41 страница28 августа 2018, 16:27

56-59

56 Кинокомпания «Лимон-фильм»

   Три года назад, когда Тарык-бей узнал, что Фюсун при поддержке и с одобрения матери будет принимать участие в конкурсе красоты, разразился скандал. Но так как он очень любил дочь, то не устоял перед ее слезами и мольбами, хотя впоследствии, услышав разговоры окружающих, раскаялся, что потворствовал позору. Ему казалось, что конкурсы красоты, проводившиеся во времена Ататюрка — в первые годы Республики, — во время которых девушки в черных купальниках выходили на подиум и доказывали всему миру не только свою связь с турецкой культурой и историей, но и то, какими современными они стали, — вещь хорошая. Однако в 1970-е годы в этих конкурсах начали участвовать всякие вульгарные девицы без образования и воспитания — певички или будущие манекенщицы, и конкурсы совершенно изменились. Прежде ведущий аккуратно и вежливо спрашивал у какой-нибудь из участниц, за кого она мечтает в будущем выйти замуж, таким образом осторожно намекая, что девушка целомудренна. А теперь ведущие, спрашивая девушек, что те ищут в мужчинах (следовало отвечать: характер), гаденько хихикали, что было и на том конкурсе, в котором участвовала Фюсун. После этого Тарык-бей твердил зятю, жившему в его доме, что не желает, чтобы его дочь опять попала в сомнительную авантюру.
   Фюсун боялась, что отец будет против ее съемок в кино и попытается им препятствовать, поэтому говорила о будущем фильме мужа так, чтобы Тарык-бей ничего не слышал. Во всяком случае, нам казалось, что он ничего не слышит, когда мы шептались о делах. Полагаю, Та-рык-бей просто делал вид, будто ничего не слышит, поскольку ему нравилось, что я проявляю такое внимание к его семье, и он любил выпивать и беседовать со мной вечерами. Этот самый художественный фильм поначалу служил мне весьма убедительным предлогом и помогал скрывать основную причину моих многочисленных визитов, хорошо знакомую тете Несибе. Глядя в доброе милое лицо Феридуна, я надеялся, что он ни о чем не подозревает, но потом стал думать, что он знает обо всем, однако доверяет жене, а меня не воспринимает всерьез и даже за спиной смеется, и я, конечно же, важен для его карьеры, так как без моей поддержки ему не снять фильм.
   В конце ноября Феридун придал наконец сценарию законченную форму и однажды после ужина, на лестнице, под строгими взглядами Фюсун, торжественно вручил мне написанный от руки текст, чтобы я как будущий продюсер прочитал и сообщил свое окончательное решение.
   — Кемаль, я хочу, чтобы ты прочитал это внимательно, — сказала Фюсун. — Я верю в этот сценарий и верю тебе. Не обижай меня.
   — Никогда не обижу, дорогая. Это, — тут я указал на палку в руке, — так важно потому, что ты хочешь сниматься, или потому, что фильм будет настоящим произведением искусства, как в Европе?
   — И то, и другое.
   — Тогда знай, что фильм снят.
   Признаться, в сценарии под названием «Синий дождь» не было ничего, что сообщило бы кому-то нечто новое, добавило что-то в историю нашей любви с Фюсун: почему-то Феридун, разумные рассуждения которого я с таким удовольствиям слушал прошлым летом, в своем сценарии повторил все ошибки турецких кинематографистов (подражание, наигранность, морализм, грубость, сентиментальность, коммерческий популизм и т. д.), достигших определенного уровня культуры и стремящихся создать произведение искусства, как на Западе,— в общем всех тех, кого он столь яростно ругал. Читая скучный результат его творчества, я подумал, что страсть к искусству—это болезнь, которая, как любовь, слепит наш разум и скрывает от нас реальность, заставляя забыть обо всем. В трех сценах Фюсун должна была сняться обнаженной — один раз, занимаясь любовью, второй раз — в ванне с пеной на манер фильмов французской «новой волны» и третий раз — прогуливаясь во сне по райскому саду. Их Феридун вставил явно из коммерческих соображений, и все три были совершенно безвкусны и не нужны.
   Именно из-за этих сцен я не принял фильм, в идею которого и так не верил. И был просто вне себя и настроен решительнее, чем даже Тарык-бей. Таким образом, окончательно убедившись, что замысел съемок нужно отложить в долгий ящик, я сразу сообщил Фюсун с мужем, что сценарий отличный, поздравил Феридуна и сказал, что со своей стороны готов теперь приступить к действиям, а для этого хотел бы начать, на правах продюсера (при этих словах я со смехом представил себя продюсером), с набора технического персонала и кандидатов на роли — на усмотрение Феридуна.
   В начале зимы мы в сопровождении Фюсун начали регулярно бывать в различных киношных забегаловках Беойглу, в кабинетах директоров кинокомпаний, ходили по кофейням и пивным, где кутили до утра второсортные актеры и восходящие звезды, статисты, декораторы и костюмеры, где народ играл в турецкое домино, а продюсеры с режиссерами обсуждали планы на будущее. Все эти заведения были на расстоянии десяти минут ходьбы вниз по улице от Кескинов, и всякий раз, проходя по этой дороге, я вспоминал слова тети Несибе, которая говорила, что Феридун женился на Фюсун, лишь бы жить поближе к тем местам. Иногда я забирал их на машине от дверей дома, а иногда, после ужина с родителями, мы втроем, я, Феридун и взявшая его под руку Фюсун, отправлялись в Бейоглу.
   Чаще всего мы ходили в бар «Копирка». Помимо всех прочих, туда еще заглядывали стамбульские нувориши в поисках кинозвезд или молоденьких актрис, мечтающих стать таковыми, отпрыски провинциальных толстосумов, попавшие в водоворот стамбульской деловой и ночной жизни, жадные до столичных развлечений, а также среднего пошиба газетчики: кинокритики да светские обозреватели. За зиму мы перезнакомились с огромным количеством людей, которых летом видели в кино во второстепенных ролях (в том числе с усатым приятелем Феридуна, который играл обманщика-бухгалтера), и стали частью этого общества, состоявшего из милых, немного озлобленных, но еще не утративших надежду людей, безжалостно сплетничавших друг о друге, готовых поведать историю своей жизни первому встречному, но не умевших прожить друг без друга ни дня.
   Феридун, которого здесь очень любили, порой покидал нас и часами просиживал за другими столиками со знакомыми — одними он восхищался, с другими, кому когда-то ассистировал, продолжал дружить, поэтому мы с Фюсун часто оставались вдвоем. Не могу сказать, что такие моменты были особо счастливыми для меня. При муже Фюсун обращалась со мной довольно холодно и неискренне, называла меня только на «вы», «братец Кемаль», а если в ее словах и проскальзывала теплая нотка, то лишь из вежливости.
   Однажды вечером, когда мы с Фюсун снова оказались за столиком одни, а я к тому времени успел перебрать ра-кы, мне вдруг стало невероятно тоскливо. Я прекрасно сознавал реальность, мелкие расчеты Фюсун, связанные с кино. И решил, что, если скажу ей об этом без утайки, это ей понравится и она воспримет спокойно мое желание быть искренним. «Дорогая, бери меня под руку, и давай поскорее уйдем из этого отвратительного места, — произнес я.—Поедем в Париж или на другой конец света, куда-нибудь в Патагонию, где забудем всех этих людей и мы будем счастливы до конца наших дней».
   — Братец Кемаль, разве это возможно? Наши жизни теперь идут по разным дорогам, — ответила Фюсун.
   Вечно пьяные завсегдатаи бара, приходившие туда каждый день как на работу, хорошо приняли Фюсун — красивую молодую жену Феридуна, меня же встретили с подозрением и насмешкой, считая добрым богатым дурнем, который хочет снять европейский фильм. Все эти веселые выпивохи, кочевавшие из бара в бар, редко оставляли нас одних. С некоторыми мы были совершенно незнакомы, что не мешало им пробовать попытать удачу у Фюсун, другим страстно хотелось, чтобы весь мир узнал все их тайны. То была большая команда. Мне нравилось, когда подсевшие со стаканом за наш столик незнакомцы считали меня мужем Фюсун. Но она каждый раз специально громко, что особенно задевало меня, с улыбкой говорила, что ее муж — «вон тот толстяк», и вновь подошедший, не стесняясь моего присутствия, начинал отчаянно к ней приставать.
   Каждый действовал по-своему. Одни говорили, что ищут «смуглую турецкую красавицу» для фотосессии. Другие сразу предлагали главную женскую роль в фильме о пророке Ибрагиме, съемки которого должны вот-вот начаться. Третьи молча смотрели в глаза. Четвертые заводили беседу о прекрасном, которого никто не замечает в мире денег. Пятые читали стихи про любовь или родину авторства какого-нибудь бедолаги-поэта, угодившего за решетку, а шестые в это время, сидя за дальним столом, оплачивали наш счет либо присылали вазу фруктов. Одна тучная дама, с которой мы каждый раз встречались в Бейоглу, куда в конце зимы стали ходить реже, так как я противился этим посещениям всеми способами, в свое время снимавшаяся в ролях бессердечных гувернанток или подруг злодеек, устраивала у себя вечеринки для таких, как она выражалась, «образованных и культурных молодых женщин», как Фюсун, куда всякий раз звала и ее. Один немолодой коротконогий и пузатый критик в штанах на подтяжках и с бабочкой клал свою уродливую, будто паук, руку Фюсун на плечо и говорил, что «ее ждет очень, очень большая слава», что она, может быть, станет первой турецкой звездой международного уровня, и советовал быть осмотрительной.
   Все эти серьезные и несерьезные, настоящие и выдуманные предложения сниматься в кино или рекламе Фюсун слушала внимательно и серьезно, запоминала имя каждого, кто подходил к ней, и, осыпая неумеренными и весьма пошлыми похвалами любого мало-мальски известного актера, чему, полагаю, научилась в бытность продавщицей, старалась понравиться всем, с кем ей доводилось общаться. В то же время она пыталась делать и нечто противоположное—быть не похожей на других, интересной, и хотела бывать в эти заведениях как можно чаще. Я сказал ей не давать телефон каждому встречному, кто предлагает работу, потому что, если узнает отец, ей попадет, но она, разозлившись, посоветовала не лезть не в свое дело, потому что, если фильм Феридуна будет неудачен или вовсе не будет снят, она снимется у других. Я обиделся и ушел за другой стол, но через некоторое время она подошла ко мне с Фери-дуном и сказала: «Поехали поужинаем, как летом».
   В этом пивном киносообществе, частью которого я постепенно, чуть стесняясь, становился, у меня появились два приятеля, от которых я узнавал последние сплетни. Первой была немолодая актриса по имени Сюхендан Йылдыз. В результате неудачных действий молодой турецкой пластической хирургии ее нос. разделенный пополам, стал странным и отталкивающим, однако она прославилась, так как ее начали приглашать на роли злодеек. Второго моего приятеля звали Салих Сары-лы. Он был характерным актером и всю жизнь играл бравых офицеров и честных полицейских, но сейчас зарабатывал на хлеб озвучкой полулегальных эротических фильмов местного производства и часто, задыхаясь от кашля, со смехом хриплым голосом рассказывал о комических эпизодах во время съемок.
За несколько лет я с изумлением узнал, что большинство актеров, с которыми мы знакомились в «Копирке», поработало в стамбульской эротической индустрии. Когда это открылось, я почувствовал себя человеком, обнаружившим, что большинство его друзей состоит в подпольной экстремистской группировке. Изысканные актрисы средних лет и актеры, которые, как Салих-бей, всю жизнь играли героев, часто ради денег озвучивали довольно откровенные европейские фильмы и во время любовных сцен, которые показывали без подробностей, издавали преувеличенные крики и стоны, позволявшие вообразить плотские детали, оставшиеся за кадром. У большинства всех этих довольно известных людей были семьи и дети, но, скрывая свои заработки, прежде всего от домашних, они объясняли совершенное тем, что «не хотят терять связь с кино, пока в индустрии кризис». Однако поклонники, особенно из провинции, узнавали их по голосам и присылали письма, полные гнева либо комплиментов. Другие актеры, более смелые и жадные до денег, также завсегдатаи «Копирки», снимали фильмы, которым предстояло стать первым в истории мусульманским порно. В этих фильмах, на взгляд современного зрителя не столько эротических, сколько смешных, все так же звучали слишком громкие, стандартные любовные стоны, подробно исполнялись все позиции, почерпнутые из контрабандой ввезенных западных книг, но все актеры— и мужчины и женщины, — как осторожные девственницы, никогда не снимали с себя трусы.
   Когда мы выбирались в Бейоглу, обычно в «Копирку», пока Фюсун с Феридуном перебирались от столика к столику, чтобы познакомиться с новыми людьми и узнать последние новости, я сидел с новыми приятелями, чаще с обходительной Сюхендан-ханым, и слушал ее предостережения. Например, тому рыжеусому человеку в аккуратно отглаженной рубашке с желтым галстуком, с виду благовоспитанному, вообще не стоит разрешать разговаривать с Фюсун: это известный продюсер, но стоит ему остаться в своем печально известном кабинете на последнем этаже «Атлас-фильма» наедине с любой женщиной моложе тридцати, как он тут же запирает дверь на ключ и насилует ее; потом, когда она рыдает, предлагает ей главную роль в каком-нибудь фильме, но когда съемки начинаются, роль оказывается третьеразрядной — например, немецкой няни в доме турецкого богача, которая плетет интриги и всех ссорит. Еще осторожнее следует быть с бывшим начальником Феридуна, продюсером Музаффером, к которому Феридун все время подходил и смеялся над каждой шуткой, в надежде, что тот поможет ему. Этот бесчестный человек не так давно, две недели назад, здесь же, в «Копирке», но тогда с ним не было Феридуна с Фюсун, поспорил с директорами двух средних конкурирующих кинокомпаний на бутылку французского шампанского, что уложит Фюсун в постель за месяц. (В те времена шампанское, попадавшее в Турцию контрабандой, которое пили почти в каждом европейском фильме, считалось неотъемлемым составляющим западного, христианского мира роскоши.) Сообщая мне все это, актриса, годами игравшая в кино дурных женщин, которую турецкая пресса окрестила Коварной Сюхендан, вязала длинными спицами по журналу «Вигйа» свитер из красной, зеленой и синей шерсти на зиму внуку. Некоторые смеялись над ней за то, что она сидит в баре с шерстью и спицами, но она всем отвечала: «Я, пока жду новой работы, времени попусту не трачу, а вы, тунеядцы, только и пьете!» — и, ненадолго позабыв о манерах, разражалась отборной бранью.
   В таких местах, как «Копирка», после восьми вечера напивались все, и Салих Сарылы, видя, как мне действуют на нервы обиженные жизнью звезды, от которых невозможно сбежать, пряча от меня глаза, устремлял романтичный взгляд, напоминавший его идеальных полицейских, вдаль, на Фюсун, болтавшую с кем-то за дальним столиком, и как-то сказал мне, что, если бы он был богатым человеком, как я, никогда бы не привел красивую юную родственницу в такое место, пусть бы она и мечтала стать звездой. Это, конечно, задело меня. В ответ я мысленно причислил моего приятеля в список мужчин, которые неуважительно смотрят на Фюсун. Коварная Сюхендан однажды произнесла слова, которых я никогда не забуду: «Твоя родственница, эта красавица Фюсун,—сказала она,—милая, приятная и очень хорошая девушка, и как раз в таком возрасте, как и моя дочка, когда пора стать матерью. Но что вы забыли здесь?»
   Дни шли, все это не давало мне покоя, и поэтому в начале 1977 года я сказал Феридуну, что он должен окончательно определиться с составом съемочной группы и техническим обеспечением нашего фильма. Каждую неделю Фюсун знакомилась в Бейоглу с новыми людьми. Новые знакомые засыпали ее словами восхищения, предложениями работы, съемок. В то же время я почти каждый день убеждал себя, что Фюсун бросит Феридуна совсем скоро, и всякий раз, когда она нежно улыбалась мне или, дотронувшись до меня, рассказывала на ухо забавные истории, я чувствовал, что этот день не за горами. Я считал, что Фюсун, на которой я собирался жениться, как только она бросит Феридуна, не стоит глубоко погружаться в мир кино. Актрису из нее можно было бы сделать и без всех этих людей. В те дни мы втроем решили, что теперь дела будем решать не в «Копирке», а в рабочей обстановке. Предварительные переговоры шли с удвоенной скоростью, пора было создавать кинокомпанию, которая бы занималась производством фильмов Феридуна.
   Фюсун в шутку предложила, чтобы мы назвали новую кинокомпанию по имени ее кенара — Лимон. На визитную карточку мы поместили рисунок милой птички, офис кинокомпании «Лимон-фильм» находился по соседству с кинотеатром «Йени Мелек».
   Я распорядился, чтобы в отделении Сельскохозяйственного банка Бейоглу, где у меня был открыт счет, в начале каждого месяца переводили на счет «Лимон-фильма» по 1200 лир. Эта сумма была немногим больше двух зарплат самых высокооплачиваемых сотрудников «Сат-Сата». Половину этой суммы Феридун получал в качестве жалованья, как директор кинокомпании, а остальное должен был тратить на аренду и съемки.

57 Когда невозможно уйти

   Обеспечивая Феридуна деньгами еще до съемок фильма, в котором, как становилось все более понятно, не было никакой надобности, я почувствовал себя намного спокойней. Прошло чувство неловкости от моего пребывания у Фюсун. Если раньше меня грыз нестерпимый стыд от необоримого желания ее увидеть, то теперь мне казалось, что стесняться нечего, ведь я даю им деньги. Помню, как боролся с собой весенним вечером 1977 года, сидя в отцовском кресле и разговаривая с матерью перед телевизором.
   Возвращаясь из конторы, я обычно слышал одно и то же:
   — Хотя бы раз побыл дома, останься, поедим вместе...
   — Нет. Пойду я, матушка.
   — О Всевышний, сколько развлечений в этом городе! Везде-то тебе успеть надо!
   — Друзья очень просили.
   — Можно подумать, лучше бы я была твоим другом, а не матерью. Ведь я совсем одна... Послушай меня. Отправим Бекри прямо сейчас купить тебе у Ка-зыма отбивную, пусть поджарит. Поужинай со мной! Съешь мясо, а потом иди к своим друзьям...
   — Я могу прямо сейчас сходить, эфендим, — отозвался из кухни повар Бекри, слышавший ее слова.
   — Нет, матушка, важные люди пригласили. Сын Карахана, — соврал я.
   — А почему я ничего не слышала? — справедливо засомневалась мать.
   Кому и что было известно? Знала ли мать или Осман, что я часто хожу к Фюсун? Мне не хотелось думать об этом. Когда я ездил в Чукурджуму, то старался ужинать с матерью дома, чтобы не вызвать у нее подозрений, а потом еще ужинал у Кескинов. Тетя Несибе, правда, на взгляд определяла, что я сыт, хотя и интересовалась: «Кемаль, тебе что, овощи не понравились? У тебя сегодня совсем аппетита нет».
   Иногда, ужиная с матерью, я надеялся, что смогу сдержаться и остаться дома, если перетерплю тоску по Фюсун, ощущавшуюся вечером сильнее всего, но, стоило мне поесть и выпить пару стаканов ракы, тоска начинала одолевать меня с такой силой, что замечала даже мать.
   — Опять стучишь ногой! Иди хоть прогуляйся, — говорила она. — Только далеко не уходи, на улицах нынче опасно.
   В те годы в Стамбуле то и дело кого-нибудь убивали, по вечерам полиция устраивала облавы в кофейнях, студенты университетов постоянно устраивали бойкоты и стачки, повсюду подкладывали бомбы, вооруженные люди грабили банки. Все стены в городе были исписаны разноцветными политическими лозунгами один поверх другого. Как и большинство стамбульцев, я был далек от политики, считал, что пользы от противостояния враждующих сторон никому нет, и подозревал, что для многих бесчеловечных людей политика служит своего рода ремеслом. Но о ней трещали на всех углах, будто ничего более важного в жизни обычного человека тогда и не было.
   Я уходил из дома почти каждый вечер, но к Кески-нам ездил не всегда. Иногда действительно встречался с друзьями, надеясь, что познакомлюсь с какой-нибудь симпатичной девушкой, которая поможет мне забыть Фюсун, а иногда просто сидел с приятелями и наслаждался их обществом. Бывало, когда на разных приемах, куда меня вытаскивал Заим, или в гостях у дальних родственников, либо где-нибудь в ночном клубе, куда меня приводили старинные друзья во главе с 'Тайфуном, я сталкивался с Мехмедом и Нурд-жихан. И, открывая новую бутылку виски под модные турецкие песни, большинство которых были переписаны с итальянских и французских шлягеров, я предавался обманчивой надежде, что медленно возвращаюсь к прежней, здоровой и благополучной, жизни.
   Глубину своих страданий я постигал не в ту минуту, когда меня сковьюало стеснение от предстоящего визита к Фюсун, а когда, долго просидев у них за ужином, никак не решался уйти. Помимо стыда за свое положение в этом доме, какое сохранялось уже на протяжении восьми лет, я испытывал особое смущение потому, что нередко у меня не хватало духу попрощаться и пойти к себе.
   Телевизионная программа каждый вечер заканчивалась примерно в одиннадцать тридцать или полночь видами мавзолея Ататюрка, турецкого флага и маршем почетного караула. После этого все некоторое время смотрели на мутный экран — будто программу отключили по ошибке, а потом Тарык-бей говорил Фюсун: «Дочка, выключай телевизор», или же она вставала сама. Мои особые страдания начинались именно тогда. Я чувствовал, что если немедленно не встану и не уйду, то помешаю им, и твердил себе: «Пора, давай же уходи». Кескины не раз колко отзывались о тех гостях, которые раскланивались сразу, как только завершались передачи, поскольку и приходили лишь потому, что у них не было своего телевизора. Мне не хотелось хотя бы в чем-то походить на них.
   Конечно, родители Фюсун понимали, что я бываю у них не ради программ, но в качестве официального предлога называл очередную телепередачу, которую якобы хочу посмотреть вместе с ними. Поэтому, когда гас экран, я еще некоторое время сидел, а затем пытался отправиться восвояси, но никак не мог этого сделать. Меня словно приклеили к стулу или к дивану, и, пока я покрывался потом от стыда, .мгновения следовали одно за другим, тиканье настенных часов превращалось в назойливый шум, и я твердил свой выученный речитатив: «Встаю! Встаю!», однако не двигался с места.
   Прошло много лет, и даже сейчас я не могу исчерпывающим образом объяснить истинную причину моей нерешительности — как и причину любви, которую я пережил. Мне, однако, вспоминаются различные поводы и отговорки, позволявшие побыть еще немного, которые сковывали мою волю:
   1. Стоило мне сказать, что пора идти, как либо Та-рык-бей, либо тетя Несибе принимались упрашивать меня побыть еще немного.
   2. Если они ничего не говорили, то тогда Фюсун, нежно улыбаясь, загадочно смотрела на меня, окончательно лишая способности соображать.
   3. Кто-то обязательно начинал рассказывать интересную историю или завязывалась очередная беседа. Я участвовал в ней, но сидел как на иголках еще минут двадцать, потому что невежливо встать и распрощаться во время разговора.
   4. Наши с Фюсун взгляды встречались, и я напрочь забывал о времени. Вскоре, украдкой взглянув на часы, с тревогой замечал, что прошло не двадцать минут, а все сорок, опять пытался распрощаться, но снова не мог встать. Тогда я сердился на собственную слабость и безволие и чувствовал такой стыд, что положение становилось нестерпимо тяжелым.
   5. Мой разум лихорадочно искал новый предлог, чтобы побыть еще немного, и на это уходило еще некоторое времени.
   6. Тарык-бей иногда наливал себе очередной стакан ракы, и мне, видимо, в знак вежливости следовало пить с ним.
   7. Иногда я ждал до полуночи. Мне было легче уйти, когда часы пробивали полночь.
   8. Четин еще в кофейне, у них там беседа в самом разгаре, можно еще подождать.
   9. А иногда я думал, что если выйду прямо сейчас, то меня увидят парни, которые курят и болтают на улице, и поползут сплетни. (Многие годы меня беспокоило, что, когда я шел мимо них к Кескинам и обратно, воцарялось молчание, но они видели, что мы с Фе-ридуном в хороших отношениях, и поэтому сказать о «чести квартала» им было нечего.)
   Присутствие или отсутствие Феридуна подливало масло в огонь, усиливая мое беспокойство. Но больнее всего становилось, если сама Фюсун нежно смотрела на меня, взглядами даря надежду. Размышляя над тем, как Феридун доверяет своей жене, я приходил к выводу, что они счастливы в браке, и страдал от этого еще больше.
   Безразличие Феридуна можно было объяснить его верой в существовавшие запреты и традиции. Живя в стране, где на замужнюю женщину при родителях не дозволялось даже краем глаза взглянуть, куда уж там заигрывать с ней, а любая попытка сблизиться вообще могла закончиться трагически, как это случалось в кварталах бедняков и в провинции, Феридун благоразумно полагал, что мне даже в голову не приходит выражать Фюсун какие-то нежные чувства. Жизнь турецкой семьи была до такой степени разграничена всяческими запретами и предписаниями, что даже если весь мой вид говорил о безумной любви, нам следовало притворяться, будто ничего не происходит. И все знали, что никто из нас ни за что не нарушит этих правил. Только благодаря таким запретам и традициям я мог часто видеть Фюсун.
   В современном западном обществе другие отношения мужчины и женщины — открытые; в присутствии гостей женщина не закрывает лицо и не избегает общения с ними, не существует и правила, по которому на женскую половину дома может войти только близкий родственник. Если бы мы жили на Западе и я наведывался бы в дом к Кескинам по четыре-пять раз в неделю, то все, конечно же, признали, что я хожу к Фюсун. И тогда ревнивый муж постарался бы меня остановить. Поэтому в европейской стране у меня не получилось бы встречаться с ними так часто, а моя любовь к Фюсун не приобрела бы той формы, которую она впоследствии получила.
   Когда Феридун бывал дома, покидать Кескинов удавалось с меньшими терзаниями. Если Феридун отсутствовал, то, когда ночью выключали телевизор, я не вставал с места, хотя «Выпейте чаю!» или «Посидите еще немного, Кемаль-бей!» могло быть сказано лишь из вежливости. Поначалу я рассчитывал время таким образом, чтобы уйти, пока Феридун не вернулся. Но за эти восемь лет не смог окончательно решить для себя, правильно ли это и не стоит ли мне дожидаться его прихода.
   В первые месяцы и годы я чувствовал, что лучше распрощаться со всеми до него, потому что испытывал ужасное стеснение, когда ловил его взгляд. После таких встреч мне, чтобы уснуть, требовалось пропустить не менее трех стаканчиков ракы. Но если откланяться, как только Феридун пришел, могли подумать, что он мне не нравится. Поэтому я отвел себе на общение еще полчаса, а это усиливало мою неловкость. Уходить, не повидавшись с ним, также не представлялось возможным. Мое поспешное расставание восприняли бы как проявление неловкости — оно походило бы на обычный побег. Мне это казалось непорядочным. Не мог же я вести себя как бесстыдный любовник из европейских романов, который сбегает из замка, от графини, перед приходом графа!
   Я неподвижно сидел в кресле, точно судно, нарвавшееся на мель, воплощая всем своим видом смущение. Лихорадочно пытаясь исправить ситуацию, ловил взгляд Фюсун. Иногда, сознавая, что мне не уйти, находил еще один предлог остаться:
   10. Я говорил себе, что жду Феридуна обсудить с ним кое-какие вопросы по сценарию, и несколько раз, по его возвращению, заводил с ним разговоры на эту тему.
   — Феридун, говорят, есть способ быстро получить ответ от цензоров. Ть1 слышал что-нибудь? — спросил я как-то раз.
   За столом тут же воцарилась леденящая кровь тишина.
   — В кофейне «Панайот» на эту тему было собрание «Друзей кино», — ответил Феридун.
   Потом он поцеловал Фюсун — наполовину искренне, наполовину заученно, как герои американских фильмов целуют жен, вернувшись с работы. Иногда, видя, как Фюсун обнимает его, я понимал, что их поцелуи не наигранные, и падал духом.
   Бывало, Феридун ужинал с нами, но чаще по вечерам отсутствовал, засиживаясь в кофейнях со сценаристами, режиссерами, художниками, операторами — своими друзьями из мира кино, ходил к ним в гости — в общем, вел насьпценную жизнь того беспокойного и проблемного общества, где так любили злословить и ссориться. Ссорам и мечтам этих людей, с которыми он постоянно проводил время, Феридун придавал слишком большое значение и, как все его киношные знакомцы, обладал умением мгновенно радоваться любой мелочи и так же мгновенно расстраиваться по каждому пустяку. Мне порой даже казалось, хорошо, что Фюсун из-за меня не пошла куда-то с мужем. Но раз-два в неделю, когда меня не было в семействе Кескимов, она надевала нарядную блузку, прикрепляла одну из подаренных мной брошек с бабочками и направлялась с мужем в Бейоглу, где часами просиживала в заведениях вроде «Копирки» или «Занавеса». Подробности я впоследствии узнавал от Феридуна.
   Он, я и тетя Несибе — все мы знали, что Фюсун мечтает сняться в каком-нибудь фильме — не важно, хорошем или плохом. При этом понимали, что такие темы не следует обсуждать при Тарык-бее. Негласно отец Фюсун был на нашей стороне, но мы должны были вести себя так, будто он ни о чем и не подозревает. Мне, правда, всегда хотелось, чтобы Тарык-бей знал, что я поддерживаю Феридуна. Однако лишь спустя год после основания «Лимон-фильма» мне стало известно, что он заметил мою помощь его зятю.
   За год, прошедший с момента основания компании, у нас с Феридуном установилась крепкая профессиональная и даже человеческая дружба. Феридун был отзывчивым малым, рассудительным и искренним. Мы часто встречались у нас в бюро, где обсуждали сценарий фильма с Фюсун, препятствия, создаваемые комитетом по цензуре, и кандидатов на главную мужскую роль.
   Два известных и красивых актера дали Феридуну согласие сняться в его картине, но оба они вызывали у нас сомнения. Мы совершенно не доверяли этим хвастливым бабникам, игравшим роли воинов, убивавших христианских священников в исторических фильмах про Византию и одной оплеухой сражавших наповал по сорок разбойников, потому что они оба сразу же начали бы приставать к Фюсун. Главным их профессиональным умением была способность делать после окончания съемок двусмысленные заявления в прессе, намекая на то, что исполнительница главной роли, будь она даже несовершеннолетней, оказалась в их постели. Газетные заголовки вроде «Поцелуи из кино стали настоящими» или «Запретная любовь среди декораций» привлекали в кинотеатры толпы зрителей, поэтому такие статьи были важной составляющей производства любого фильма; но мы с Феридуном твердо намеревались держать Фюсун подальше от подобной грязи. Когда мы с ним пришли к этому совместному решению, я. учитывая, что Феридун потеряет деньги, немного повысил бюджет «Лимон-фильма».
   В те дни меня встревожил один поступок Фюсун. Как-то вечером, когда я приехал в Чукурджуму, тетя Не-сибе, извиняясь, сказала, что Фюсун и Феридун ушли в Беойглу. Не выдавая сожаления, я немного посидел с тетушкой и Тарык-беем. Через две недели снова застал только родителей, поэтому пригласил Феридуна на обед и сказал ему, что так часто водить Фюсун в пьяные компании не следует, что это не хорошо для нашего фильма. Феридуну следовало сделать так, чтобы Фюсун оставалась дома, когда я прихожу. Это было бы лучше для всех.
   Он слушал меня рассеянно. Через некоторое время я снова не застал их дома. Они по-прежнему ходили в «Копирку» и тому подобные заведения, хотя уже не столь часто, как раньше. Тот вечер мне пришлось провести вместе с тетей Несибе и Тарык-беем за просмотром телепрограмм. Я просидел с ними до двух часов ночи, словно забыв о времени, пока не явились Фюсун с Феридуном, и заполнял гнетущие паузы рассказом об Америке, где провел университетские годы. Я говорил о том, что американцы трудолюбивые и очень простодушные и добрые люди, они рано ложатся спать и, даже если семья богата, отец заставляет детей работать, например каждое утро развозить на велосипеде по домам газеты или молоко. Они слушали меня внимательно, но недоверчиво, с улыбкой. Потом Тарык-бей спросил, почему в американских фильмах звонок телефона совсем другой, чем в турецких? И какой он на самом деле там? На мгновение я растерялся и понял, что забыл слышанную мной много раз мелодию. Поэтому в тот поздний час у меня впервые родилось ощущение, что молодость и чувство свободы, которыми я наслаждался в Америке, остались далеко позади. В это время Тарык-бей изобразил, как звонят телефоны в американских фильмах. В детективах звонок был резче. Его он тоже сымитировал. Шел уже третий час ночи, а мы пили чай, курили и болтали.
   Даже сейчас не могу сказать точно, почему сидел в тот вечер допоздна—то ли, чтобы Фюсун поняла, что не может исчезать, когда я прихожу, то ли потому, что чувствовал тогда: если не увижу ее, буду страдать. После ночного сидения я еще раз серьезно поговорил с Феридуном и подчеркнул, что нам следует вместе беречь Фюсун от сомнительных компаний. С тех пор они больше никогда не уходили вместе, когда в гости наведывался я.
   В те дни мы с Феридуном задумались, не снять ли нам коммерческий фильм, который послужил бы поддержкой картины с Фюсун. Может быть, именно это решение убедило ее не уходить из дома и дожидаться моего визита. Но в отместку она иногда поднималась в свою комнату и ложилась спать, не попрощавшись со мной. Было ясно, что она обижена на меня. Но так как Фюсун продолжала лелеять надежду стать кинозвездой, в другой раз она обращалась со мной теплее, ни с того ни с сего справляясь о моей матери или подкладывая мне плов, после чего уйти было вообще немыслимо.
   Установившиеся дружеские отношения с Фериду-ном совершенно не мешали мне страдать, когда не получалось покинуть дом Кескинов до его прихода. Как только он переступал порог, я чувствовал себя лишним. У меня возникало чувство, будто я во сне, когда словно не принадлежишь миру, который видишь, но упрямо хочешь, чтобы тебя заметили. Однажды в марте 1977 года шел последний выпуск новостей, показывали митинги и взорванные кофейни, застреленных на улице деятелей оппозиции: было очень поздно (от стыда я теперь даже боялся посмотреть на часы), вошел Феридун и увидел, что я все еще сижу. У него на лице промелькнуло такое выражение, которого мне не забыть никогда, — искренняя жалость сочувствующего человека. В то же время его приветливые взгляды убеждали, что он все воспринимает нормально, а поэтому я терялся в догадках, как его понимать.
После военного переворота 12 сентября 1980 года был введен комендантский час, и поздно вечером выходить на улицу запретили — времени на возвращение домой оставалось мало. Но страдания мои не окончились, а, кажется, только усилились оттого, что попали в жесткие тиски обстоятельств. В годы военной диктатуры я продолжал мучиться по-прежнему, каждый раз злобно и яростно говоря себе: «Немедленно вставай!», и все равно не мог подняться. А так как постепенно истекавшее время не оставляло мне возможности чем-то отвлечься, примерно без двадцати десять волнение делалось неослабным.
   Когда наконец я влетал в «шевроле», мы с Четином переживали, что не успеем домой до начала комендантского часа, и всякий раз на три-пять минут непременно опаздывали. В начале одиннадцатого (потом комендантский час сдвинули на одиннадцать часов) машины, на полной скорости, чтобы не опоздать домой, проносившиеся по улицам, никто не останавливал. На обратном пути, на Таксиме, в Харбие и Долмабахче, мы видели много аварий и наблюдали вспыхивающие то тут то там драки водителей. Помню, как-то раз за мостом Долмабахче из горевшего «плимута» едва выбрался вдребезги пьяный господин с собачкой. В другую ночь, на Таксиме, от лобового удара у одной машины взорвался радиатор, и все заволокло дымом, как в бане «Чагал-оглу». На обратном пути темнота улиц и пустота полуосвещенных проспектов настораживала и пугала. Добравшись в очередной раз на всех парах до дома, я пил перед сном последний стаканчик ракы и молил Аллаха, чтобы он помог мне вернуться к нормальной жизни. Но даже сейчас, по прошествии стольких лет, не знаю, хотелось ли мне на самом деле избавиться от этой любви, от сжигающей меня страсти.
   Я ловил каждое доброе слово Фюсун, обращенное ко мне перед уходом, которое давало бы пусть смутную, но надежду добиться взаимности, рождало веру, что все усилия не будут напрасными, и только поэтому у меня получалось поднять себя и уехать домой.
   Меня делали счастливым любая неожиданная похвала от Фюсун — «Ты был у парикмахера? Подстригли коротковато, но тебе идет!» (16 мая 1977 года), или ее слова обо мне, с нежностью сказанные матери: «Смотри, он любит котлеты, как маленький мальчик!» (17 февраля 1980 года), или произнесенное в один заснеженный вечер, как только я появился: «Мы не садились за стол, Ке-маль. Ждали тебя. Думали, вот было бы здорово, если б ты сегодня пришел!» И тогда, каким бы мрачным я ни являлся к ним, какие бы несчастливые знаки ни видел по телевизору, когда пробивали часы, вставал, хватал пальто с вешалки у стены и, не промешкав ни минуты, выходил на улицу. Если я покидал их рано, на обратном пути чувствовал себя очень хорошо и думал не о Фюсун, а о делах на предстоящий день.
   Вновь навещая Кескинов и едва войдя и увидев Фюсун, я сразу понимал, что прихожу туда по двум причинам:
   1. Вдали от нее мир раздражал меня, как перепутанные части головоломки. Стоило увидеть Фюсун — и все в мгновение ока становилось на свои места, я успокаивался, осознавая, что мир прекрасен, гармоничен и полон смысла.
   2. Когда я входил в их дом и наши взгляды встречались, во мне всякий раз торжествовало чувство победителя, потому что я смог прийти снова, хотя все происходящее было для меня унизительным. И обычно меня ждала награда: радость, светившаяся в глазах Фюсун. Может быть, мне только так казалось, но я чувствовал, что мое упрямство и настойчивость производят на нее впечатление, и верил в то, что веду прекрасную жизнь.

58 Лото

   Ночь, связавшую 1976-й с 1977 годом, я провел у Кескинов за игрой в лото. Сам факт встречи Нового года у них показывает, насколько изменилась моя жизнь. Я расстался с Сибель; мне пришлось отдалиться от друзей, отказаться от многих других привычек — и все лишь затем, чтобы четыре-пять раз в неделю бывать у Кескинов. Однако вплоть до той новогодней ночи я еще пытался убедить себя и близких, что смогу вернуться к прежней жизни.
   Я избегал друзей и знакомых, чтобы не столкнуться с Сибель, никого не огорчать грустными воспоминаниями и ничего не объяснять, а известия получал от Заима. Мы встречались с ним где-нибудь в дорогом ресторане вроде «Фойе» или «Гаража» и, как два деловых партнера, которые страстно обсуждают совместное предприятие, подолгу и с удовольствием беседовали обо всем, что произошло.
   Заим успел разочароваться в Айше, своей молоденькой подруге, ровеснице Фюсун. Он говорил, что она оказалась слишком молоденькой и что как ему были чужды ее проблемы, так и у нее не получилось вписаться в нашу компанию. Но на мои расспросы, нет ли у него новой подруги, Заим отнекивался. По его рассказам я понял, что они с Айше не продвинулись дальше поцелуев, так как девушка, будучи осторожной, сомневалась в Заиме и берегла свою честь.
   — Чего ты смеешься? — разозлился он, открывая мне сокровенное.
   — Я не смеюсь.
   — Нет, смеешься. Но мне все равно. Даже скажу тебе сейчас что-то такое, от чего ты будешь смеяться еще больше. Нурджихан с Мехмедом встречаются чуть ли не каждый день, ходят по ресторанам, по клубам. Мех-мед водит ее по заведениям, где поют старинные песни, фасыл. Отыскивают семидесятилетних, восьмидесятилетних певцов, которые когда-то записывались на радио. Дружат с ними.
   — Да ты что?! Не знал, что Нурджихан так увлекается этим...
   — Представь себе. Влюбилась в Мехмеда и стала вдруг увлекаться. Мехмед ведь и раньше немного знал старые песни, теперь же асом станет, чтобы произвести впечатление на Нурджихан. Они вместе ездят на Книжный базар Сахафлар за книгами, ищут старые пластинки на блошиных рынках... А по вечерам ходят в «Максим» или в казино «Бебек» послушать Мюзейен Сенар... Пластинки, правда, вдвоем не слушают.
   — В смысле?
   — Они видятся каждый вечер. Но никогда нигде не остаются наедине, — объяснил Заим осторожно.
   — Откуда ты знаешь?
   — А где им встречаться? Мехмед ведь так и живет с родителями.
   — У него же была квартира где-то в Мачке, он туда еще разных девушек водил...
   — Был я как-то на той квартире... Он меня приглашал выпить, — сказал Заим. — Там настоящий притон. Отвратительное место. Если Нурджихан умная девушка, она никогда в жизни шагу туда не сделает, а если только сделает, Мехмед никогда на ней не женится. Даже я чувствовал себя неловко: соседи в замочную скважину подглядьшают, не привел ли жилец очередную проститутку.
   — Ну и что ж ему делать? Разве холостому мужчине так просто снять в этом городе квартиру?
   — Поехали бы в «Хилтон». — рассудил Заим. — Или купил бы Мехмед себе квартиру в хорошем районе.
   — Ему нравится жить в семье.
   — Тебе тоже, — заметил Заим. — Сейчас скажу что-то как друг, только ты пообещай не обижаться.
   — Говори, не обижусь.
   — Если бы вы с Сибель, вместо того чтобы тайком встречаться у тебя в кабинете, ходили в ту квартиру, куда ты водил Фюсун, поверь — сегодня были бы вместе.
   — Это тебе Сибель сказала?
   — Нет, дорогой друг. Сибель ни с кем о таких вещах не разговаривает. Не беспокойся.
   Мы немного помолчали. У меня испортилось настроение. Приятные сплетни вдруг превратились в обсуждение моих переживаний, будто со мной случилось несчастье. Заим заметил это и, чтобы сгладить неловкость, рассказал, как они недавно встречались всей компанией — Мехмед, Нурджихан, Тайфун и Крыса Фарук — и допоздна сидели в одной закусочной на Бейоглу, где ели хаш. А потом вместе поехали кататься на двух машинах вдоль Босфора. Потом однажды вечером они с Айше пили в Эмиргане чай и слушали музыку и вдруг случайно встретили Хильми и остальных и на четырех машинах поехали сначала в недавно открывшийся «Па-ризьен» в Бебеке, а оттуда в клуб «Лалезар», где выступали «Серебряные листья».
   Слушая увлеченный и слегка приукрашенный рассказ Заима, пытавшегося расшевелить меня и вернуть к былой беззаботности и легкости, я не завидовал ему, но, когда вечерами просиживал у Кескинов, ловил себя на мысли, что вспоминаю о прежней веселой жизни. Не стоит думать, будто я страдал от невозможности вернуться к старым друзьям, к безмятежным, а иногда и разгульным радостям. Только иногда, у Кескинов за столом, у меня возникало чувство, что в мире не существует ничего особенного, а если и есть, то точно где-то далеко от нас.
   В первую ночь 1977 года я вдруг задумался, что сейчас делают Заим, Сибель, Мехмед. Тайфун, Крыса Фа-рук и другие. (Заим говорил, что установил у себя на даче электрическую систему отопления, отправлял туда привратника разжечь камин и устраивал большие приемы «для всех».)
   — Кемаль, смотри, выпало двадцать семь! У тебя есть! — перебила мои мысли Фюсун.
   Увидев, что я отвлекся от игры, она сама положила на мою карту бочонок номер 27 и улыбнулась: «Хватит витать в облаках!», а потом внимательно, с тревогой и даже с нежностью заглянула мне в глаза.
   Конечно, я ходил к Кескинам за этим вниманием. А потому тут же почувствовал себя невероятно счастливым. Но счастье в тот вечер далось мне нелегко. Чтобы не огорчать мать и брата и скрыть свои планы на новогоднюю ночь, я сел за праздничный стол дома. Потом сыновья Османа, мои племянники, принялись просить отца поиграть в лото, я даже сыграл партию со всей семьей. Помню, в какой-то момент мы с Беррин переглянулись: та насмешливо вскинула бровь, видимо усомнившись в искренности семейной идиллии.
   — Да ладно тебе, мы же просто играем, — шепнул я ей.
   А прежде чем выбежать из дома, сославшись на прием у Заима, поймал на себе ее взгляд. Беррин просто так не провести, но мне были безразличны ее догадки.
   Быстро двигаясь на машине с Четином в сторону Чукурджумы, я был взволнован и счастлив. Они ждали меня к ужину. Я первым сказал тете Несибе, что хочу встретить Новый год с ними. Мои слова означали: «Пусть Фюсун останется дома в эту ночь». Тетушка считала, что дочь поступает неприлично и по-детски, уходя перед моим появлением у них, хотя я в качестве близкого друга семьи всячески поддерживаю ее мечту сняться в кино. Да и Феридун тоже не прав, что проводит время где-то в кофейнях. Но поскольку никто ни на кого не таил обиду, мы решили не обращать на это внимания: сама тетя Несибе не раз называла Феридуна за глаза «наш мальчик».
   В ту новогоднюю ночь я прихватил с собой несколько подарков, которые мать заготовила для игры лото. Приехав к Кескинам, я взбежал по лестнице к двери их квартиры и получил первую порцию счастья, когда увидел глаза Фюсун. Точно фокусник, вытащил подарки из пакета и расставил на столе: «Это для тех, кто выиграет в лото!» Как и мама, тетя Несибе тоже всегда готовила разные вознаграждения победителям в игре, традиционной для новогодних праздников. Мы смешали ее подарки с принесенными мною. В ту ночь нам так понравилось играть вместе, что последующие восемь лет лото стало для нас обязательной новогодней традицией.

   В моем музее радости хранится тот самый набор для игры в лото, к которому прикасалась Фюсун. Дома у нас имелся точно такой же. Сорок лет подряд, до конца 1990-х годов, в новогоднюю ночь мать развлекала сначала меня с братом и двоюродными племянниками, а потом внуков. В завершение праздника, когда подводились итоги игры и раздавались подарки, а дети и соседи начинали зевать и клевать носом, мать, как и тетя Несибе, аккуратно собирала деревянные бочонки в бархатную сумочку, пересчитав их (всего 90 штук), складывала игровые карты, перевязав ленточкой, и, положив все в сумочку, прятала куда-нибудь до следующего Нового года.
   Сейчас, прилагая такие усилия, чтобы совершенно искренне поведать пережитую мной историю любви и собрать предметы, которые бы воссоздали ее во всей полноте, уверен, что наша новогодняя забава послужит прекрасным символом тех волшебных, но странных лет. Лото, неаполитанская игра, за которой в канун Рождества проводят время в семейном кругу, была заимствована турками у левантинцев и итальянцев и, как и многие другие европейские традиции и привычки, приобрела популярность после календарной реформы Ататюрка, превратившись в неотъемлемую часть домашних развлечений в новогоднюю ночь. В 1980-е годы перед каждым Новым годом газеты дарили своим подписчикам дешевые наборы лото из картона с пластмассовыми фишками. В те годы на улицах появилось множество лотошников. Они носили фишки в черных сумках, а в подарок победителю дарили контрабандные американские сигареты или виски. Упростив лото до мини-игры, эти уличные зазывалы обирали граждан, всегда готовых попытать удачу, с помощью особо сшитых сумочек. Именно в те дни, когда я несколько раз в неделю бывал у Фюсун, слово «лото» начало приобретать в турецком языке значение «испытать судьбу».
   Я рад, что благодаря вещицам, которые потом тщательно отобрал для своего музея из призов, заготовленных в свое время мамой или тетей Несибе для победителей, могу рассказывать свою историю как жизнь вещей, которые просматриваю сейчас с волнением истинного коллекционера.
   Каждый год среди подарков тети Несибе был маленький детский носовой платочек — моя мать тоже дарила такой. Может, смысл его и заключался в том, что игра в новогоднюю ночь — это развлечение для маленьких, но мы, взрослые, в ту ночь тоже веселились словно дети. Если кто-нибудь из нас выигрывал детский подарок, он обязательно восклицал: «Вот как раз то, что мне нужно!» Отец с друзьями после этих слов двусмысленно переглядывались, как обычно делают взрослые при ребенке.
   Мне от их взглядов всегда становилось неловко; казалось, взрослые играют в лото, чтобы посмеяться. Годы спустя, когда в дождливую новогоднюю ночь 1982 года у Кескинов, заполнив раньше всех первый ряд своей карты, я крикнул точно маленький: «Лото-о!», тетя Неси-бе чинно сказала: «Поздравляем, Кемаль-бей»—и вручила мне этот носовой платок. А я ответил: «Мне как раз нужен был такой!»
   — Это детский платок Фюсун, — серьезно произнесла тетя Несибе.
   И я понял, что в тот вечер у Кескинов я играл в лото так же серьезно, со всей искренностью и простодушием, какие присущи детям. Чувствовалось, что и Фюсун, и тете Несибе, и даже Тарык-бею пусть немножко, но смешно, в их репликах и жестах ощущалась какая-то легкая ирония, я же был искренен до конца.
   Моя мать каждый год помещала несколько пар детских носков среди таких подарков, состоявших обычно из полезных в хозяйстве вещей. Это немного умаляло нашу радость, но и приводило к тому, что нам, пусть ненадолго, все эти носки, носовые платки, ступки для толчения грецких орехов или расчески, купленные по дешевке в лавке Алааддина, и в самом деле казались чем-то ценным. Ау Кескинов даже соседские дети радовались, и только потому, что им удалось сыграть. Теперь, спустя десятилетия, думаю, причина этой радости крылась в том, что у Кескинов вещи принадлежали не каждому члену семьи в отдельности, а всем вместе — сообща. Но и это верно только отчасти: мне не давало покоя, что на верхнем этаже была комната, где стоял шкаф, который Фюсун делила с мужем. Я часто с болью думал об этой комнате и вещах в ней и представлял себе одежду Фюсун. В новогоднюю ночь мы для того и играли, чтобы отвлечься от грустных мыслей. Иногда за столом у Кескинов после двух стаканов ракы мне становилось ясно еще одно: мы и телевизор смотрим лишь для того, чтобы вновь испытать легкость и радость, которая охватывала нас за игрой в лото.
   Я терял на какое-то время ощущение чистоты и невинности, когда за игрой или глядя в телевизор опускал в карман какую-либо вещь (например, чайную ложку, которую держала Фюсун, — их за несколько лет накопилось великое множество), но тогда я у меня возникало чувство свободы, позволявшее мне в любой момент уйти.
   Старинный стакан, сохранившийся со времен моего деда Этхема Кемаля, из которого мы с Фюсун пили виски во время нашей последней встречи в день моей помолвки, я принес Кескинам для лото в канун нового, 1980 года. Из их дома за те несколько лет, что мы встречали вместе Новый год, я унес множество разных вещей, но взамен приносил гораздо более ценные подарки. Поэтому никто не удивился, когда среди приятных мелочей вроде ручек, носков и мыла появился стакан, напоминающий предмет из дорогого антикварного магазина «Рафи Портакал». Единственное, меня огорчило, что в лото выиграл Тарык-бей и тетя Несибе вытащила ему приз — стакан, запечатлевший на себе следы самых печальных дней моей любви. Фюсун не обратила на него совершенно никакого внимания; или, возможно, она растерялась от моей дерзости (в ту новогоднюю ночь Феридун тоже был с нами), сделав вид. будто не узнает.
   В последующие три с половиной года всякий раз, глядя на этот стакан, из которого Тарык-бей пил ракы, я пытался восстановить в памяти все дорогие мне детали нашего последнего свидания с Фюсун, но, сколь ни старался, за столом у Кескинов перед Тарык-беем сделать этого по понятным причинам не мог.
   Воздействие вещей, конечно же. зависит от силы воспоминаний, сохранившихся в них, и от нашего воображения. В любое другое время я бы никогда не заинтересовался кусочками мыла из Эдирне в виде винограда, айвы, абрикосов и клубники в корзинке и даже счел бы их пошлыми. Но так как они напоминают мне о глубоком покое и счастье новогодних ночей и о смиренной неспешной музыке нашей жизни, то являются знаком, что волшебные часы за столом в доме у Кескинов были лучшими в моей жизни. Я наивно и искренне верю, что эти чувства разделят со мной и посетители моего музея. Еще один фрагмент воспоминаний — новогодний билет «Национальной лотереи» тех лет. И тетя Несибе, и моя мать каждый год покупали его в преддверии розыгрыша, который проводился в ночь на 1 января, и оставляли среди подарков. ТЪму, кто становился обладателем этого билета, гости за столом, будь то у нас дома или у Кескинов, всегда в один голос пророчили одно и то же:
   — О, сегодня ночью тебе везет! Вот увидишь, выиграешь и в лотерею!
   По странной случайности с 1977-го по 1985 год лотерейный билет шесть раз подряд доставался Фюсун. Но, по столь же непонятным причинам, ни в одном из розыгрышей, которые транслировались в новогоднюю ночь по радио и телевизору, она не выиграла никакого приза, даже самого мелкого — возврата денег за билет.
   И у нас, и у Кескинов (особенно когда Тарык-бей играл с гостями в карты) в таких случаях вспоминали одну поговорку, которая вполне могла служить утешением проигравшим: «Не везет вам в карты — повезет в любви!» Эти слова, звучавшие часто — по делу и без дела, — я. выпив, бездумно произнес во время встречи нового, 1982 года, после розыгрыша с участием главного нотариуса Анкары в прямом эфире, когда Фюсун опять ничего не досталось.
   — Раз вы проиграли в карты, Фюсун-ханым, — сказал я, изображая благовоспитанного английского джентльмена из кино, — значит, вам повезет в любви!
   — Совершенно в этом не сомневаюсь. Кемаль-бей! — ответила Фюсун, не растерявшись, как находчивая благовоспитанная английская леди.
   Так как в конце 1981 года я верил, что почти преодолел препятствия, мешающие нашей любви, ее ответ поначалу показался мне милой шуткой, но на утро, в первый день нового года, протрезвев от выпитого ночью, за завтраком, я подумал, нет ли в словах Фюсун двойного смысла. По ее насмешливому тону можно было догадаться, что слово «повезти» имело для нее иной смысл, нежели тот, который в нем заключался, если бы она собиралась в будущем развестись с мужем и уйти ко мне. Позднее я решил, что ошибаюсь из-за чрезмерной подозрительности. На двусмысленные разговоры Фюсун и меня толкали пустые слова.
   Из-за лото и карточных игр, розыгрыша «Национальной лотереи» и огромных афиш, возвещавших о праздничных вечеринках в ресторанах и клубах, новогодняя ночь постепенно превращалась в часы беспутства и распития спиртных напитков, о чем с гневом писали такие консервативные издания, как «Милли газете», «Терджуман» и «Хергюн». Помню, даже моей матери не нравилось, что в некоторых богатых мусульманских семьях из Шишли и Нишанташи ставили наряженную елку, подражая христианам на Рождество, и за это она называла некоторых наших знакомых пусть и не «безродными» или «неверными», как в консервативной прессе, но «безголовыми». Однажды все сидели за столом, и вдруг младший сьш Османа сказал, что хочет нарядить елку, на что моя мать ответила ему: «У нас не так много лесов и зелени, чтобы елки рубить! Деревья нужно беречь!»
   Некоторые из уличных торговцев, бродивших перед Новым годом в великом множестве по Стамбулу, в богатые кварталы приходили в костюме Санта-Клауса. Декабрьским вечером 1980 года, выбирая подарки для семьи Фюсун, я стал свидетелем того, как несколько школьников — мальчишек и девчонок — смеются над Санта-Клаусом, продававшим лотерейные билеты у нашего дома, и дергают его за ватную бороду. Подойдя ближе, я узнал привратника из дома напротив: пока школьники обижали беднягу, Хайдар-эфенди беззвучно смотрел перед собой, сжимая в руке билеты. Прошло несколько лет, и в кондитерской гостиницы «Мармара» на площади Таксим, где стояла новогодняя елка, взорвалась бомба, подложенная исламистами. Тогда-то и стало очевидно, какой гнев у радикалов вызывает празднование Нового года с выпивкой и азартными играми. У Кески-нов за столом тот взрыв обсуждали с такой же важностью, как и танцовщиц, показанных по государственному каналу в праздничную ночь. В 1981 году, несмотря на протесты консервативных кругов, на телевидение пригласили популярную тогда танцовщицу Сертаб, и мы, с большим любопытством ожидавшие ее появления, были несказанно удивлены — впрочем, наверное, как и вся страна. Дирекция ТРТ так закутала гибкое, красивое тело Сертаб, что не только известных на всю страну живота и груди, но даже ног не было видно.
   — Вы бы ей уж чаршаф надели! Может, хоть самим стыдно не будет! — сказал Тарык-бей.
   Он редко сердился, когда смотрел телевизор, и, сколько бы ни пил, никогда не злился, как мы, и старался не комментировать то, что на экране.
   Иногда под Новый год я покупал в лавке Алааддина календарь для чтения с расписанием намазов. В первую ночь 1981 года Фюсун выиграла этот календарь и по моему настоянию повесила его на стену, между кухней и телевизором, но, когда меня не бывало, он никого не интересовал. Между тем на каждом листке приводились специальное стихотворение на тот или иной день, важные события, связанные с ним, часы намаза с рисунками циферблата для неграмотных, рецепты разных блюд, исторические рассказы, анекдоты и афоризмы о жизни.

   — Тетя Несибе, вы опять забыли оторвать листок на календаре, — укорял я ее в конце вечера.
   Было выпито много ракы, последняя передача закончилась, солдаты, чеканя шаг, поднимали флаг.
   — Еще день прошел, — говорил Тарык-бей. — Хвала Аллаху, мы сыты, не голодаем, у нас теплый дом, а что еще для счастья надо?
   Слова отца Фюсун почему-то так мне нравились, что я специально откладывал вопрос о календаре на финал, хотя замечал, что листки не оторваны, как только приходил.
   А тетя Несибе добавляла: «К тому же мы вместе с вами, с близкими и любимыми людьми». Сказав это, она тянулась поцеловать Фюсун, а если той рядом не было, звала ее: «Иди-ка сюда, моя вредная дочка! Иди, мама поцелует, приласкает...»
   Фюсун, услышав эти слова, садилась к матери на колени, как маленькая, и тетя Несибе долго гладила и целовала ей руки, щеки, спину. Это проявление любви, повторявшееся неизменно все восемь лет, производило на меня особое впечатление. Фюсун знала, что я неотрывно смотрю на них, когда они, смеясь, обнимали и целовали друг друга, но сама в тот момент никогда не поворачивала в мою сторону голову. Глядя на их нежности, я чувствовал себя невероятно хорошо и с легкостью покидал их дом.
   Иногда после слов «с близкими и любимыми людьми» не Фюсун садилась на колени к матери, а к самой Фюсун усаживался соседский мальчик Али. Она гладила и целовала его, а потом прибавляла: «Давай, пора домой, а то твои мама с папой рассердятся на нас, что мы тебя не отпускаем!» Иногда Фюсун дулась после утренней ссоры с тетей Несибе и, когда та звала ее за порций ласк, отвечала: «О Всевышний! Мама, перестань!» И тетя Несибе вздыхала: «Ну тогда оторви хотя бы лист на календаре, чтобы нам дни не спутать!» Плохое настроение Фюсун мигом улетучивалось, и она, оторвав листок календаря, громко со смехом читала стихотворение или рецепт блюда дня. а тетушка поддакивала: «Точно, давай сварим компот из айвы и изюма, давно ведь не варили!» или: «Да, артишоки уже появились, но только из таких крошечных ничего не выйдет». А иногда задавала вопрос, который заставлял меня нервничать:
   — Если я завтра испеку пирожки со шпинатом, будете есть?
   Тарык-бей обычно в таких случаях молчал, так как или не слышал, о чем шла речь, или хандрил, и, если Фюсун, словно испытывая меня, тоже ничего не отвечала, тетушка невольно обращалась ко мне.
   — Фюсун очень любит такие пирожки, тетя Неси-бе! Обязательно испеките! — соглашался я, пытаясь выкрутиться из положения, ведь, не будучи членом семьи, не мог говорить о себе.
   Иногда Тарык-бей просил дочь оторвать лист календаря и прочитать вслух о знаменательных событиях, пришедшихся в истории на эту дату, и Фюсун читала:
   — 3 сентября 1658 года османские войска начали осаду крепости Допио.
   Или:
   — 26 августа 1071 года после победы при Малаз-гирте туркам открылись двери в Анатолию.
   — Хм-м... — останавливал ее Тарык-бей. — Ну-ка дай сюда. Доппио написали с ошибкой. Забери. Прочитай-ка нам афоризм дня...
   — Дом человека — там, где он ест и где его сердце, — произнесла Фюсун.
   Она прочитала это весело и насмешливо, но вдруг встретилась взглядом со мной и посерьезнела.
   Все мы на мгновение погрузились в молчание, будто задумались над тайным смыслом этих слов. Мне пришло в голову, что за столом у Кескинов я пережил немало волшебных мгновений тишины и что мысли о смысле жизни, масштабах нашего существования в этом мире и о том, зачем мы являемся на свет, которые вряд ли возникли бы у меня в другом месте, пришли мне в голову именно здесь, когда я задумчиво смотрел в телевизор, краем глаза наблюдая за Фюсун и болтая о всякой всячине с Тарык-беем. Я любил ту волшебную тишину, с течением месяцев и лет все более понимая, что ее мгновения, приближавшие нас к тайне жизни, были для меня такими важными и глубокими из-за любви к Фюсун, и аккуратно сохранял вещи, которые потом напоминали мне о них. В тот день я под каким-то предлогом — наверное, почитать—взял листок, который отложила Фюсун, и, пока никто не видел, спрятал его в кармане.
   Конечно, мне не всегда было так спокойно. Так, ранним утром 1 января 1982 года — в день, когда я выиграл в лото тот самый маленький носовой платок и уже собирался уходить, — ко мне подскочил соседский мальчик Али, который восхищенно смотрел на Фюсун и с загадочным видом произнес:
   — Кемаль-бей, вы только что выиграли платок? -Да.
   — Тетя Несибе сказала, это детский платок Фюсун. Можно я еще раз на него посмотрю?
   — Али, малыш, я не помню, куда его положил.
   — А я помню, — ответил мальчуган. — Вон в этот карман, здесь должен быть...
   Он был готов засунуть руку. Я отступил на шаг. На улице лил проливной дождь, все столпились у окна, и нас никто не слышал.
   — Али, уже очень поздно, а ты еще здесь, — попытался я отвлечь мальчишку. — Потом твои мама с папой на нас рассердятся.
   — Я уже ухожу, Кемаль-бей. Так вы дадите мне платок Фюсун?
   — Нет, — прошептал я, нахмурившись. — Он мне нужен.

59 Как провести сценарий через цензуру

   Получение разрешения от комитета по цензуре для картины Феридуна требовало много усилий. За много лет до этого я знал по рассказам и из газет, что любой фильм, который крутят в кинотеатрах, будь то турецкий или иностранный, проходит через цензурный комитет. Но только после создания «Лимон-фильма» я узнал, какой важной частью кинопроизводства является одобрение комитета по цензуре. В газетах о его власти писали, когда какой-нибудь очень известный европейский фильм, о котором знали все, в Турции оказывался запрещен. Например, не допустили к показу «Лоуренса Аравийского», потому что в нем содержалось оскорбление турецкой нации, а когда из фильма «Последнее танго в Париже» вырезали все эротические сцены, он стал скучным, совершенно не похожим на оригинал.
   Один из совладельцев бара «Копирка», Хайяль Хайя-ти-бей, много лет проработавший в цензурном комитете, и один из завсегдатаев нашего столика, однажды признался нам, что лично он верит в свободу слова и демократию больше любого европейца, но никогда не позволял (и не позволит) никому пользоваться искусством кинематографа для обмана наивного и простодушного турецкого зрителя. Одновременно Хайяль Хайяти был режиссером и продюсером, а работать в комитете по цензуре согласился лишь затем, чтобы все, кто бывал в «Копирке», «сошли с ума от зависти». После этих слов он всегда подмигивал Фюсун. В этом подмигивании выражалось нечто отеческое и фривольное одновременно. Зная, что я дальний родственник Фюсун, Хайяль Хайяти никогда не преступал с ней границ приличия. Обитатели «Копирки» стали называть его Мечтатель Хайяти потому, что он постоянно употреблял слово «мечтать», когда рассказывал о фильмах, которые собирался снимать. Всякий раз, когда мы приходили, он садился за наш столик к Фюсун и, неотрывно глядя ей в глаза, делился очередным замыслом, каждый раз прося ее «не раздумывая и искренне» сказать, нравится ли ей идея.
   — Идея очень хорошая, — всякий раз отвечала Фюсун.
   — Когда начнем снимать, обязательно пригласим вас на главную роль, — обещал ей Мечтатель Хайяти.
   Он изображал искреннего человека, но в конце неизменно добавлял: «Я ведь, знаете ли, ужасный реалист». Сидя с нами, он иногда заглядывал в глаза и мне, но лишь потому, что смотреть беспрерывно на Фюсун было бы невежливо, и я не упускал случая по-дружески улыбнуться ему в ответ.
   Со временем мы начинали понимать, что так быстро, как хочется, нам начать съемки не удастся.
   По мнению Хайяля Хайяти, в турецком кинематографе, в принципе, не было проблем со свободой слова, если не затрагивать таких тем, как ислам, Ататюрк, турецкая армия, привычки верующих; президента Республики, курдов, армян, евреев, греков и не показывать неприличных любовных сцен. Перечислял он это улыбаясь. На протяжении полувека комитет по цензуре имел привычку запрещать не только то, что раздражало властей предержащих, но и многое другое, что по каким-либо причинам не нравилось лично цензорам, которые любили пользоваться своей властью, иногда даже для развлечения.
   Хайяль Хайяти, посмеиваясь, посвящал в детали, как обычно накладывают запрет на фильм, и действительно смешил нас своими рассказами. Например, если в картине шла речь о приключениях сторожа на фабрике, ее запрещали под предлогом того, что в ней «унижают турецких сторожей». Фильм о любви замужней женщины с детьми к другому не пропускали из-за того, что он «наносит ущерб институту материнства», а веселые приключения мальчишки, сбежавшего из школы, — за то, что «провоцирует детей не посещать уроки». И если мы любим кино, если нам важно дойти до турецкого зрителя, следует дружить с цензорами, некоторые из которых бывают в «Копирке». Я понимал, что он говорил все это, чтобы произвести впечатление на Фюсун.
   Мы терялись в догадках, можно ли положиться на Хайяти-бея, чтобы получить одобрение цензурного комитета, ведь его первый фильм, который он снял после того, как перестал быть цензором, оказался, увы, запрещен «по причинам личного характера». Разговор на эту тему всегда раздражал Хайяти-бея. Съемки того фильма потребовали от него огромных затрат, а не выпустили его за «нанесение ущерба институту семьи», который усмотрели в сцене, когда отец за ужином, слегка выпив, кричит на жену и детей, что в салате нет уксуса.
   Хайяль Хайяти с искренним возмущением рассказывал, что вставил в фильм сцену семейной ссоры, произошедшей реально — в его семье. Больше всего его сердило, что фильм запретили его старинные друзья. Как поговаривали злые языки, однажды он пил с приятелями из комитета, а потом подрался на улице с кем-то из них из-за какой-то девушки. В драке оба повалились в грязь, откуда их поднимали полицейские участка в Бейоглу; хотя оба претензий друг к другу не имели и расцеловались при свидетелях, потом и случилось то, что случилось. После оглашения запрета Хайяль Хайяти тщательно вырезал из фильма все сцены семейных ссор, которые могли пошатнуть институт семьи, получив-таки разрешение на демонстрацию своей картины. Дабы избежать банкротства, он с позволения комитета по цензуре оставил только один эпизод, в котором толстяк брат колотит младшую сестру по наущению богомольной матери.
   По мнению Хайяля Хайяти, его фильм все равно получился хорошим, пусть многое и не попало в подцензурный вариант. Зато его можно показывать в кинотеатрах и он вернул вложенные деньги. Самой худшей из зол был бы полный запрет. Чтобы этого не происходило, благодушное государство, вняв просьбам смышленых турецких кинематографистов, в ряды которых я имел честь со временем вступить, разделило процесс прохода через цензуру на два этапа.
   Сначала сценарий фильма направляли в цензурный комитет, где одобряли сюжет и замысел. Как и во всех прочих подобных ситуациях в Турции, когда гражданину требовалось получить на что-либо разрешение государства, он сталкивался с бюрократией и коррупцией, и для борьбы с препонами появилось множество частных посредников и фирм, помогавших провести заявку по инстанциям. Помню, как весной 1977 года, сидя в кабинете кинокомпании «Лимон-фильм», мы с Фери-дуном подолгу, дымя сигаретами, обсуждали, кто поможет нашему «Синему дождю» пройти цензуру.

Тогда славился грек по имени Переписчик Демир. Его прозвали так потому, что его метод подготовки рукописи к цензурному одобрению заключался в том, что каждый сценарий он самолично переписывал на известной всему городу печатной машинке. Бывший боксер-любитель, всегда одетый в форму Армии освобождения, был человеком крупного телосложения, однако с тонкой, деликатной душой. В каждом сценарии, который он брал в обработку, Демир-бей сглаживал все острые края, стараясь помирить богатого с бедным, работника с хозяином, насильника с жертвой, злого с добрым, и никто лучше него не умел добавить в конец фильма красный турецкий флаг и несколько патетических фраз о Родине, Ататюрке и Аллахе. Такие слова обычно очень нравились цензорам. Зрители, правда, больше ждали гневных, резких и критических слов главного героя, но после славословий те уже казались не столь важными. Главное его умение заключалось в том, что каждый грубый и преувеличенный эпизод сценария он с юмором, легкостью и нежностью превращал в сказочную деталь жизни. Крупные кинокомпании, постоянно платившие взятки цензорам, давали Переписчику Демиру даже те сценарии, с которыми проблем не возникало, лишь бы он добавил наивных, сказочных и романтичных деталей.
   Узнав, что бесподобной поэзией турецкого кинематографа, так влиявшей на наши души летними вечерами, все обязаны именно ему. Врачу Сценариев, мы, по предложению Феридуна, как-то раз взяли Фюсун и направились к нему домой в Куртулуш. В доме, где царила та же особенная и чарующая атмосфера, что и в турецких фильмах, мы увидели огромные настенные часы и легендарную старинную печатную машинку «ремингтон». Демир-бей принял нас любезно, попросил оставить сценарий, обещал переписать его, если он ему понравится, но, указывая на кучи папок, добавил, что это требует времени — слишком много у него работы. За огромным обеденным столом к нам присоединились две двадцатилетние двойняшки-дочери радушного хозяина, обе близорукие и в огромных совиных очках. Дочки доделывали сценарии, которые не успевал обработать их отец. «Переписывают даже лучше меня», — похвалил он их. Одна из девушек—та, что пополнее,—обрадовала Фюсун, когда узнала ее по финалу городского конкурса красоты. К сожалению, об этом уже почти все забыли.
   Та же девушка через три месяца принесла переписанный и местами переделанный специально под Фюсун сценарий, вручив его с похвалами и словами восхищения: «Отец сказал, что это настоящий европейский фильм!» Но по кислому лицу Фюсун и иногда проскальзывавшим у нее злобным словечкам, стало понятно, что ее не устраивают такие сроки.
   Нам с Фюсун редко удавалось остаться наедине и поговорить. В конце каждого вечера мы подходили к клетке Лимона, чтобы проверить корм и воду. Я покупал ему на Египетском базаре вкусных семечек и «кость каракатицы», которую он очень любил грызть. Но клетка стояла близко к столу, и обменяться парой фраз, чтобы никто не слышал, было трудно. Приходилось или шептаться, или говорить, не смущаясь присутствием других.
   Но появился еще один способ побыть с ней наедине. Время, остававшееся от общения с подругами по кварталу (большинство из них были не замужем либо недавно вышли замуж), от редких походов с ними в кино, от встреч с компанией Феридуна, домашних дел и помощи матери в шитье (та до сих пор принимала заказы), Фюсун посвящала рисованию птиц. «Рисую сама для себя» — так она говорила. Но я чувствовал, что за любительскими попытками развлечься кроется настоящее увлечение, и любил ее за те рисунки еще больше.
   Увлечение началось с того, что однажды на решетку балкона села ворона, совсем как когда-то в «Доме милосердия», и хотя Фюсун подошла совсем близко, птица не испугалась. Потом ворона прилетала еще несколько раз и, косясь на Фюсун блестящими серьезными глазами, не улетала—наоборот, даже напугала ее. Феридун сфотографировал ворону, Фюсун перерисовала маленькую черно-белую фотографию, которая теперь на своем месте в музее любви, и, увеличив ворону, раскрасила ее акварельными красками. Позднее она нарисовала голубя, а потом воробья, прилетавшего на ту же решетку. Когда Феридуна не было дома, я, обычно перед ужином или во время длинных перерывов на рекламу, спрашивал Фюсун: «Как продвигается рисование?» А она обычно весело предлагала: «Хочешь, пойдем посмотрим вместе?» Мы уходили во вторую комнату с разбросанными швейными принадлежностями тети Несибе и обрезками ткани, где подолгу рассматривали рисунок в бледном свете маленькой люстры.
   — Очень красиво, Фюсун. Действительно красиво, — искренне восхищался я, ощущая нестерпимое желание прикоснуться к ней, к ее спине или руке.
   В магазине заграничных канцелярских принадлежностей в Сиркеджи я покупал отличную бумагу для рисования, тетради и наборы акварельных красок европейского производства.
   — Я нарисую всех птиц Стамбула, — воодушевлялась Фюсун. — Недавно Феридун сфотографировал воробья. Его нарисую следующим. Меня это забавляет. Как думаешь, сова когда-нибудь на балкон сядет?
   — Ты обязательно должна открыть выставку, — сказал я ей, посмотрев очередной рисунок.
   — Знаешь, мне очень хочется побывать в Париже и увидеть все картины в музеях, — задумчиво произнесла Фюсун.
   Когда она сердилась и нервничала, то говорила: «Я ничего не нарисовала за последние дни». Я понимал, что приступ дурного настроения вызван нашей совершенной неготовностью приступить к съемкам фильма, в котором она будет играть главную роль. Даже сценарий мы не привели в должный вид, чтобы по нему можно было снимать. Фюсун часто уходила со мной во вторую комнату, чтобы поговорить наедине о фильме:
   — Феридуну не понравились исправления Демира, опять переделывает, — пожаловалась она как-то раз. — Я попросила его больше не затягивать. Ты тоже скажи ему, пожалуйста. Пора уже снимать мой фильм.
   — Скажу.
   Прошло еще три месяца. Как-то вечером мы снова ушли в дальнюю комнату. Фюсун закончила рисунок вороны и сейчас неторопливо рисовала воробья.
   Я долго смотрел на него:
   — У тебя прекрасно получается.
   — Кемаль, мне теперь все понятно. Много месяцев пройдет, прежде чем мы начнем съемки фильма Феридуна, — начала Фюсун. — Цензура такие вещи так просто не пропускает. Они сомневаются. А позавчера в «Копирке» ко мне подошел Музаффер-бей и предложил роль в своем фильме. Феридун тебе сообщил?
   — Нет. Вы что, ходили в «Копирку»? Фюсун, будь осторожна с этими людьми!
   — Не беспокойся. И Феридун, и я — мы оба осторожны. Ты, конечно, прав, но это очень серьезное предложение.
   — Ты читала сценарий? Он тебе нравится?
   — Сценарий я, конечно, не читала. Его нет. Но если соглашусь, они его напишут. Они хотят со мной встретиться, чтобы все обсудить.
   — О чем будет фильм?
   — Какая разница, о чем фильм, Кемаль? Обычная мелодрама, как всегда у Музаффер-бея. Я намерена согласиться.
   — Не торопись, Фюсун. Они плохие люди. Пусть лучше вместо тебя Феридун с ними поговорит. У них могут быть дурные намерения.
   — Какие такие дурные? — спросила Фюсун.
   Но разговор продолжать не хотелось, у меня испортилось настроение, и я вернулся к столу.
   Разумеется, если столь известный режиссер, как Музаффер-бей, снимет мелодраму с Фюсун в главной роли, то сразу прославит ее на всю Турцию — от Диярбакыра до Эдирне. Зрители, битком набивавшие душные, вонючие кинотеатры, отапливаемые угольными печурками, сбежавшие с уроков школьники, безработные, мечтательные домохозяйки и злые неудовлетворенные мужчины—все они были бы очарованы красотой и нежностью Фюсун. Я ловил себя на мысли, что меня пугает, не бросит ли Фюсун и меня, и Феридуна, как только Фюсун станет звездой, к чему она стремилась. Конечно, у меня и в мыслях не было, будто она способна на все ради денег и славы — например, на свободные отношения с влиятельными журналистами, но по взглядам посетителей «Копирки» понимал: многие готовы на все, чтобы отобрать ее у меня, — употребляю именно это слово, поскольку именно оно первым пришло мне в голову. Если бы Фюсун стала известной, я любил бы ее сильнее, но и страх потерять ее стал бы огромным.
   Тем вечером, ловя на себе гневные взгляды Фюсун, я понял, что все мысли моей красавицы не обо мне и даже не о муже, а только о том, чтобы стать кинозвездой, и я помню, как забеспокоился, даже испугался. Мне давно стало понятно, стоит Фюсун бросить меня — и мужа, сбежав с каким-нибудь продюсером или известным актером (из тех, что бывали в актерских пивных), страдать я буду куда мучительнее, чем летом 1975 года.
   Насколько Феридун сознавал грядущую для нас двоих опасность? Он, естественно, замечал, как прощелыги хотят втянуть его жену в отвратительный мир, подальше от него, но я считал необходимым напомнить ему лишний раз об опасности. Намекал, что, если Фюсун начнет сниматься в отвратительных мелодрамах, смысла в художественном фильме для меня не останется; а дома, поздней ночью, сидя в кресле отца и выпивая в одиночестве, переживал, не слишком ли откровенничал перед мужем Фюсун.
   В начале мая, в преддверии съемочного сезона, Хай-яль Хайяти, пришел в «Лимон-фильм» и сказал, что малоизвестная молодая актриса из-за побоев ревнивого любовника попала в больницу и что было бы хорошо, если бы ее роль досталась Фюсун, так как это прекрасная возможность для такой красивой и образованной девушки, как она, начать карьеру. Однако Феридун вспомнил о моих сомнениях и вежливо отказался от его предложения; полагаю, Фюсун он ни о чем не сказал...

41 страница28 августа 2018, 16:27