали богачей, и при этом искренне возмущался, потому что богатые люди в Турции себя так совсем не ведут.
   Феридун поведал немало забавных эпизодов тех лет, когда он работал ассистентом, о дешевых статистах. Некоторые, доев кебаб, желали сразу уйти со съемочной площадки, и им было наплевать на съемки, другие читали за столом газеты, третьи болтали и смеялись (в жизни именно так и бывает) как раз в тот момент, когда звезда — певица — произносит самые важные и проникновенные слова, четвертые засыпали от скуки прямо за столиком.
   И вот съемки «Разбитых жизней» начались. Ответственный за массовку с красным от злости лицом ругал статистов, смотревших в камеру. За всем происходящим я наблюдал молча, издалека, как настоящий кинопродюсер, владелец крупной кинокомпании. Тем временем раздался голос Феридуна, и все вокруг в одно мгновение превратилось в полусказочный-полуфалыпивый мир турецкого фильма, а Папатья пошла с микрофоном в руке по мосту, перекинутому между зрителей.
   Когда мы с Феридуном и Фюсун видели Папатью пять лет назад, в одном летнем кинотеатре рядом с павильоном Ыхламур, она играла маленькую смышленую девчушку с золотым сердцем, которая помирила родителей, расставшихся по недоразумению. А сейчас Папатья превратилась в усталую от жизни, много страдавшую и полную гнева жертву (скорость превращения свидетельствовала о горькой судьбе всех турецких детей). Трагичный образ несчастной женщины, потерявшей невинность, а потому с печатью смерти на челе Папатье шел как отлично скроенное платье. Я вспоминал ее юным созданием и понимал причину столь легкого преображения: за сценическим образом усталой и разгневанной женщины легко узнавалось ее простодушное детство. Под аккомпанемент невидимого оркестра—этот недочет Фе-ридун планировал устранить с помощью специально написанных к фильму мелодий—она шла, напоминая манекенщицу на подиуме, всем своим видом являя готовность мстить и от безысходности взроптать на Аллаха, и расстраивала нас, зрителей, демонстрируя глубину своих страданий. Во время съемок этой сцены мы все почувствовали, что, даже если Папатья и заурядна, эта сцена станет бриллиантом. Когда заработал мотор, дремавшие статисты оживились, а официанты, разносившие кебабы, замерли, не отрывая от Папатьи глаз.
Микрофон она держала несколькими пальцами, словно пинцетом. В те годы по манере держать микрофон узнавался индивидуальный стиль каждой звезды, и совершенно новые жесты Папатьи были доказательством того, что ей в скором времени предстояло взлететь высоко, о чем мне говорил как-то знакомый журналист из «Копирки». В те годы только-только отказались от микрофонов, закрепленных на высоком штативе, которые нельзя было трогать, и начали использовать микрофоны на длинном проводе, что давало возможность певцам подходить к зрителям. В новом положении возникала другая проблема: певица пела проникновенную песню и подчеркивала смысл ее слов жестами, а иногда слезами, но в то же время ей приходилось тянуть длинный провод, как шнур от пылесоса, чтобы он ни за что не зацепился. Хотя Папатья на самом деле не пела, а лишь открывала рот и делала вид, будто поправляет микрофонный провод, хотя он не был прикреплен и ни за что не зацепился, ее жесты отличались мягкостью и изяществом. Позднее тот же журналист с восхищением признался, что это напоминает движения маленькой девочки, которая крутит скакалку для подруг.
   Объявили перерыв, я поздравил Феридуна с Папать-ей, сказав, что съемки идут быстро и великолепно. Произнося похвалу, я сам себе напомнил кинопродюсеров, о которых читал в глянцевых журналах и газетах. Может, потому, что рядом стояли записывавшие мои слова журналисты. Но Феридун тоже держал себя как известный режиссер: такое впечатление, будто скорость съемок и суматоха на площадке лишили его оставшихся черт детства и за пару дней он повзрослел на десять лет. Феридун превратился в решительного, сильного и немного жестокого человека, который умеет доводить начатое дело до конца.
   Именно в тот день я почувствовал, что Папатья и Феридун любят друг друга или что у них по крайней мере довольно серьезные отношения. Полностью я не был в этом уверен. Все кинозвезды при журналистах делали вид, что у них с кем-то тайный роман. Может, во взглядах журналистов, ведущих колонки в газетах и журналах, было нечто такое, что толкало на тайные грехи, раз актеры и режиссеры эти грехи постоянно совершали под неусыпным репортерским оком. Когда фотографировали, я отошел подальше от камер. Фюсун каждую неделю покупала такие журналы, как «Сес» и «Хафта Сону», где много писали о новостях из мира кино. Я предчувствовал, что она узнаёт оттуда, что происходит между Фе-ридуном и Папатьей. Там могли и намекнуть, что у Па-патьи тайный роман с исполнителем главной роли, Та-хиром Таном, или даже со мной — «с продюсером!». Правда, обычно намеки не требовались. Писавшие о кино заранее знали, какая новость продастся лучше всего, поэтому продвигали именно ее, часто преувеличивая и приукрашивая. Иногда журналисты рассказывали актерам, какую утку собираются пустить, а те помогали им, позируя в необходимых для сенсации позах.
   Я и радовался, что Фюсун далека от этой жизни и от этих людей, и расстраивался, что она не участвует в здешней суматохе, в завораживающем веселье. Ведь многие известнейшие актрисы, сыграв в кино и в жизни — что для зрителя было одно и то же — падших женщин и испытав превратности судьбы, внезапно становились благообразными домохозяйками и продолжали жизнь в мире кино, играя приличные роли. Может, Фю-сун тоже мечтала об этом? Ддя этого нужен был тайный покровитель, смелый богач, который будет оберегать ее. Как только такие любители искусства заводили отношения с кинозвездами, они запрещали им целоваться в фильмах и надевать «откровенные наряды». Откровенным тогда считалось платье с открытыми плечами, длиной до щиколоток, не короче. Публикации позорных, скандальных либо насмешливых статей о звезде, взятой под покровительство подобным «папашей», также немедленно им пресекались. Как-то раз молодой журналист по незнанию написал про одну звезду с пышными формами, у которой имелся такой вот покровитель, что она подрабатывала танцовщицей, когда училась в лицее, и была на содержании одного известного фабриканта, и за это в него стреляли, ранив в ногу.
   Сидя на съемочной площадке, я с интересом наблюдал за процессом, с болью думая, что Фюсун сейчас проводит время без дела в Чукурджуме, в десяти минутах ходьбы от кинотеатра «Пери». Съемки продолжались допоздна, вплоть до комендантского часа. Меня тревожила мысль, что, если по вечерам мое место за столом Кескинов будет пустовать, Фюсун решит, будто я предпочел кино ей. Так что каждый вечер, не дожидаясь завершения съемочного дня, я шел из кинотеатра «Пери» к Кескинам, пробегая по резко уходившим вниз, к Чукурджуме, покрытым брусчаткой улицам. Я чувствовал себя виноватым, но предвкушал ощущение счастья. Фюсун станет моей. И правильно, что я удержал ее от кинематографа.
   Теперь мне казалось, что у нас возникла новая связь: мы попутчики в жизни, испытавшие поражение; и это осознание иногда доставляло мне большее счастье, чем даже любовь. В такие минуты меня радовало все: вечернее солнце, осветившее улицы, пыльная влага и запах старости из брошенных греческих домов, разносчики плова с нутом и жареной печени, футбольный мяч, который гоняли уличные мальчишки и который подкатывался ко мне, их насмешливые аплодисменты, когда я с силой делал пас.
   В те дни повсюду—от съемочной площадки до кабинетов «Сат-Сата», от стамбульских кофеен до дома Кескинов — судачили только об одном: стамбульские ростовщики, часто однодневки, принимали деньги в рост под очень высокие проценты. Так как инфляция доходила до сотен процентов, все хотели свои деньги вложить во что-нибудь надежное. Об этом мы постоянно говорили и у Кескинов, прежде чем сесть за стол. Тарык-бей рассказывал, что некоторые завсегдатаи квартальной кофейни, куда он временами ходил, чтобы спасти деньги, покупали на Капалы-Чарши золото, а другие отдавали деньги в рост под сто пятьдесят процентов, третьи зачем-то обменивали скопленное золото на деньги, а банковские счета закрывали. Немного смущаясь, он спрашивал у меня, как у делового человека, совета.
   Феридун теперь, под предлогом съемок и комендантского часа, приходил домой редко и ничего Фюсун из денег, которые я платил за «Лимон-фильм», не давал. Поэтому через некоторое время на месте вещей, какие оказывались в моем кармане, я стал оставлять деньги. За месяц до этого я. не особо скрываясь, унес колоду старых игральных карт Тарык-бея.
   Фюсун гадала себе на этих картах, чтобы не томиться от ожидания. Поэтому для игры в безик ее родители пользовались другой колодой. В той же, которую я «украл», у некоторых карт углы были сильно потерты или оторваны, «рубашки» запачканы; несколько карт вообще оказались согнуты. Фюсун однажды со смехом сказала, что из-за этих пятен и знаков помнит, какая масть и картинка где скрывается, и поэтому знает, как гадать, чтобы все предсказанное произошло в жизни. Колоду я положил в карман нарочито, не скрываясь, так как тетя заметила, что я кручу ее в руках и нюхаю. Помимо запаха старой бумаги, чьих-то духов и влаги, свойственной картам, от них пахло кожей рук Фюсун. От этого запаха у меня закружилась голова.
   — Мать тоже гадает на картах, но ничего не сбывается, — заметил я. — Говорят, тем, кто гадает на этих картах, начинает везти. Пусть матушке немного повезет, когда она запомнит пятна и царапины. А то ей невесело в последнее время.
   — Передавай привет сестрице Веджихе, — произнесла тетя Несибе.
   Я пообещал, что куплю в Нишанташи, в лавке Алааддина, новую колоду, тетя Несибе долго просила меня не утруждаться. Я настоял. Тогда она рассказала, что видела в Бейоглу очень красивые карты.
   Фюсун была в дальней комнате. Я вытащил из кармана несколько купюр и смущенно положил их куда-то в сторонку.
   — Тетя Несибе, купите, пожалуйста, новую колоду себе и одну — моей матери. Мать будет рада картам из этого дома.
   — Обязательно, — согласилась тетя Несибе. Десять дней спустя, вновь терзаемый смутным
   стыдом, я оставил пачку денег на месте взятой мной бутылочки одеколона «Пе-ре-жа». Уверен, что в первые месяцы Фюсун не замечала, как вещи заменяются деньгами.
   Бутылочки из-под одеколона я уносил из дома Ке-скинов не впервой, за много лет их собралось немало в «Доме милосердия». Но те были либо пустыми, либо почти заканчивались, и их все равно скоро бы выбросили. А пустыми склянками, кроме уличных детей, игравших с ними, никто не интересовался.
   Как и в каждой турецкой семье, в доме Кескинов некоторое время после ужина все протирали руки одеколоном. Для меня эта жидкость была почти священной, и я всякий раз жадно, с какой-то надеждой, обтирал ею руки, лоб, щеки. Всегда, будто зачарованный, смотрел на движения матери и отца Фюсун, на нее. Тарык-бей медленно, не отрывая глаз от телевизора, с треском откручивал большую крышку огромной бутылки «Пе-ре-жа», а мы знали, что, когда он откроет, во время первой рекламы отдаст бутылку Фюсун и скажет: «Спроси, кому нужен одеколон». Фюсун лила ароматную жидкость сначала на руки отцу, Тарык-бей размазывал одеколон по кистям и запястьям, как мазь, глубоко и жадно вдыхая его запах, а потом принюхивался время от времени к кончикам пальцев. Тетя Несибе брала очень мало одеколона и изящными круговыми движениями, почти как моя мать, будто держит невидимый кусок мыла, начинала растирать его по рукам. Феридун, если бывал дома, одеколона у жены брал больше всех, раскрывая обе ладони, и с жадностью плескал себе в лицо, как человек, умирающий от жажды, — воду. Мне казалось, что в этом ежевечернем ритуале, в этих движениях, приятном запахе и ощущении прохлады (холодными зимними вечерами церемония проводилась столь же неизменно) скрывался иной смысл.
   В начале каждого автобусного путешествия по Турции стюард всегда поливает одеколоном руки пассажирам. Так и наш одеколон ежевечерне напоминал нам, как приятно быть вместе, что-то делать сообща, заставляя нас, собравшихся у телевизора, чувствовать, что мы — одна семья, одна община, что у нас одна судьба (подобное вызывали и телевизионные новости) и что, пусть каждый вечер мы встречаемся и смотрим телевизор, жизнь—это приключение.
   Когда очередь доходила до меня и я, раскрыв ладони, с нетерпением ждал, что вот-вот Фюсун польет мне руки одеколоном, мы пристально смотрели друг другу в глаза — будто влюбились с первого взгляда. Вдыхая аромат, я не мог отвести глаз от Фюсун. Иногда воля, решимость и любовь, которые выражал мой взгляд, вызывали ее улыбку, замиравшую надолго в уголках губ. В той улыбке сочетались нежность и насмешка над моим положением, над тем, что я влюблен и прихожу каждый вечер, над жизнью. Но я не обижался. Как раз наоборот: еще больше любил ее; мне хотелось забрать с собой флакон с одеколоном «Золотая капля» и в один из следующих визитов, когда он и так почти пустел, в мгновение ока прятал его в карман своего пальто, висевшего на вешалке.

Когда шли съемки «Разбитых жизней», я около семи часов вечера, незадолго перед наступлением темноты, уходил из «Пери» в Чукурджуму, и в тот момент мне казалось, будто раньше со мной это уже случалось. В той первой жизни, которую мне предстояло в точности прожить еще раз, не было ни страданий, ни большого счастья. Только грусть, которая давила на меня и от которой мрачнело на душе. Наверное, потому, что я знал, чем кончится история, знал, что меня не ждет ни великая победа, ни блаженство. За те шесть лет, что не угасала моя любовь к Фюсун, я из человека, считавшего, что жизнь—развлекательное и интересное приключение, превратился в обиженного на судьбу, замкнутого и печального. Мне все чаще казалось, что больше у меня не будет ничего хорошего.
   — Фюсун, давай посмотрим на аиста? — предлагал я той весной.
   — Нет. Я не сделала ничего нового, — тоскливо отвечала Фюсун.
   Однажды в разговор вмешалась тетя Несибе: «Ну зачем ты так говоришь? Аист улетел с нашей трубы, а оттуда виден весь Стамбул».
   — Очень хотелось бы посмотреть.
   — Сегодня у меня нет настроения, — честно призналась Фюсун.
   И было видно, что эти слова расстраивают Тарык-бея, у которого сжималось сердце за свою дочь. Слова Фюсун относились не только к этому вечеру, они выражали ее безысходное положение, и я решил не ходить более на съемки «Разбитых жизней». (Вскоре это решение мне удалось воплотить.) Где-то в глубине сознания меня сверлила мысль, что слова Фюсун—часть войны, которую она вела со мной долгие годы. Тетя Несибе не могла утаить во взгляде, что расстроена из-за нас с Фюсун. Едва начинало терзать чувство, что жизненные сложности заставляют нас мрачнеть, как от черных дождевых облаков темнеет небо над Топхане, мы на некоторое время замолкали, а потом возвращались к обычным занятиям:
   1. Смотрели телевизор.
   2. Наливали себе еще по стаканчику ракы.
   3. Закуривали по сигарете.

68 4213 окурков

   За восемь лет моих ужинов у Кескинов я собрал и сохранил 4213 окурков Фюсун. Каждый из них, к которому прикасались прекрасные как роза губы Фюсун, побывал у нее во рту, дотрагивался до ее языка, намокал от ее слюны и в большинстве случаев окрашивался в приятный красноватый цвет ее помады. Каждый из них— особый, глубоко личный предмет, хранящий память о глубокой боли и о мгновениях счастья. На протяжении всех этих лет Фюсун курила сигареты «Самсун». Начав бывать у Кескинов, я бросил «Мальборо» и под влиянием Фюсун тоже перешел на «Самсун». «Мальборо лайте» в Стамбуле можно было купить у торговцев контрабандными товарами в закоулках или у лотошников. Помню, однажды вечером мы сравнивали «Мальборо» с «Самсу-ном» и решили, что эти сигареты похожи по вкусу, так как после них возникает ощущение сытости. Фюсун сказала, что «Самсун» вызывает сильный кашель, а я заметил, что американцы, видимо, стали класть в «Мальборо» никому не известные ядовитые вещества и сигареты эти теперь вредны. Тарык-бея еще не было за столом, поэтому мы предложили друг другу попробовать сигареты из своих пачек. Так и получилось, что впоследствии все восемь лет я дымил «Самсуном».
   Поддельные «Мальборо» производили в Болгарии и привозили в Турцию контрабандой по морю, на кораблях или на рыбачьих лодках. Как и настоящие американские, контрафактные сигареты сгорали до фильтра. А «Самсун» никогда до конца не догорал. Табак был влажным и грубым. Внутри иногда попадались неперетертые твердые стебельки, толстые прожилки табачного листа и влажный табачный порошок, поэтому Фюсун, прежде чем закурить сигарету, крутила ее пальцами, чтобы сделать мягче. Я заимствовал у нее этот жест и, прежде чем закурить, как она, крутил сигарету, часто не замечая того. Если Фюсун одновременно со мной делала то же самое, мне очень нравилось пересекаться с ней взглядом.
   В первые годы она курила, демонстрируя своим видом неловкость оттого, что ей нельзя курить при отце. Она держала сигарету, согнув пальцы, как бы скрывая ее в ладони, а пепел стряхивала не в пепельницу из Кютахьи, которой пользовались мы с Тарык-беем, а на маленькое блюдце кофейной чашки, якобы чтобы никто не видел. Ее отец, я и тетя Несибе выдыхали дым куда попало, не думая ни о чем, а Фюсун, повернув голову вправо, будто шепча какой-то секрет на ухо однокласснице, быстро выпускала ярко-синий дым из легких куда-то подальше от стола. Я очень любил это ее движение, напоминавшее мне о наших уроках математики, ее ложное смущение и взволнованный, виноватый вид и думал, что буду любить ее до конца дней своих.
   Все знаки мнимого уважения к отцу — не курить и не пить при нем, сидеть ровно и не класть ногу на ногу — делались из стремления соответствовать традиционным правилам поведения в семье и с годами постепенно исчезли. Тарык-бей, конечно, видел, что дочь курит, но не реагировал, как должен бы поступать строгий отец, а удовлетворялся проявлениями уважения со стороны Фюсун. Я был невероятно счастлив наблюдать за ней, следить за тонкостями и сложной игрой, которую вряд ли понял бы сторонний наблюдатель; милые, чарующие, притягательные жесты Фюсун напоминали мне, что я могу бывать у Кескинов каждый вечер только потому, что мы все что-то изображаем. Я, например, что не влюблен, а просто дальний родственник, который пришел навестить семью. И только потому мог постоянно видеть Фюсун.
   Когда меня не бывало, она докуривала сигареты почти до фильтра. Об этом я узнавал по окуркам, оставленным в пепельницах перед моим приходом. И сразу отличал, где ее сигарета. Это было видно не по марке, а по тому, как она потушена, с какими чувствами. В моем присутствии Фюсун, совсем как Сибель и ее подруги (предпочитавшие изящные, тонкие «сверхлегкие» американские сигареты), оставляла недокуренной половину.
   Иногда она тушила сигарету о пепельницу нервным жестом. А иногда — нетерпеливо. Много раз едва сдерживая гнев, и от этого я всегда нервничал сам. Иногда она гасила сигарету, постукивая о край пепельницы. Порой, когда никто не смотрел, — с большой силой и медленно, будто давила голову змеи. И тогда я думал, что она вымещает на сигарете накопившуюся в себе злобу на жизнь. Бывало, она гасила сигарету задумчиво, глядя в телевизор либо слушая беседу, совершенно не обращая внимания на сморщенный окурок. Нередко торопливыми жестами, чтобы высвободить руку, когда надо было взять ложку или большой кувшин. Когда она была в хорошем настроении, тушила сигарету одним движением, легко прижимая ее к пепельнице концом указательного пальца, словно убивала какое-то насекомое. Когда она делала что-нибудь на кухне, подобно тете Несибе, тушила сигарету в раковине, а потом бросала в мусор.
   Столь различные методы придавали каждому окурку, прошедшему через ее руки, неповторимую форму, особый дух. Я извлекал их из кармана в «Доме милосердия», внимательно разглядывал, и каждый из них казался мне особенным. Бывало, они представлялись мне крохотными человечками с черными лицами, которых долго кто-то мучил и у которых раздавлена голова, шея и выступил горб; иногда—странными и пугающими вопросительными знаками. Иногда ее окурки походили на трубы городских пассажирских пароходов, а иногда— на морских червяков. Иногда оборачивались восклицательными знаками, которые предупреждают меня о чем-то, знаками какой-то будущей опасности, дурно пахшим мусором. Иногда—предметами, которые выражают душу Фюсун, и даже частью ее души, и, легонько пробуя на вкус помаду, оставшуюся на фильтре, я снова и снова думал о ней.
   Для посетителей моего музея жизни я подписал под каждым из 4213 окурков, когда и при каких обстоятельствах он был выкурен и мною взят у Кескинов. Не стоит думать, будто я заполнил витрины бесполезным мусором: ведь форма каждого окурка—сильное чувство Фюсун, вырвавшееся наружу, когда она тушила сигарету. Например, 17 мая 1981 года—в тот день в кинотеатре «Пери» начались съемки «Разбитых жизней»—я взял из пепельницы Фюсун три резко смятых пополам сигареты; своим видом они напоминают мне не только о тех ужасных месяцах, но и о поведении молчаливой Фюсун, которая о съемках старалась не говорить вообще и делала вид, будто ничего не происходит.
   Одну из сигарет она потушила, когда по телевизору шел фильм «Ложное счастье». Известный Экрем Гючлю, хорошо знакомый нам по «Копирке», сыгравший некогда пророка Ибрагима, исполнял главную мужскую роль. Его бедную возлюбленную играла Нуртен. и, когда Экрем обратился к ней со словами: «Самая большая ошибка в жизни — просить больше, чем имеешь, Нуртен!», Фюсун потушила сигарету. А следующую примяла ровно через двенадцать минут после первой.
   Помню, что на нескольких довольно аккуратных окурках остались пятна от вишневого мороженого, которое как-то летним вечером ела Фюсун. Мороженщик Камиль-эфенди, гремевший своей трехколесной тележкой по улочкам Топхане и Чукурджумы, кричал: «Мороженое! Кому мороженое!», позванивая колокольчиком в руке, а зимой на той же тележке продавал халву. Однажды Фюсун сказала, что Камиль-эфенди ремонтировал свою тележку у мастера Бешира, которому она в детстве носила свой велосипед.
   Глядя на пару других окурков и подписи под ними, я вспоминаю, как жаркими летними вечерами мы ели вкуснейшие баклажаны со сметаной, а потом долго смотрели с Фюсун из раскрытого окна. В такие моменты она брала в руку маленькую пепельницу и часто стряхивала в нее пепел, а я представлял ее знатной дамой на великосветском приеме. Может, Фюсун сама изображала такую даму, когда стояла со мной у окна. Она вполне могла бы стряхивать пепел в окно, тушить сигарету о карниз и бросать на улицу, как делал я и все турецкие мужчины, или отбросить непотушенную сигарету щелчком вниз и смотреть за ее падением в темноте. Но нет, Фюсун во всем была другой, особой, а своим изяществом и хорошими манерами служила мне примером. Если бы кто-то смотрел на нас издалека, он бы решил, что мы ведем себя словно в западной стране, где нет традиции закрывать перед мужчинами лицо и избегать общения с ними; как на какой-нибудь вечеринке—отошли в уголок, чтобы познакомиться поближе, и любезно беседуем. Не глядя в глаза друг другу, мы, посмеиваясь, обсуждали только что увиденный нами фильм, то, как тяжела летняя жара, детей, игравших на улице в прятки. Тем временем со стороны Босфора поднимался легкий ветерок, который в дурманящем запахе водорослей и жимолости доносил до меня аромат волос и кожи Фюсун и приятный дым ее сигареты.
   Иногда мы встречались взглядами именно в то мгновение, когда Фюсун тушила сигарету. Если шел грустный фильм про любовь, или на нас действовала печальная музыка, либо же поражали ужасающие кадры из документального фильма о Второй мировой войне, Фюсун тушила сигарету машинально. Но стоило нашим взглядам случайно встретиться, будто электрический разряд проходил между нами, мы вспоминали вдруг, зачем я сижу за этим столом, и потому ее сигарета, затушенная под воздействием душевного смятения, приобретала очень странную форму. Затем раздавался гудок какого-нибудь большого корабля, доносившийся издалека—из глубины, и я представлял, каким выглядит мой мир и моя жизнь глазами пассажиров того корабля.
Впоследствии, рассматривая каждый из ее окурков, принесенный в «Дом милосердия», по одному или по нескольку штук, я прокручивал в голове картины прошлого. Именно эти замершие вмиг сигареты помогли мне осознать, что каждая из собранных мною вещей соответствует мгновениям настоящего, о которых писал Аристотель.
   Теперь наше с Фюсун прошлое, наши посиделки я мог вспоминать, не касаясь вещей, собранных в «Милосердии», теперь мне достаточно было взглянуть на них. Отдельные мгновения, которые я соединил вещами: фарфоровой солонкой, сантиметром в коробочке в виде собачки, устрашающим консервным ножом, пустой бутылкой из-под подсолнечного масла «Батанай», которое всегда имелось на кухне Кескинов, — с годами слились в моем сознании в непрерывное Время. И всякий раз, когда я смотрел на скопившиеся предметы, как и на окурки, я вспоминал все, что пережил за обеденным столом в доме Фюсун.

69 Иногда

   Иногда мы ничего не делали и сидели молча. Иногда Тарык-бею, да и всем нам, передача казалась скучной, и он принимался читать газету. Иногда вниз по улице с шумом, гудя, ехал автомобиль, а мы замолкали. Иногда шел дождь, и мы прислушивались к ударам капель по стеклу. Иногда тетя Несибе забывала, что в пепельнице — недокуренная сигарета, и закуривала на кухне еще одну. Иногда я по нескольку секунд любовался рукой Фюсун, так чтобы этого никто не видел. Иногда в рекламе по телевизору показывалась женщина, которая расхваливала именно то, что мы ели за ужином. Иногда вдали раздавался взрыв. Иногда тетя Несибе, а иногда Фюсун вставали из-за стола и подбрасывали в печь несколько угольков. Иногда я думал, что бы принести в следующий раз, выбирая не заколку, а браслет. Иногда забывал, о чем этот фильм, который мы смотрим, и, глядя в телевизор, вспоминал дни, когда ходил в начальную школу в Нишанташи. Иногда тетя Несибе предлагала заварить липовый цвет. Иногда Фюсун так изящно зевала, и все на свете для меня прекращало существовать, я представлял, что во вздохе из глубин ее души исходит покой, как прохладная вода из колодца в летний день. Иногда я говорил себе, что больше не могу сидеть и пора уходить. Иногда парикмахер в первом этаже дома напротив, обслужив последнего клиента, с шумом опускал шторку на витрине, и ее лязг разносился эхом по всему кварталу в ночной тьме. Иногда отключали воду, и два дня ее не было. Иногда Тарык-бей ворчал: «Опять та же реклама, хватит уже!» Иногда мы слышали, что в печке, помимо огня, шумит еще что-то. Иногда тетя Несибе предлагала: «Раз вам моя фасоль на оливковом масле понравилась, так, пока не кончилась, завтра вечером приходите есть опять!», и поэтому на следующий день я снова шел к ним. Иногда мы обсуждали конфликт Америки с Россией, холодную войну, военные корабли русских, которые по ночам проходили Босфор, и американские подлодки в Мраморном море. Иногда тетя Несибе говорила: «Сегодня вечером очень жарко!» Иногда я по лицу Фюсун видел, что она о чем-то мечтает, и мне хотелось отправиться за ней в ее воображаемую страну, но я сам, моя жизнь, моя плоть, то, что я сижу за этим столом, казались мне безнадежными. Иногда предметы на столе представлялись мне горами, равнинами, холмами, нагорьями, оврагами. Иногда мы вместе смеялись над чем-то забавным по телевизору. Иногда, когда нас увлекало показанное, это казалось мне унизительным. Иногда меня раздражало, что соседский мальчик Али забирался к Фюсун на колени или садился рядом с ней. Иногда мы тихо вели с Тарык-беем мужской разговор о плачевном положении экономики. Иногда Фюсун поднималась наверх, некоторое время не спускалась обратно, а я чувствовал себя несчастным. Иногда звонил телефон, кто-то ошибался номером. Иногда тетя Несибе обещала: «В следующий вторник сделаю вам засахаренную тыкву». Иногда компания из троих-четверых парней, горланя футбольные речов-ки, спускалась по улице в сторону Топхане. Иногда я помогал Фюсун побрасывать в печку уголь. Иногда я видел, как по полу кухни торопливо семенит таракан. Иногда я чувствовал, что Фюсун под столом сняла тапок. Иногда сторож свистел в свисток прямо перед нашей дверью. Иногда Фюсун, а иногда я вставали оторвать забытые листки перекидного календаря. Иногда, когда никто не видел, я подкладывал себе еще ложку халвы. Иногда изображение в телевизоре теряло четкость, Тарык-бей говорил: «Дочка, настрой-ка его», Фюсун крутила ручку на задней панели, а я смотрел и говорил ей, куда поворачивать. Иногда твердил себе: «Выкурю еще сигарету и пойду домой». Иногда совершенно забывал о времени и расслаблялся, словно лежал на мягкой кровати. Иногда мне казалось, что я вижу микробов, жучков и прочих паразитов, которые живут в дорожке. Иногда в перерыве между программами Фюсун вытаскивала из холодильника воду, и Тарык-бей уходил наверх в уборную. Иногда у Кескинов готовили долму из кабачков, помидоров, баклажанов и перца на масле, и нам хватало ее на два вечера. Иногда Фюсун после еды вставала из-за стола, подходила к клетке Лимона, нежно разговаривала с ним, а я представлял, что она говорит со мной. Иногда летними вечерами мотылек, залетевший в окно эркера, ускоряясь, кружился, как безумный, вокруг лампы. Иногда тетя Несибе передавала новую квартальную сплетню, которую слышала недавно: например, электрик Эфе сказал, что его отец — известный грабитель. Иногда я забывал, что нахожусь за столом, мне представлялось, будто мы наедине, и долго, с любовью смотрел на Фюсун. Иногда по улице проезжала машина, но так тихо, что мы замечали ее только по дрожанию стекол. Иногда со стороны мечети Фи-рюз-ага доносился азан. Иногда Фюсун вставала и долго смотрела из окна на улицу, будто ждала кого-то, по кому очень соскучилась, и это меня задевало. Иногда я смотрел телевизор, но думал совершенно о другом, например о том, что мы — пассажиры парохода, которые встретились в кают-компании. Иногда тетя Неси-бе «чуть-чуть, на всякий случай» поливала в гостиной той же отравой от комаров, которой она пользовалась в верхних комнатах, и комары погибали. Иногда тетя Несибе говорила о бывшей жене шаха Ирана Сорае Ас-фандияри, рассказывала нам о ее страданиях: шах с ней развелся, так как она не могла родить детей, и о ее жизни в Европе. Иногда Тарык-бей, глядя в телевизор, сетовал: «Опять это позорище показывают!» Иногда тетя Несибе спрашивала: «Кто-нибудь хочет мороженого?» Иногда Фюсун два дня подряд носила одну и ту же одежду, но мне она все равно казалась разной. Иногда я видел, как в доме напротив какой-то человек подходит к окну покурить. Иногда мы ели хамсу. Иногда я видел, что Кескины искренне верят в справедливость и что виновные обязательно будут наказаны — в этом мире или на том. Иногда мы подолгу молчали. Иногда казалось, что молчали не только мы, а весь город погружался в тишину. Иногда Фюсун говорила отцу: «Папа, пожалуйста, хватит кусочничать!», и я чувствовал, что из-за меня даже за столом всем неловко. Иногда я думал совершенно противоположное и решал, что всем очень хорошо. Иногда тетя Несибе, закурив сигарету, не могла оторвать глаз от экрана и забывала потушить спичку, которую держала, до тех пор пока не обжигала пальцы. Иногда мы ели в кафе макароны. Иногда над нами в темноте в сторону аэропорта и Иешилькёя с шумом пролетал снижающийся самолет. Иногда Фюсун надевала блузку, подчеркивавпгую ее длинную шею и верхнюю часть груди, а я, не отрываясь от телевизора, старался не смотреть на белизну ее прекрасного тела. Иногда я спрашивал Фюсун: «Как продвигается рисунок?» Иногда по телевизору обещали, что пойдет снег, но снега не было. Иногда слышался тревожный гудок огромного нефтяного танкера. Иногда издалека раздавались звуки выстрелов. Иногда в дверь соседнего дома кто-то так громко случал кулаком, что дрожали чашки в буфете у меня за спиной. Иногда звонил телефон. Лимон принимал звонок за пение канарейки и начинал свои трели в ответ, а мы смеялись. Иногда в гости к Кески-нам приходила какая-нибудь супружеская пара, а я чувствовал себя неловко. Иногда Тарык-бей подпевал старой песне в исполнении женского хора музыкального общества Ускюдара. Иногда на узкой улице не могли разъехаться две машины, стояли носом друг к другу, а упрямые водители не желали освободить дорогу, начиналась перебранка, ругань, и под конец они бросались друг на друга с кулаками. Иногда в доме, на улице, во всем квартале наступала волшебная тишина. Иногда помимо пирожков я приносил еще куски соленого тунца и вяленую скумбрию. Иногда мы сетовали: «Как холодно сегодня, правда?» Иногда после еды Тарык-бей, улыбаясь, доставал из кармана освежающие пастилки и угощал нас. Иногда перед дверью два кота принимались отчаянно орать, а потом с криками драться. Иногда Фюсун сразу надевала серьги или брошку, которую я приносил в тот день, и за едой я шептал, как ей все идет. Иногда сцена поцелуя или примирения из фильма по телевизору оказывала на нас такое действие, что мы забывали, где находимся. Иногда тетя Несибе говорила: «Я сегодня мало солила, пусть кто сколько хочет, столько и солит». Иногда вдалеке сверкали молнии, гремел гром. Иногда старый пароход на Босфоре издавал жалобный, печальный стон. Иногда какой-нибудь актер, знакомый нам по «Копирке», над которым мы посмеивались, появлялся по телевизору в фильме, сериале или рекламе, и тогда мне хотелось поймать взгляд Фюсун, но она прятала глаза. Иногда отключалось электричество, и в темноте мы видели лишь краснеющие огоньки наших сигарет. Иногда мимо дома шел прохожий, который насвистывал какую-нибудь старую песню. Иногда тетя Несибе восклицала: «Ай, сегодня я выкурила слишком много!» Иногда я не мог оторвать взгляд от шеи Фю-сун и весь вечер сдерживал себя, чтобы больше на нее не смотреть. Иногда на миг наступала полная тишина, и тетя Несибе говорила: «Кто-то где-то умер». Иногда одна из новых зажигалок Тарык-бея никак не высекала огонь и я решал, что самое время подарить новую. Иногда тетя Несибе приносила что-нибудь из холодильника и спрашивала, что произошло в кино, пока она ходила. Иногда в доме напротив по улице Далгыч Чыкмаз ссорились супруги, муж бил жену, слышались крики, и мы, слушая все это, мрачнели. Иногда зимними вечерами мимо дома проходил торговец бузой[24] и, звоня в колокольчик, кричал: «Бууузааа! Кому бууузааа!» Иногда тетя Несибе замечала: «Сегодня вы очень веселый!» Иногда я с трудом сдерживался, чтобы не потянуться и не дотронуться до Фюсун. Иногда, особенно летом, поднимался ветер и хлопали двери. Иногда я вспоминал Заима, Сибель и всех старых друзей. Иногда на еду садились мухи, и тетушка сердилась. Иногда тетя Несибе доставала из холодильника минеральную воду для Тарык-бея и обращалась ко мне: «А вы хотите?» Иногда, до одиннадцати, мимо проходил сторож и свистел в свисток. Иногда я чувствовал нестерпимое желание сказать Фюсун: «Я тебя люблю!», но сил хватало только на то, чтобы помочь прикурить зажигалкой сигарету. Иногда я замечал, что цветы, которые я приносил в позапрошлый раз, до сих пор стояли в вазе. Иногда опять наступала тишина, где-то в соседнем доме открывалось окно и кто-то бросал мусор на улицу. Иногда тетя Несибе спрашивала: «Кто съест последнюю котлету?» Иногда, глядя на генералов по телевизору, я вспоминал службу в армии. Иногда чувствовал, что не важен не только я сам, но и мы все. Иногда тетя Несибе загадочно шептала: «Ну-ка, догадайтесь, что сегодня на сладкое?» Иногда у Тарык-бея начинался приступ кашля, и Фюсун вставала подать отцу стакан воды. Иногда она надевала брошь, которую я дарил ей много лет назад. Иногда мне начинало казаться, что по телевизору показывают совсем не то, что я вижу. Иногда Фюсун что-то спрашивала у меня об актере, писателе или профессоре, которого показывали. Иногда я относил на кухню грязные тарелки. Иногда за столом наступало молчание, потому что все были заняты едой. Иногда кто-нибудь из нас начинал зевать, другие это видели и тоже начинали зевать, — потом мы смеялись над нашей зевотой. Иногда Фюсун так увлекалась фильмом, так была поглощена им, что мне хотелось стать его героем. Иногда запах жареного мяса не выветривался до конца вечера. Иногда я думал, что счастлив только потому, что сижу рядом с Фюсун. Иногда я предлагал: «Давайте поедем ужинать на Босфор». Иногда мне казалось, что жизнь не где-то далеко, а прямо здесь, перед нами, за этим столом. Иногда мы спорили о чем-то совершенно неизвестном, например о затерянных городах инков в Перу, о законе притяжения на Марсе, о том, сколько может человек без воздуха находиться под водой, почему ездить на мотоцикле в Стамбуле опасно, откуда появились «дымоходы фей» в Юргюпе, — в общем, о том, что показывали по телевизору. Иногда дул резкий ветер, гудел в окнах, и из печной трубы тоже доносились странные звуки. Иногда Тарык-бей вспоминал, что, когда пятьсот лет назад Фатих[25] вел вниз, к Золотому Рогу, через то место, где сейчас Богаз-Кесен, свои войска, ему было всего восемнадцать лет. Иногда Фюсун после ужина вставала из-за стола, подходила к клетке Лимона, и через некоторое время я тоже подходил к ней. Иногда я говорил себе: «Хорошо, что я сегодня пришел!» Иногда Тарык-бей просил Фюсун принести ему сверху очки, газету или лотерейный билет, а тетя Несибе кричала ей снизу, из-за стола: «Не забудь выключить свет!» Иногда тетушка заговаривала о свадьбе ее дальних родственников в Париже. Иногда Тарык-бей говорил: «Замолчите!», чтобы прислушаться к незнакомому звуку, указывал глазами на потолок, и тогда мы все пытались понять, откуда доносится странный шорох, гадая, крыса там или вор. Иногда тетя Несибе спрашивала мужа: «Увеличить громкость, дорогой?», потому что Тарык-бей с возрастом стал плохо слышать. Иногда мы подолгу молчали. Иногда шел снег, засыпал окна и мостовые. Иногда кто-то устраивал салют, мы все вставали из-за стола посмотреть на цветные вспышки в небе, а потом из открытого окна вдыхали запах пороха. Иногда тетя Несибе предлагала: «Налить вам еще, Кемаль-бей?» Иногда я просил: «Пойдем посмотрим на рисунок, Фюсун!» и, глядя вместе с ней на ее картину, понимал, что всегда был счастлив.


43 страница28 августа 2018, 16:49