Глава 25 - Досуг. Даня
Даня. Если кто и мог бы затеряться во времени с грацией танцора, попавшего в кулисы до премьеры, то это, конечно, был он. Не Арти, не Майя, не уж тем более не Борис Степанович с его внимательным взглядом музейного смотрителя. Даня — человек движения, реакции, настроения. Он не планировал жизнь — он её чувствовал. И вот сейчас, оставшись один на улицах 1941 года, он, пожалуй, впервые за всё время ощутил себя полностью... свободным.
В кармане шуршали рубли. Настоящие, с серпом, молотом и Лениным в профиль. Листая их, Даня присвистнул.
— Офигеть. Эти бумажки, которые в наше время стоили бы меньше, чем пачка жвачки, здесь — билет в новую жизнь. Всё настоящее. Всё на полном серьёзе.
Он прислонился к стене какого-то магазина с глухими окнами, глянул на своё отражение в мутном стекле и скривился.
— Господи... Да я ж как будто из трактора вылез.
Даня оглядел свой новый советский образ. Всё это «с любовью» было выдано из запасов Бориса Степановича, который, вероятно, хранил это как историческую реконструкцию, а не как одежду для живого человека.
— Неужели все так и ходили? Не верю. По-любому кто-то шарил за стиль еще тогда, — пробормотал он и двинулся по улице, ища что-то, что могло бы напоминать бутик. Или хотя бы намёк на выбор.
Слово магазин в его представлении включало стеклянные витрины, мягкий свет, развешанные по цвету футболки, продавцов с планшетами. Здесь же над дверью было выведено строгое: «Галантерея. Трикотаж».
Внутри пахло мылом, пылью и чем-то похожим на крахмал. За прилавком — строгая женщина с выражением лица, будто ей предстояло заслушать отчёт по партийному собранию, а не продавать мужские носки.
— Здрасьте, — начал Даня неуверенно. — А подскажите, где тут приодеться можно? Ну... не знаю, там стильно модно молодежно
Женщина прищурилась.
— Приодеться? Мода? Мальчик, ты что , с Луны упал? Тут не Париж тебе. Трикотаж, носки, трусы. Хочешь модно — иди на Большой проспект, там «Дом моделей» есть. Или на Невский, в «Детский мир» загляни, там и для взрослых бывает. Но если тебе по-настоящему надо — на барахолку. Там уж всё найдёшь. Но дорого.
Барахолка.
Через час он оказался на Витебском рынке. Здесь было всё: от патефонных иголок до трофейных запонок. Люди шептались, торговались, переговаривались коротко и внятно. Воздух был плотный, горячий, как в клубе перед началом вечеринки. Только вместо диджея — дед с гармошкой, распевающий частушки. Даня подошёл к щуплому мужчине с усами и прищуром шулера.
— Товарищ, у тебя что-нибудь стильное есть? Все таки двадцатый век, лето, сорок первый год. Хочу выглядеть, как... как будто я в кино.
Тот смерил его взглядом, хмыкнул.
— Кино, говоришь? Ладно. Идём.
Через полчаса на картонке босиком стоял обновленный Даня. И вот он — С новыми прямыми наутюженными брюками со стрелками , с высокой посадкой и защипами. Белоснежная рубашка с короткими рукавами, подвёрнутыми как у лётчика из агитплаката. Лёгкий двубортная куртка из хлопка, почти как пиджак.
— А это у вас считается... стильным? — Даня с сомнением глянул на новенький костюм, аккуратно подогнанный под фигуру, и явно не желавший сочетаться в его голове с привычным понятием «мода».
Продавец, жилистый мужик с усами лет пятидесяти с начищенными до блеска пуговицами на гимнастёрке и бездонными глазами наблюдателя жизни, прищурился и приподнял бровь:
— Ты откуда такой взялся, а? — спросил он, не скрывая подозрения. Вроде свой, а говоришь, как будто в жизни шерстяных кальсон не видел.
— Да я... — Даня на миг задумался. Шестерёнки в голове заскрипели, зацепились одна за другую. — Я из командировки вернулся. В Ташкенте был, там совсем другой... ну, фасон. Свои, так сказать, моды. Пыль, жара — не до красоты.
— А-а-а, ясно, — протянул мужик, будто бы поверил, но по глазам было видно: не совсем.
— Ну, не переживай. Вон, сейчас щеголять будешь как сам Бернес. Слыхал такого? Марк Бернес. Это тебе не хухры-мухры, товарищ. По нему сейчас все девки визжат, — он показал пальцами веер у щеки и подмигнул. — Смотрел «Истребителей»? Ну так вот. Я, может, эти новые фильмы не очень жалую — мне оно зачем, у меня картошки копать невпроворот. Но молодёжь с ума по нему сходит. Харизма у него, понял? В каждом жесте — культура. В каждом взгляде — советский шик. Прямо не мужик, а идеал.
— То что надо , — Даня кивнул, будто взвешивая. — Значит, это должно быть... солидно. Благодарю вас, товарищ. Сколько с меня? Продавец на миг прищурился. Что-то в Даниных интонациях, в акценте и странной лёгкости манер подсказывало — перед ним не просто парень из Архангельской области. И, будто проверяя он осторожно начал:
— Десять рублей, — сказал он, глядя испытующе.
Тишина повисла в воздухе, как в момент, когда на рынке роняют хрустальную вазу. Соседняя продавщица, державшая в руках ситцевое платье, застыла с приоткрытым ртом. Десять рублей — сумма почти сказочная. Почти месячная зарплата простой женщины.
Даня же, с совершенно спокойным лицом, абсолютно не удивляясь и не торгуясь, вынул из кармана кошелёк, извлёк нужные банкноты и протянул:
— Благодарю.
Соседки моментально оживились.
— Молодой человек, вам бы ещё туфельки! — зачастила одна. — Новые, кожаные, из Тулы. Только вчера привезли!
— А кепку возьмите , — вмешалась другая. — Стрижка ваша никуда не годится, а вот новая кепка — мужчина как с афиши будете.
— И ремешочек! — крикнула третья из соседнего лотка. — Кожзам, но надёжный, мужики берут — говорят, на совесть сделан!
Даня, который и не планировал останавливаться на одном костюме, с удовольствием выбрал подходящую обувь, подходящий головной убор и, не торгуясь, расплатился. Продавцы переглянулись — день обещал быть удачным.
А он, сияя и ловко отмахнувшись от новых предложений, покинул торговые ряды, оставив за собой гул восторженного шушуканья.
— Вот это кадр... — пробормотала одна тётушка. — Сказочно богат, да ещё и воспитанный... И пахнет хорошо. Точно не наш.
— Заграничный. Уж больно аккуратный.
А Даня уже шагал дальше, прикидывая:
— Вот это да, на 50 рублей оделся с иголочки , кому расскажу в универе, не поверят! Он неспешно двинулся прочь от рынка, по дороге разглядывая витрины, вывески, да и просто улицу — живую, шевелящуюся, не подозревающую о том, что время её беззаботности вот-вот истечёт. Возле киоска «Союзпечати» скопилось множество стендов, обклеенных плакатами — афиши, объявления, агитационные лозунги. Даня остановился.
Первым делом взгляд зацепился за крупные алые буквы:
«СОХРАНЯЙТЕ СПОКОЙСТВИЕ!
Наша Красная Армия даёт достойный отпор агрессору.
Работай на победу! Верь в силу страны!»**
Следом — суровый плакат: женщина в рабочем халате у станка, надпись:
«МЫ НЕ ДОПУСТИМ ВРАГА В ЛЕНИНГРАД!»
Регистрируйтесь в отряды народного ополчения.
Каждый час — на вес золота!**
Даня криво усмехнулся.
— Ну да... Спокойствие сохраняйте. Пока можете. Самое «весёлое» ещё впереди.
Он уже собирался отвернуться, когда взгляд наткнулся на афишу, отпечатанную в более лёгком, даже игривом стиле. Цвета — приглушённые, но композиция бодрая:
«ВСЕ НА ВЕЧЕР ТАНЦЕВ!»
Дом культуры имени Воровского
Приглашает молодых ленинградцев и ленинградок
На дружеский вечер отдыха.
В ПРОГРАММЕ:
— Танцы под живую музыку джаз-оркестра «Весёлые ребята»
— Выступление хора завода «Красная Заря»
— Чтение стихов молодых поэтов-фронтовиков
— Угощение чаем с кексами от фабрики «Север»
— И, конечно, хорошее настроение!
Начало в 19:00. Вход свободный.
При себе иметь танцевальное настроение и документы.
— О! — Даня вскинул брови. — А это то, что надо. Семь часов... Чёрт, я ж на этом рынке застрял. Уже пятый час! Надо шевелиться.
Он быстро свернул в переулок и, озираясь по сторонам, нашёл парикмахерскую — вывеска скромная: «МУЖСКОЙ ЗАЛ». Изнутри доносился запах одеколона, сырой шерсти и машинного масла.
Внутри — деревянные кресла, зеркала с потемневшей амальгамой, и один свободный мастер: сухонький, седой, но с осанкой офицера. Даня подошёл:
— Здравствуйте. Мне бы стрижку... ну, как тут у вас принято. Модно.
— Модно, говоришь? — Парикмахер бросил взгляд на его прическу. — Да тебя, прости господи, будто локомотивом с ветки смело. Садись, сделаем из тебя человека.
Он ловко набросил простыню, взбрызнул волосы водой из металлической брызгалки, и, доставая ножницы, пояснил:
— Сейчас у нас носят аккуратно. Затылок — гладкий, уши открыты. С боков — по уставу. А сверху — можно оставить чуть длины, чтобы рукой пригладить. Чтобы солидно, но без фанаберии.
Он работал быстро, и в этом темпе было что-то почти музыкальное. Через двадцать минут Даня уже смотрел на своё отражение. Из зеркала на него глядел не вчерашний парень в кроссовках, а настоящий советский молодой человек — с чёткой линией волос, зачесом и лёгким блеском от бриолина.
— Ну вот, теперь я гражданин, — тихо сказал он, привыкая к новому образу.
Парикмахер кивнул, будто принял в ряды.
— Пятнадцать копеек, товарищ.
Даня заплатил, поблагодарил и вышел. На часах — шесть. Как раз успевал.
Он шагал в сторону Дома культуры имени Воровского, и улицы начинали казаться ему всё более знакомыми. Шумные, пахнущие пылью и булками с маком, они принадлежали городу, который всё ещё жил полной грудью. И пусть тени войны уже сгущались на горизонте — в этот вечер, среди афиш и улыбок, Ленинград ещё умел улыбаться в ответ Дом культуры имени Воровского гудел — не шумно, не суетно, а как-то по-домашнему, ровно и сдержанно, с тем особым теплом, которое бывает лишь в летние ленинградские вечера, когда улицы ещё дышат после дневной жары, а небо уже подёрнуто лиловой пеленой.
Вестибюль встречал запахом свежеотмытых полов и дешёвых духов. Из открытых дверей зала доносились звуки оркестра: бодрый фокстрот, аккуратно сыгранный на живом рояле, скрипке и духовых. Там, за порогом, и начиналась настоящая жизнь.
Молодёжь была одета строго, но старательно. Парни — в рубашках, некоторые в костюмах, кто попроще — в форменных куртках или выстиранных кителях. Волосы аккуратно приглажены, лица светлые, живые. Девушки — в простых, но сшитых со вкусом платьях до колена, с тонкими поясами и аккуратными туфельками. Кто-то завил волосы, кто-то пришёл с косой — и та, и другая форма казались уместны.
Даня стоял у стены, наблюдая. Всё происходящее напоминало одновременно фильм и сон. Он всматривался в движения танцующих — быстрые, немного угловатые, но уверенные шаги, скромные, но искренние улыбки. Музыка лилась плавно: фокстрот, затем медленный вальс. Через пятнадцать минут он уже в такт кивал головой, начал улавливать характерные шаги, манеру держать руки, и вдруг понял — он чувствует себя здесь как дома. Почти всё чужое стало понятным. Даже язык звучал иначе, но он почти ухватил ритм.
Через пятнадцать минут он уже в такт кивал головой, начал улавливать характерные шаги, манеру держать руки, и вдруг понял — он чувствует себя здесь как дома. Почти всё чужое стало понятным. Даже язык звучал иначе, но он почти ухватил ритм.
Даня не удержался. Он начал подходить к разным парам, подшучивал, повторял за ними движения, потом сам стал выдумывать что-то своё — лёгкие, странные, даже немного нелепые выкрутасы руками и плечами, которые никто здесь раньше не видел. И, что удивительно, это не вызвало осуждения. Напротив — улыбки. Весёлое удивление. Смех. Девчонки захлопали в ладоши. Кто-то крикнул:
— Смотрите, ну артист!
И вот уже вокруг него начала собираться цепочка. Он шагал вперёд, делал смешной выпад ногой и хлопал в ладоши — и за ним повторяли. Один, другой, потом весь зал. Люди смеялись, кто-то фальшиво попадал в ритм, кто-то попадал идеально — но все были в одном движении. Первый в мире советский флешмоб родился в летнем Доме культуры, из хулиганской пластики одного выскочки.
Потом, разгорячённый, Даня подошёл к пианисту. Тот, мужчина в очках и жилете, аккуратно листал ноты.
— Простите, товарищ, — с лёгкой улыбкой и непрошеным блеском в глазах начал Даня. — Можно вас на минутку? Можно мне за инструмент? Пара минут. Только одну.
Пианист прищурился.
— Молодой человек... а вы кто такой вообще?
— Меломан, — с поклоном сказал Даня. — Музыкальное образование, лёгкие пальцы. Обещаю — не подведу.
Пианист медленно встал и отодвинул стул:
— Ладно. Только не Гершвина. Слишком вызывающе.
— Понял, не Гершвина, — с заговорщицким видом подмигнул Даня.
И уже через мгновение зал наполнился другим ритмом. Он не был буржуазным, он не был западным — он был живым. Это был джаз, но тонкий, звонкий, с душой. Чуть подрагивающая левая рука держала аккорд, правая выдавала акробатику. Он играл как мальчишка, который снова нашёл свой ящик с сокровищами.
Он бы мог быть пианистом. Он хотел. Но родители сказали — профессия должна быть настоящей. Настоящая — это бухгалтер. Или инженер. А музыка — ерунда.
Но он помнил старые стандарты. Помнил, как можно, просто изменив акцент, заставить зал двигаться. Он играл так, будто говорил на языке, которого здесь не знали, но который все внезапно понимали.
И они поняли. Они снова пустились в пляс — и уже плясали не по указке, а как чувствовали. Тесный зал расцвёл.
Даня отыграл, встал, поклонился пианисту, и отступил к стене, чтобы отдышаться. Грудь ходила вверх-вниз, щёки пылали, волосы взъерошены. Он стоял, как солдат после победы.
Он уже собирался подойти к девушке у колонны — с ленточкой в волосах и открытым, ясным взглядом, — как вдруг его перехватила совсем другая.
— А это что у тебя с бровью?
Она возникла из неоткуда. Голос её звучал спокойно, с лёгким напевом, как будто, между прочим.
Даня обернулся — и застыл. Перед ним стояла приветливая незнакомка. Волосы — пепельные, зачесаны назад, собраны в аккуратный валик. На виске — прядь, будто забытая, живая, как вольный штрих в слишком точном рисунке. Черты лица — тонкие, уверенные. Высокие скулы. Прямой нос. Ясные глаза, в них не чувствовалось ни холода, ни кокетства. Только интерес. Чистый, почти детский — и потому такой наивный. Незнакомка была достаточно высокой, но при этом очень изящной и миниатюрной, как хрустальная балерина в антикварной шкатулке ручной работы.
Платье — простое, тёмно-синее, с белым воротником. Сдержанный но продуманный до мелочей образ. На запястье — серебряные часы.
Даня вспомнил про своё разбитое лицо, покосился вниз — и не смог не улыбнуться.
— А, это... — Он сделал рукой широкий, пренебрежительный жест, как артист, который не собирается объяснять режиссёру, почему вышел не на ту реплику. — Пугал приятеля. С угла выскочил, понимаешь. Он — хлоп — и дал в глаз. А я?.. Я джентльмен. Воспитанный. Как можно ударить друга, особенно напуганного?
Незнакомка издала приветливый смешок, явно удовлетворенная ответом.
— Ты из местных? — спросила она, всё так же — легко, Я тебя раньше здесь не видела!
— Из Москвы, — ответил он быстро. У нас очень уважаемая семья
Она оглядела его взглядом — внимательным, не торопливым. Остановилась на его костюме — тонком, слишком дорогом для здешних мест.
— Инженеры? — предположила она почти уверенно. — Или врачи?
— Оба сразу, — сказал Даня с лёгкой улыбкой. — Отец — инженер, мама — врач.
Она кивнула. Спокойно. Без удивления. Как будто приняла это к сведению — и только.
- Могу узнать ваше имя? Галантно спросил Даня
- Вера. - Коротко ответила незнакомка, а ты...
- Даниил – Даня уверенно протянул пальцы для того чтобы ненавязчиво коснуться руки незнакомки, но Вера игриво одернула руку и сделала шаг назад. Затем продолжила
— Тут душно, — сказала она после паузы. — Не хочешь прогуляться ?
Даня на мгновение замер. Он услышал её слова, понял их — но будто не сразу осознал, что они обращены к нему. Как будто ему предложили не прогулку, а что-то странное, непривычное, сбивающее с ритма.
Он опустил глаза, будто проверяя — действительно ли это с ним сейчас происходит. Это ведь он обычно делает первый шаг. Он приглашает погулять, он говорит. С улыбкой, с лёгкостью, с тем самым привычным уверенным обаянием, которое всегда работает. Это он обычно задаёт темп — шаг вперёд, пол-улыбка, остроумная фраза на старте.
А теперь... всё было наоборот.
Он почувствовал, как в груди возникает то самое старое, почти забытое чувство — смущение. Лёгкое, тёплое, как румянец, идущее откуда-то изнутри. Его ладони предательски вспотели, а лицо покраснело. Он даже на миг устыдился этой своей растерянности — будто его застали врасплох, раздетым в разгар выступления. И всё же это не было неприятно. Наоборот — чуть волнующе.
Она смотрела на него спокойно, без наигранного интереса, без подтекста. Просто вопрос. Просто приглашение.
А он, тот самый Даня, что всегда всё знал заранее, — вдруг не знал, куда девать руки. Улыбнулся — слишком коротко. Поправил воротник — зачем? Забыл как говорить... Вдохнул... Выдохнул... Откашлялся... И даже отступил на шаг, чтобы взять паузу. Словно впервые в жизни говорил с противоположным полом.
— К... Конечно, — наконец выдавил он с хрипотцой. — Прогуляемся. С удовольствием.
Она уже повернулась, шагнула вперёд, ожидая что он последует за ней, не дожидаясь галантных жестов. И в этом тоже было что-то особенное. Как будто она жила на шаг впереди — и просто звала его за собой.
Он посмотрел ей вслед — и только тогда по-настоящему понял: да, она сбила его с толку. Появилась из ниоткуда, сказала одну фразу — и перевернула весь привычный порядок, в котором он был уверен, на все сто процентов.
И, странное дело, ему это понравилось.
В тёплый летний вечер Ленинграда, когда небо окрашивалось в мягкие розовые и золотистые оттенки, Даня и Вера неспешно прогуливались по улицам города. Лёгкий ветерок приносил ароматы цветущих лип и свежести Невы, а мягкий свет фонарей отражался в витринах магазинов и на мокрой брусчатке после недавнего дождя.
Вера, заметив, что Даня выглядит вполне здоровым и крепким мужчиной, с удивлением спросила:
— А почему ты всё ещё не на фронте?
Даня на мгновение замешкался, но затем вспомнил историю, которую рассказывал его прадед о друге семьи, который не пошёл на фронт по уважительной причине.
— Я работаю на заводе, производящем боеприпасы. Моя специальность — инженер-механик, и меня оставили в тылу, чтобы обеспечивать фронт необходимым вооружением. Без нашей работы солдаты остались бы без патронов и снарядов.
Вера кивнула, понимая важность тыловой работы.
— А ты чем занимаешься? — спросил Даня.
— Я только что поступила в институт. Отец ушёл на фронт, и теперь я помогаю маме заботиться о младшем брате. Работаю в госпитале санитаркой, а в свободное время читаю и рисую.
— А ты чем интересуешься? — спросила Вера.
Даня на мгновение растерялся. Это был простой, почти будничный вопрос — но его никто никогда не задавал. Он привык, что люди видят в нём лишь щеголя, клоуна, душу компании, балагура, чьи интересы ограничиваются вечерними танцами, анекдотами и показной напыщенностью. Он даже сам начинал верить, что он такой, до этого момента.
— Знаешь... — начал он медленно, будто вспоминая, что же ему нравится. Он давно не рефлексировал на эту тему сам с собой,
— я люблю рисовать. Ещё с детства. Портреты, пейзажи... руки особенно люблю — в них будто вся правда о человеке. И на пианино я играю. Готовить люблю. Много. Я могу целый день стоять у плиты, готовить разнообразные блюда для большого количества человек, и ни разу не уставать.
Он посмотрел на неё, будто ждал привычной усмешки или дежурного кивка — но Вера слушала. Серьёзно. Не чтобы вставить: «А вот у меня...», не чтобы вежливо отыграть реакцию. А так, будто он и правда был интересен. Слово в слово. Не то чтобы он этого ждал — просто не верилось, что такое вообще бывает.
— Я думал, никому это не интересно, — признался он. — В моей компании никто толком не слушает. У нас каждый сам себе радиостанция. Все ждут своей очереди вещать монолог.
— Ну, тогда это уже не компания, а базар, — ответила она, скосив на него лукавый взгляд. — Там у прилавков тоже никто никого не слушает — только кричат наперебой, о своем товаре . А про дружбу у вас там никто не вспоминал?
Он усмехнулся.
— Иногда. Обычно после второй бутылки.
— Вот и зря. По мне, если в разговоре никто никого не слышит, то это не разговор, а фон. Можно и пластинку поставить, больше пользы будет.
Она говорила без нажима — но с огоньком.
— Я, с собой могу и дома поболтать. Ещё и отвечаю себе, бывает. Но с другими ведь интересно, когда чувствуешь — человек рядом живой
Он молчал. Не потому, что не знал, что сказать, — просто вдруг не захотел портить тишину. Она была уютной, живой. Такой, как будто его впервые за долгое время не только услышали, но и услышали правильно.
Даня вдруг понял, что ему даже и не хочется блистать. Не нужно ни остроумных фраз, ни позы. Ему впервые хочется быть собой.
— Ты... часто так разговариваешь? — спросил Даня, неуверенно, как будто сам удивлялся возникшему вопросу.
— Как? — откликнулась Вера, чуть улыбнувшись, не оборачиваясь.
— Ну... как будто тебе и вправду интересно, — пояснил он, стараясь придать голосу лёгкость, но она всё равно прорезалась — эта странная, почти детская неуверенность, к которой он был непривычен.
Вера помолчала, задумчиво глядя вперёд. Затем, с едва заметным наклоном головы, сказала — А почему должно быть иначе?
Почему ты не можешь просто поверить, что да, мне и правда интересно? Не из вежливости, не потому что надо — а просто потому что ты сам по себе интересен.С тобой действительно интересно. Я это ещё на танцах поняла. Когда ты сел за пианино... Не может человек, который играет такую музыку, быть посредственным.
Даня второй раз за вечер растерялся. Он даже не знал, можно ли привыкнуть к таким словам — к тому, что кто-то не просто хвалит, а как будто видит тебя. Его обычно оценивали за шутку, за ухмылку, за смелость или шум. А тут — за то, каким он был внутри. За музыку. За суть. Она вздохнула, но не устало, а скорее по привычке, как люди, на которых лежит большая ответственность.
— Я работаю санитаркой. Там нельзя думать только о себе. Если бы каждый из нас был озабочен только внутренним монологом, пациенты бы умирали. Слушать — это обязанность. Иногда даже важнее, чем измерить температуру или поменять повязку.
Даня смотрел на неё с лёгким изумлением. Он привык быть тем, кто наблюдает, оценивает, рисует в уме — формы, движения, манеры. А теперь он сам оказался в центре наблюдения.
Вера посмотрела на него чуть сбоку, с прищуром.
— Ты рисуешь людей с натуры?
Он кивнул, сдержанно.
— Люблю. Особенно выражение лица, когда человек ещё не понял, что чувствует. Только вот... давно не практиковал. Не до того было.
Она не ответила сразу. Затем, в её голосе снова прозвучала лёгкость, почти весёлая энергия:
— А хочешь попрактиковать сейчас? Пойдём, я достану бумагу, карандаши. У нас в госпитале всё это есть, это в двух минутах отсюда. Мы сядем где-нибудь... и ты меня нарисуешь.
Внутри него что-то откликнулось. Не громко, а чётко. Как струнный аккорд, взятый безошибочно. Он не был готов к подобному вечеру. И уж тем более не ожидал, что кто-то предложит ему то, чего он сам себе уже давно не позволял.
Он вспомнил странное чувство из далёкого детства — когда во дворе, босиком по нагретому асфальту, играл в мяч, запыхавшись, пил холодную воду и чувствовал, как через тело проходит простое, безоговорочное счастье.
Сейчас было не то же самое — но очень близко.
Он почувствовал себя живым.
— Только я... капризный художник, — сказал он, почти шутливо. — Ты бы смогла быть терпеливой? Нужно сидеть почти неподвижно!
Вера подняла бровь с лёгкой иронией:
— Терпения у меня достаточно. Санитарка , все таки.
Они сидели на скамейке у тихого сквера. Вечер тянулся медленно, обволакивая город мягкой пеленой сумерек. Где-то вдалеке цокали каблуки, лениво проезжала трамвайная линия. Свет от фонарей ложился золотыми лужами на асфальт, а над головой шумели деревья, насыщенные влажным воздухом с Невы.
Вера сидела прямо, не шевелясь, руки сложены на коленях. Даня, согнувшись над бумажным листом, осторожно выводил контуры её лица. Он щурился, откидывался назад, снова смотрел, снова рисовал. Вдохновлённый. Настоящий.
— Тебя не смущает, что я не настоящий художник? — спросил он.
— Меня смущают только фальшивые люди, — ответила Вера, и уголки её губ дрогнули. — А ты — настоящий.
Он посмотрел на неё с удивлением. Настоящий. Это слово редко звучало в его адрес. Он усмехнулся, немного смущённо, и продолжил рисовать.
— Знаешь, — сказал Даня, медленно, будто выбирая слова, — мне бы хотелось когда-нибудь. Жить в маленьком городке у моря. Рисовать. Играть на пианино в уличных кафе. Читать... просто быть.
Вера чуть нахмурилась. Но не от злости, скорее — от чего-то, чего не смогла сразу понять.
— Как это — «мне бы хотелось»?.. — повторила Вера, будто пробуя само слово на вкус.
— Ну, да, — Даня слегка пожал плечами. — Желание есть такое. Я же живой. У меня есть мечты.
Она посмотрела на него пристально. И в этом взгляде была не враждебность, а скорее изумление — как будто он сказал что-то из другого мира, где слова значат совсем иное.
— У тебя... какие-то неправильные мечты, — сказала она, с трудом подбирая формулировку.
— Почему неправильные? — удивился он, немного улыбнувшись, но без насмешки.
Вера отвела взгляд. Склонила голову, будто прислушиваясь к тому, что происходит у неё внутри. Ответ дался ей не сразу.
— Потому что... мечты — Не должны быть такими. Не для того они нужны. Мечты — это про общее дело. Про всех. Про будущее. Понимаешь?
Она говорила почти шёпотом, но с такой убеждённостью, будто повторяла что-то выученное, что не раз спасало её от сомнений.
— Разве тебе не говорили? : «нет никакого "я". Есть "мы". Мы — это советский народ, партия, общее дело. Нужно быть полезным. Держаться вместе». А то, что ты хочешь пианино и море... ну... это как будто... отдельно от всего. Врозь.
Она чуть помолчала и добавила, не глядя на него:
— Мне всегда казалось, что такие мечты... почти как предательство.— голос её стал ниже, тише.
— Знаешь, — сказал он наконец, — это очень странно так думать. Если человек делает то, от чего он счастлив, — то он уже полезен. Даже если просто играет музыку. Или рисует. Или... говорит с кем-то, кто одинок. Не обязательно быть винтиком в системе, чтобы делать общее дело. Иногда душа, которая светится, греет сильнее, чем солнце.
Вера улыбнулась, едва-едва.
— Красиво сказал. Почти как поэт.
Она вздохнула.
— Только я, наверно, просто не умею так жить. Не умею быть собой. Меня учили быть нужной.
— А ты не думала, что ты нужная именно тогда, когда ты — настоящая?
Она посмотрела на него, прищурившись — не осуждая, а будто проверяя, не шутит ли он.
— Я уверен, если бы ты хотя бы один раз проснулась и начала утро с того, что действительно тебе приятно... Всё было бы иначе. Кстати. А что ты любишь делать?
Вера чуть опустила глаза, подумала.
— Я... люблю помогать маме. Заботиться о семье. Это, наверное, и есть то, что я...
— Нет, нет, нет, — мягко перебил он, чуть склонив голову, — представь, что нет ничего. Никаких обязанностей, никаких «надо», ни маминых просьб, ни чужих ожиданий. Есть только ты. Что бы ты делала тогда?
Она замерла. В уголках её губ мелькнула тень улыбки — неуверенной, будто уличённой в чём-то постыдном.
— Тогда... — медленно начала она, словно на ощупь входя в запрещённую территорию, — я бы, наверное... сначала долго-долго спала.
Она чуть хихикнула, сама удивляясь себе.
— Я вообще ненавижу ранние подъёмы. С детства. Но приучила себя — надо же. Но если бы... если бы я жила где-нибудь на необитаемом острове, точно — я бы валялась в кровати до обеда, под тёплым одеялом, без будильника, без спешки.
Она чуть оживилась, будто эта картинка потихоньку начинала дышать.
— А потом? — спросил он, улыбаясь.
— А потом... завтракала бы. Сладко, вкусно. Варенье, чай, булочки.
Она мечтательно взглянула в пространство.
— А потом бы зачиталась. Журналы, книжки. Про моду, про актрис. Просто бездельничала бы и читала бы интересные статьи, сплетни , которые не несут в себе никакой смысловой нагрузки.
А потом пошла бы гулять. На природу. Где деревья, где воздух. И там бы читала, но уже что нибудь серьезное.
Она вдруг посмотрела на него чуть смущённо.
— Знаешь, я люблю «Обломова». Я всё время думаю, что он не лентяй. Он просто... уставший человек. Слишком чувствительный. Это моя любимая книга.
Она улыбнулась — искренне.
Даня кивнул, немного сбив дыхание.
— Представляешь, как ты была бы счастлива?..
— Нет! — вдруг резко оборвала она, почти испуганно.
— Так нельзя. Это... это вредно. Так думать. Это неправильно. Это... портит.
В её голосе зазвучало что-то старое, не её — отголосок чужого голоса, прозвучавшего когда-то слишком громко.
— Почему ты так боишься мечтать? — спросил он тихо.
Она замолчала. Воздух словно сгустился.
Вера отвела взгляд. В губах появилась судорожная дрожь. Она словно услышала этот вопрос из другого времени — не от него, а из своего прошлого, от самой себя, той, маленькой, которой никто так и не ответил.
Она вдохнула, как будто собиралась с силами, и начала говорить негромко, но твёрдо, будто на исповеди :
— Потому что однажды... когда я была маленькой... я сказала папе, что хочу стать актрисой.
Она замолчала. Лицо побледнело, дыхание сбилось.
— Я просто... стояла перед ним на кухне. Мне было, наверное, лет восемь. И я так серьёзно, с полной уверенностью сказала: «Пап, я хочу быть актрисой».
Она сглотнула. Слова давались с трудом, словно с каждым приходилось сражаться.
— Он... он меня за это выпорол.
Голос дрогнул.
— Сильно.
Глаза увлажнились, зрачки утонули под быстрой влагой, как будто кто-то нажал внутри неё на невидимую кнопку боли.
— С ремнём...
Голос стал тише, почти не слышен, как будто сама себя стыдилась.
— Он сказал, что выбьет из меня эту дурь. Что я позор семьи, если говорю такое.
Слёзы градом покатились по щекам. Она не пыталась их остановить.
— И... правильно сделал.
Она судорожно всхлипнула.
— Так и надо. Это были неправильные мечты...
Её губы дрогнули, лицо скривилось от того, как сильно душила её боль. И она разрыдалась. По-настоящему. Не как взрослый, пытающийся сдержаться, а как ребёнок, у которого сломали крылья, и он до сих пор не понимает — за что.
Даня молча сел к ней ближе. Ни одного слова. В нём всё сжалось — и ярость, и сострадание, и страх неосторожным жестом разрушить хрупкую границу. Он хотел обнять её. Очень. Хотел сказать, что никто и никогда больше не посмеет её обидеть. Ни один человек не подними больше на нее ни руку, ни голос. Что он здесь. Что теперь она не одна.
Но он не касался ее. Вспомнил, как при знакомстве, она отдёрнула руку. Он уважал её границы. Поэтому просто сидел рядом. Тихо. Понимающе. Надёжно. И вдруг — Вера сама потянулась к нему, словно сломанная, но всё ещё теплая птица, и осторожно, как бы спрашивая разрешения, прислонилась лицом к его груди. Маленьким, доверчивым жестом, от которого у него заколотилось сердце. И она плакала. Сначала беззвучно, потом глубже, как будто выворачивалась изнутри.
Он осторожно обнял её. Легко. Как будто боялся её испугать. Провёл рукой по спине, потом по плечам. Не с сочувствием — с нежностью, с принятием.
— Твой отец поступил неправильно, Вера, — произнёс он мягко, почти шепотом. — Твои мечты это не ошибка. Ошибка — это поднимать руку на беззащитного ребёнка, который просто мечтает. Стыдно — не мечтать. Стыдно — бить того, кто не может дать сдачи.
— Нет... — прошептала она сквозь слёзы. — Он же отец... так нельзя говорить...
— Можно, — спокойно сказал Даня. — Родители — не какие-то высшие разумы. Они... такие же люди. Такие же, как мы. Когда-то они тоже мечтали. Но им запретили. И они стали такими. Это не оправдание — но это правда.
Она замолчала. Не ответила. Только ещё сильнее прижалась к его груди. Вера продолжала тихо плакать, как будто позволила себе это впервые.
И они сидели так. Долго-долго. Молча. Обнявшись.
Слов было больше не нужно.
Уткнувшись в грудь Дани, Вера боковым зрением всё же заметила рисунок, который он аккуратно придерживал в руке. Он оказался завершённым.
Она выпрямилась и мягко отстранилась, чтобы видеть. Тонкие линии — но в них было что-то живое, трепетное. На бумаге была она. Сидящая, задумчивая, с прямой спиной, с открытым взглядом , загадочной полуулыбкой.
Вера внезапно просияла. Глаза её всё ещё блестели от слёз, ресницы слиплись. Но она смотрела на рисунок, как на что-то волшебное и улыбалась , как ребенок.
— Как же это красиво, — выдохнула она.
— Ты правда так меня видишь?
Даня чуть усмехнулся.
— А как иначе?
Она провела пальцем по краю листа.
— Я здесь такая... красивая.
Она сказала это искренне, будто это стало для неё неожиданным открытием.
— Жалко, что я сама так себя видеть не могу.
Она чуть отвела взгляд.
— Мне вечно в себе что-то не нравится... нос, подбородок, плечи... не так улыбаюсь, не так говорю.
Даня замер, как будто не поверил своим ушам.
— Подожди... ты? Ты правда так о себе думаешь?
Он искренне удивился — не для красоты жеста, не из вежливости, а по-настоящему.
— Как такая девушка, как ты, может себя не любить? Вера, ты потрясающе красивая. Он отложил рисунок и вдруг начал говорить, как будто впервые смотрел на неё всерьёз:
— У тебя... волосы, как солнечный свет на воде. Они живые, они переливаются, даже когда ты просто сидишь.
Глаза... — он замолчал, подбирая слова, — ...в них столько ума, спокойствия и... огня. Иронии даже.
А фигура... ты грациозная, как будто бы танцуешь даже, когда просто идёшь.
И когда ты смеёшься — это как вспышка.
И голос твой... — он чуть понизил тон, — нежный. Он мелодичный. Словно музыка. Не громкая, а та, что остаётся внутри.
Вера опустила глаза. Щёки её порозовели. Смущение скользнуло по лицу, но она не отстранилась.
— Ты умеешь говорить, — тихо усмехнулась она.
— Я просто говорю, как вижу, — пожал плечами Даня.
Она засмеялась по-настоящему — мягко, тепло, чуть смущённо, но светло.
— А можно я оставлю рисунок себе?
— Конечно. Я же для тебя его и рисовал.
— Спасибо... правда.
Она погладила край бумаги так, будто это был не просто лист, а что-то живое.
Потом Вера посмотрела в сторону, где уже темнело небо.
— Мне пора. Завтра рано вставать.
Даня поднялся вместе с ней.
— Я провожу тебя.
— Ну... хорошо.
И они пошли вместе в сторону её дома. Медленно. С шагами в унисон.
Ночь была тёплой. И рядом с каждым шагом шла тишина — не пустая, а умиротворяющая.
Они остановились у тёмного проулка, где тени деревьев ложились на дорогу мягкими мазками, будто кистью. Лампа над лавкой едва мерцала жёлтым светом. Было тепло, по-летнему тихо. Вера остановилась и обернулась.
— Ну... я пошла. Спасибо тебе за вечер, Даня.
— А мы... увидимся снова? — спросил он, немного сжав пальцы в кармане
Она улыбнулась так, как будто знала ответ заранее:
— Да. Давай через неделю. На том же месте.
— В клубе? — Даня оговорился, быстро вспомнив что «клубов» как таковых еще не существует, поправил себя — Ну, на танцах?
— Нет, — покачала она головой. — Здесь. На этой же скамейке. В семь.
Он кивнул серьёзно.
— Хорошо. Смотри, я приду.
И вдруг, с чуть хрипотцой, неловкой дерзостью, добавил:
— Даже если ты вдруг решишь не прийти, я всё равно буду сидеть тут. Месяцами. Каждый день. Как побитая собака. Смотреть в горизонт. Ждать тебя.
Он театрально сложил руки, изобразив мученика.
Вера рассмеялась тихо, по-настоящему:
— Я приду.
Она развернулась и пошла в темноту переулка. Легко, быстро, не оборачиваясь. Он остался стоять, глядя ей вслед. Потом развернулся и пошёл в сторону штаб квартиры Бориса Степановича. Но не напрямую — по самой длинной дороге, по дворам, по переулкам, где потрескавшиеся стены пахли старыми яблоками, геранью и немного углём. Надо было подумать.
