83 страница29 апреля 2026, 18:26

Mad hatter

7a88ba4e3c080fda97b3980a80f72bf4.avif

Гоголь

   Тебе казалось, что так было, есть и будет всегда — шепот прибывал завсегдатаем сознания, тела, души и всех остальных материй, присущих материальному, о каких ты вычитала когда-то из непопулярных книг о человеческом разуме, пытаясь найти малейшее объяснение существу, но вскоре о них же забыла, будто всевозможные теории являлись чужими расстройствами, а не доводами наблюдений. Ты не страдала в полном смысле картин, не тяготилась «бесами», как говорила тебе бабушка, сама не напоминающая ангела из плоти и крови; но страдали те немногие, кто к тебе решил приблизиться и углубиться в мир тонкой обертки. Ты никогда не распространялась о том, что на душе происходит, не выказывала и капли отклонения от нормы, какое могло окружающим показаться заболеванием и сумасшествием; или тебе лишь думалось, что играла ты человека полностью здорового, послушного своей ячейке общества по суждениям мыслителей. Конечно, Бафомет к тебе взывал, беснуясь: но в нем не находило твое детское сознание, не подверженное чужим суждениям, чего-то отвратительно запретного — он направлял тебя, являясь миру светочем, даровал познания, чувства, мысли — а бабушка, лишь заслышавши о твоем недюжом уме, как отзывались по уголкам окрестных домов, мечтала тебя запереть навек и позабыть о дитятке. Книги все, кроме священных писаниях о давно изученных подвигах, не обновлявшихся с первого года новой эры, были у нее в строжайшем запрете: а все соседские девочки, как слышала ты, проходя тенью мимо ненароком, обсуждали то любовные истории, вычитанные из журналов, то приключенческие романы, привезенные отцами да братьями из городов и более крупных поселений; каждый раз ты со страхом отворачивала голову, поплотнее укутываясь в тонкую шаль и сводя редкие брови к третьему глазу.

   Никому не могла ты доверить тайны нутра или переживания сердца: дети с самых двух лет твоих, как передали тебя на воспитания с криками и яростными рыданиями, тебя сторонились, даже дом неродной обходя проложенными дорогами; нередкие и крестились, когда показывалась в запыленном окне, сложенном из перекладин, твоя нерасчесанная макушка, потому как у старухи не было ни желания, ни силы должно за тобою ухаживать. Она доживала свой век безлюдно, изредка разговаривая с еще не умершими старыми подругами, какие никогда окраин деревни не покидали, все топилась в труде и молитвах, надеясь на вечную жизнь после смерти, давно стоявшей на пороге еле живого дома; потому, сама погрязнувши в состоянии пограничности, к тебе она не проявляла особого внимания, оставляя на самовоспитание. Не видела она того, что ты ухаживала за небольшим садиком и урожаем получшее нее самой, готовила в точности с потертыми страницами рецептов, полы вычищала до блеска и только разве что скотину не держала: но она сама животных не жаловала и даже кошек прогоняла со двора; зато все то, что ей греховным казалось, она сразу подмечала в выдуманном списке и тебе тут же причитала: «плохое» слово, чаще всего являвшееся «мамой», недотертая рама иконы, какие она сама ни разу в руки не брала, недокошенная трава, в какой она утопала раньше по пояс - любая оплошность становилась моиентальным наказанием в воскресной службе.

   Уполномоченная по твоему воспитанию не любила любых проявлений поклонения кому-то, кроме Христа и Отца Его: а их почитание ей виделось физическим трудом, изнурительной работой и отказом от всех существующих человеческих радостей, какие кликались ею мирскими делами истинных грешников. Детство тобою играло: хотелось бегать по полям, срывая косынку, заходиться в народном танце над костром, как втайне делали юноши и девушки всех окрестных поселений, получать удовольствие от сладостей и сахаров; хотелось, в конце концов, сделаться человеком образованным, уехать в город, как матери «окаянной», мир познать да волю увидать; но все сидела ты перед иконками, молитвенниками и свечками, устами глаголя молитвы, а в разуме повторяя проклятья. Как бы не было слабо ее тело, морщинистая рука хватала за затылок всегда твердо и уверенно, будто никогда не тряслись ее ладони ранними утрами средь грядок; Бафомет настаивал на том, что дала ты наконец отпор, несмотря на возраст около семи лет, показала недовольство и непокорство: но все сглатывала ты тяжелую слюну, когда глаза ее казались демоническее демонического.

‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡

   За тобою Бафомет и сыны его ходили: а ты радовалась единственному голосу, который смел тебя поддержать, одарить книгою, знанием, указать дорогу к просветленному огоньку на задворке жития; бабушка лишь кур травила и траву под корень косила, с недовольством раскидывая вокруг себя древесные опилки еще жилистых ростков. Ты видела, что она совершенно слепа, и что душа ее застряла в определенной точке, не сдвигающейся ни вверх, ни вниз по веренице жизненных перепитий, на нее пришедшихся; хотя о ее существовании до момента твоего появления в деревне завистников ты знала мало, и могла лишь догадываться по обрывкам черно-белых, потертых и, кажется, подпленных фотографий еще времен пятидесятых годов, какие только сохранились в самом отдаленном ящике, запыленном и опутанном липкой паутиной на углу чердака. Попечительница предпочттала твое существование игнорировать, если на то не складывалась особая надобность, решавшая целую судьбу нескольких тварей, крутящихся под ногами и моливших надрывными чириканьями о подаянии: в остальном ты коротала дни в домашних заботах и редких прогулках, когда старуший дневной сон переступал границу заката хотя бы на несколько минут, и появлялась у тебя возможность одним прыжком перелезть покосившийся забор напротив пролескс со спрятанной в нем рекою. Близ водоема находила ты себе пристанище от угрюмых взглядов и мерзких языков, шептавших о старушьем сумасшествии: ты бы назвала ее обычной греховницей старого поколения, отходящего в руки бафометового брата.

‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡

   Воскресная служба из покон веков, заведенных еще до твоего рождения, отличалась праведностью напусканной: любая девушка, до того ходившая нараспашку и своего естества не стеснявшаяся, тут же облачалась в целомудренный платок до самых пят и оборки плотного платья, закрывавшего и плечи, и шею; любой юноша, до того за короткими юбками бегавший, тут же становился настоятелем, держащим обетом безбрачия, облаченный в венец божьего одиночества прочь всех развратов бренности; любая старуха, до того животных побивающая и их же топящая, тут же разрывалась слезами, когда к носу ее прислонялась иконка, подтирающая влажность на щеках и стиравшая со лба любое презренье. Попечительница ничем от них отлична не была, за исключением того, что надевала всегда черный платок без лишних излишеств, неся траур по тому, кого ты не знала и знать, в общем смысле, не хотела, находя заботы другие; да только даже в стенах церкви, на самой отдаленной низенькой лавочке, не стеснялась она пробудить тебя относительно легким — дабы не навлечь на себя иллюзорного гнева общиников — ударом по затылку или внушительным — потому что никто за спинками не мог того разглядеть — стуком по голени, чтобы подняла ты наконец голову и внемлила молитве, ее слова в голове вторя. Но он шептал тебе наслаждаться сном, сокрыть горестный глаз, задвинуть уши глухими ладонями.

   Ты не двигала ни одним шейным позвонком, чтобы не выдать факт того, что тело твое вообще существует; хоровые пения всегда вызывали в голове пульсирующую боль, а в ушах раздавался треск битого стекла, будто крошились церковные окна — единственные ао всей округе расписные и аккуратно сложенные из мозаики — прямо у твоих ног; кровь била ключом по пересохшим конечностям, онемевшим спустя первый час непрерывного восседания на дальней лавке, где не позволялось даже ровно дышать, чтобы громкостью своей не отвлечь внемлющих. Общество недвижимо замерло в ожидании новой речи, провозгшавшей из раза в раз одно и то же — слепое следование неменяющейся вере, какая для тебя была пустым звуком; Бог с тобою не говорил — но Бафомет его место занимал.

   Окончание службы и в этот раз показалось тебе спасением; но бабушка резко подскочила с последним словом, не сказавши тебе привычного замечания по какой-либо незаметной мелочи, и одной из первых направилась к высоченным тяжелым дверям: делала она так только тогда, когда находил на нее приступ истинной праведницы, и собиралась она продолжить моление ей данное в красном углу хлипкой пристройки. Ее отстуствие высшим благословением виделось: потом вновь прилетит нескладный удар по макушке головы, бывшей ниже уровня старушьего плеча, придется на твою судьбу очередной упрек — но ее уход означал около часа свободного времени, когда никто не дожидался на пороге избы с заготовленными прутьями. Святые отцы, греховными матерями являвшиеся, удалились в служебное церковное помещение: осталась ты наедине с единственной иконой, оставшейся в деревне, отданной поселению в виде подарка какого-то старца; двери не манили, потому как в голове крутилось слово «книга» — а какая книга, где книга, почему книга, ты не могла догадаться, начиная бесцельно бродить средь лавочек и кафелей.

   Ты почти что вскрикнула, если бы боль была поощутимее: на самый носок поношенной туфли упал толстый переплет книжонки, оставленной кем-то в первых рядах напротив Богоматери. Виновницу пульсации поднявши, ты принялась книгу рассматривать, дабы найти на ней отличные черты и владельцу обратно подбросить из христианского учения о взаимопомощи — встречаться с человеком лицом к лицу или кого-то о потерянном расспрашивать не хотелось до немоготы; но вся обложка исписана была неизвестными буквами и символами, походившими более на какое-то дьявольское вмешательство, хотя в памяти отложились только божеские уставы вместе гоэтических сигилов: на каждой странице вырисовывались странные картинки широких полей, лесов и озер, все из которых в вашей деревне являлись явлениями редкими, потому как климат был относительно суров и неблаготворен; алфавита ты разобрать не могла, потому как не походил он даже на церковнославянский, какой приходилось заучивать по указанию попечительницы для близости с Богом.

   Ты поворотила головою из стороны в сторону — никого; слышались редкие кликанья птиц и переговоры святых, беседующих о проблемах мирских. Засунув книгу между сгибом локтя, прибитому к талии, и обтянутыми ребрами, ты вихрем пронеслась к дверям, оставляя сыновей за спиною, у груди матери.

‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡

   Ты безрадостно утопила ложку в купе безвкусной каши на воде, напоминавшей больше питье, а не еду: энергетическо ценности она в себе не несла и желудок не наполнила даже на жалкие полчаса, потому выбор между «есть» и «не есть» не играл никакой существенной роли; раболепить перед подачками недостойных ты не собиралась, но и проявлять характер, опрокидывая еду, тоже — обед будет состоять из названного супа, который включает в себя недоваренную картошку, самую зеленую, какая только оказывается в завозах, и воду с приправами, а ужин представляет собой всегда либо недоваренную пресную гречку с несколькими краюшками серого хлеба из неизвестных компонентов, либо переваренные макароны, слипающиеся и размякшиеся под давлением воды; от одной мысли о подобной еде начинало тошнить, а кишки сводило судорогой, будто вот-вот низвергнуться из тебя переваренные остатки вчерашних круп. Окно перебито было намертво какими-то прутьями, еле пропускавшими солнечный свет из-за толщины стекла: открывалось оно только снаружи первого этажа, на котором располагалась палата, и только в определенные часы, потому не хватало не только света, но и банального воздуха: открытая в помещение дверь все равно вела в длинный коридор, где нельзя было этим воздухом насытиться.

   «Лучше бы с Бафометом осталась...», — подумалось тебе, когда с ложки в недомытую тарелку снова свалился комочек застоявшейся в каше воды; сомкнувши губы, чтобы не извернуться рвотой, ты со стоном рухнула на скрипящие пружины матраса, уставляясь в стену: санитарки говорили, что ты, как пациентка, совсем из ума выжила — а ты была поразумнее их самих! Просто от вида стены думалось лучше.

— Девочка, покушай... — проскрипела одна из самых старых санитарок, остающаяся на посту только ради того, чтобы самой с голоду не умереть и иногда подворовывать хлеб, привезенный для пациентов: санитаркам, тесно связанным с кухонным отделением, всегда доставалось свежайшая и разнообразнейшая еда, которая до палат не поступала, на начале своего пути оказываясь в чьем-то ненасытном желудке, какой имел возможность покидать стены и посещать внешний мир: тебе, как «особо опасной», все сознание было ограничено одним корпусом и редкими прогулками во внутреннем дворике, изолированном от других зданий на территорий. Ты вяло покачала головою, отказываясь от предложение старшей: к старухам ты испытывала глубокую неприязнь. Женщина пожала плечами, оставляя бесполезные попытки, оставила на дряхлой тумбе две таблетки и подцепила ногтями каемку тарелки: — Ты разумная девочка, выпьешь таблетки?

   Ты всегда делала вид, что глотаешь, а тебе почему-то все верили: поведение ничем не отличалось от категории «нежелательных» и просто «опасных» для общества; но в эту же секунду ты поклялась, что если она еще раз назовет тебя «девочкой», несмотря на возраст уже девятнадцати лет, ты выплюнешь эти тарелки ей в лицо.

   Женщина на закате лет с напевочкой покинула палату, двери не запирая, потому как они должны были оставаться открытыми в любое время ровно также, как душевые и туалетные кабинки: в корпусе не было никакой анонимности, и от этого тебе хотелось только зарыться с головою в мелкий гравий, раскиданный под низким окном: даже при купании, происходящим всегда под холодной водой и не более трех минут, не могла ты ответить бафометовым сынам, чувствуя себя настоящей хамкой — они к тебе тянулись, а ты упорно молчала, надеясь получить статус просто «опасной» и поскорее убраться со всеми пожитками, состоящими из свободной рубахи и одного комплекта нижнего белья, не блистающего изысками, в соседний корпус, где разрешали хотя бы дверь в душ запирать. Дни тянулись чередою нескончаемого лежания, перебирания костей, нередких криков за стеною, плохо изолированной шумоподавлением или хотя бы мягкой обивкою: ты отмечалась, как самая тихая и сравнительно адекватная во всем балагане страстей шизофренических, посттравматических и остробиполярных. За твое отличительно поведение старшая из санитарок по секрету передала тебе календарик: только за то ты могла ее благодарить: который ты бережно хранила между матрасом и каркасом, мысленно, за неимением карандаша или ручки, отмечая каждую прошедшую дату, неделю, месяц, полный год; по нему же ты сверялась, когда наконец настанет редкий день чтения или рисования, проведенный, как обычно, в одиночестве и изоляции, но занимавший твое внимание хоть на чем-то, кроме смен времен года и опадавших листьев в сильные ливни.

   По коридору промелькнула фигура молоденькой санитарки, уже достаточно полной и обильной для своего возраста, отличавшейся особой строгостью и недоброжелательностью в чужом отношении: скорее всего, она проходила какую-то медицинскую практику, обязательную для высших учреждений — из-за скуки ты строила различные теории о встреченных тобою людях, большей части каких были сотрудники, и все ты о них любила придумывать небылицы: но только это развлекало тебя в изолированном мире, состоящем из разума и постной каши. Ты не успела определить на женском лице эмоций: но энергетика ее давила на спинной мозг, и поняла ты, что она явно не в добродетельном духе; третий бафометов сын только-только раскрыл рот, чтобы озвучить твою мысль, подбирая под себя копытца: лишенная рта, ты моргнула в его сторону, призывая к молчанию.

   Сегодня был день чтения — и тебе не хотелось себя его лишать.

‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡

  «Пусть сама свои шишки   собирает...все равно в ее руках все гниет! И толку время тратить...»

   Ты споткнулась об очередной немилосердный корень старого дуба, которому на момент твоего рождения уже было за сотни лет; попечительница решила вдруг себе сделать варенье из лесных шишек; не то, чтобы тебе вообще дозволилось бы его краешком языка попробовать — но ты-то знала все равно, что в доме ее все гниет сразу, все гниет. Переведши взгляд на раскинувшуюся над головой крону, поймала ты кончиком носа крупную каплю дождя из той тучи, которая собралась на небе еще накануне вечером и обещала долгий хлесткий ливень: бабушка никогда таких перемен не замечала, и погода ей была вся одинакова — а что уж говорить, если у нее и вся жизнь была, что один долгий день? В корзину кинулась тридцать восьмая шишка: решивши, что четное число как раз подходит, ты подхватила плетенку на сгию локтя и помчалась через все предлесье к покосившемуся дому, избегая хищных взглядов и наблюдательных шипений, полныз понимания: обещалось, что если управишься ты до наступления холода, приходившего ближе к девяти часам вечера, то полагается тебе остаток вчерашних дубовых пирожков, начинкой которым, по твоим ощущениям, служили опилки — но все лучше вынужденной питьевой диеты, будто живешь ты в состоянии поста.

   Ты не огласила свое присутствие радостным воплем или оглашающим сущность криком: с тяжелым выдохом от перенесенной на голодный желудок нагрузки поставила перед старухой, неумело держащей между скрюченными пальцами спицы, забитую доверху корзину; полуслепым, полумертвым глазом она повела в твою сторону, что-то поошептала губами с причмокиваньем и из кармана кинула тебе на пол засохшие покусанные огрызки. Ты с отвращением подняла их с пола, тут же в ноги кланяясь и проныривая в свою комнату, походящую на кладовую; раздумавши, что вода будет полезнее, ты выкинула стучащие о дерево огрызки на съедение ночным свиньям, какие, ты знала, точно когда-нибудь отгрызут старухе голову, если вообще существуют за пределами страшных ночных историй.

   Ты спряталась под тяжелое одеяло, единственную теплую вещь в доме: под его темнотой холод не щекотал сухие пятки и искореженные царапинами, подбитые многочисленными падениями с деревянной лесницы коленки. При прислушивании ровным стуком отдавались лишь удары спиц друг о друга, свидетельствовавшие о высокой степени занятости скорой покойницы: попечительница вязала всегда плохо, и материалы у нее запутывались между железками — но всяко было лучше, потому как, уверенная в великом мастерстве, ни перед чем не могла она отвлечься от занимательного дела; ты быстро достала из-под подушки, продавившейся под твоим весом еще давно и слишком бывшей маленького размера для твоей подросшей двенадцатилетней головы, найденную в церкви книжонку. Ты не понимала из написанных символов ничего; но на страницах виднелись хотя бы интересные картинки, не цветные, но расписные и обильные деталями, каждую из которых хотелось рассматривать в мельчайших подробностях. Ты провела подушечками пальцев по лицу какого-то существа с несколькими головами, какого бабушка точно окликала бы демоном: фигура его, хоть и уменьшенная, нарисованная ближе к миниатюре, располагавшаяся поближе к краю странички, взывала в теле смесь раболепского восторжения, потому как в силуэте идеализированном чувствовалась стать. За несколько свободных ночей, когда без страха могла ты прикоснуться к карешку и погрузиться в иной мир, изучила ты книгу со всей внимательностью, особенно тщательно присматриваясь к нарисованным пейзажам: моря, каких ты никогда не видела вживую, манили буйством; поля, не поросшие высокой травой или засаженными наспех культурами, поражали присутствием духа; чудоковатые картины, из которых ты не могла собрать цельного представления, привлекали неизведанностью альтруиста.

   Указательный палец остановился на второй голове существа — она напоминала тебе соседских упитанных свиней, всегда громко визжавших на убое и бесперебойно хрюкающих, когда хозяева немилосердные кидали им корма; за окном, прямо под избушкою, раздались относительно тихие похрюкивания и звуки смыкающихся челюстей, пытающихся разжевать брошенные тобою краюхи. Ты с головою накрылась, начиная взывать к Бафомету — попечительница никогда свиней не держала; страх навалился на головою, приковывая ко сну.

‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡

  — Эта, — указала ты пальцем на самый темный переплет, явно выдававшийся из общей библиотечной массы: как обычно, водили вас по одному и ограничивали время чтения одним коротким часом: но было ли в твоих правах жаловаться? Сопровождающая вопросительно вскинула бровь, впервые за долгое время замечая новую книгу: сменяли они друг друга редко, потому как никто из пациентов и за сотню лет не успеет прочитать полноценно хотя бы десяток. Женщина вынула писание, с отвращением именно к тебе его подавая; ссор разводить не хотелось и пришлось намеренно проигнорировать очевидную мимику инородного лица.

   Ты не прогадала, а сын в углу одобрительно кивнул головою, под длинный птичий нос шепча поддакивания, когда остриженная фаланга потянулась к первому развороту; санитарка-стажерка сложила руки на груди и начала с упованием отсчитывать минуты до своего освобождения из библиотеки, потому что нельзя ей было оставлять пациента в одиночестве: ты всегда с этого незаметно улыбалась, потому как даже при огромном желании не смогла бы из безоконного пространства выбраться. Показались на страницах знакомые поля, моря, существа: знала ты, что Бафомет тебя без развлечения даже в заточении не оставит, но сдержалась улыбка в самых покрошенных и потемневших зубах. Ты удивилась лишь единожды, все еще не разбирая языка: у знакомой фигуры теперь не было свиной головы.

— Дьявольщина какая-то... — пробормотала санитарка, когда на часах оставалось около трех минут и подошла она вырвать из твоих рук святую святых, хотя ты никогда не оказывала сопротивления — но таков был их кодекс бесчестия. Ты могла бы возразить о том, что это сам Бог даровал им — но вряд ли они являлись отступниками общепринятой веры.  — Если тебе интересно, — начала она, идя наперекор установленному правилу молчать везде и всегда, кроме врачебных комнат в подвальном помещении, — тебя переводят в другой корпус. Слишком ты нормальная для ненормальных.

   Ты вскинула брови, вперивая взгляд в ее спину под свободным сестринским халатом: ты никогда не слышала, чтобы подобным образом пациентов освобождали и посещали в другие корпуса, рангом ниже; даже если и мечтала ты о том, чтобы добраться до статуса «опасной», никогда и не могла уповать на подобную милость... Женщина жестом приказала подниматься с насиженного кресла и возвращаться в палату; ты приказу последовала, с тяжестью опираясь на безвольные ноги и мельком посматривая на сына: а он уже побежал покорять чужие сердца.

→→→→→→→→→→→→→→→→

   Вновь начался ливень: тебе казалось, что был у явления определенный день недели, когда нужно было разразиться ему потоком на неправедную землю, истребив сорняки и подпитав ростки: и почему-то всегда начинался он в пятницу, дотягивая до вечера воскресенья. Старуха-санитарка тебя «поздравила» с понижением, когда принесла вновь в палату тару переваренных макарон, какие ты вновь есть не стала, ограничившись свежим, на удивление, хлебом, из которого от скуки скатала мокрый мякиш; ты на ее горестные вздохи о том, что покинет дальний корпус последний оплот разума, только кивнула, не желая заводить беседы с нарушительницей уставов. Не зря ты игнорировала любые вопросы единственного на все здание лечащего врача-психиатра, за бесценок получившего то ли образование, то ли сертификат о практике, о всех появлениях сыновей: отрицательно качала головою и намеренно не бросала зрачков на тьму в открытом медицинском шкафу, когда показывалась оттуда демонически божественная рука. Свежи были еще воспоминания о проводившейся экспертизе твоего рассудка: как не поверил никто, что свершила ты все по бафометскому зову, что не нашлось у тебя другого выбора, что на все то была воля божья — и как-то тебя все же признали невменяемой.

   Пожиток в палате у тебя не было, чтоб с радостными придыханиями собираться в другой корпус: могла бы ты тихонько пронести календарик, спрятавши его между локтевым сгибом и углублением талии, однако каждого приходящего и уходящего пациента рассматривали полностью нагишом, и переживать тот позор вновь у тебя ярого желания не проявлялось. Календарик оставался в матрасе следущему мученику.

   На следующее же утро, которое отнесла бы ты ближе к ночи, потому как солнце еще не встало даже нал горизонтом, тебя неумолимо подняли, тут же, спросонья, засовывая в рот две таблетки того, что всегда тобою выплевывалось и измельчалось каркасными пружинами; но старуха осталась, приводя палату, и так идеально чистую и нетронутую, в относительный порядок, потому пришлось «лекарство» с усилием держать между языковой мыщцей и нижним небом: от усердия накатывала тошнота. Старуха подняла тебя, наскоро проверив хлопками по всей территории тела, заглянув между нетронутых бедер и внутри горла: молясь всем бафометам, ты не отрывала языка, чтобы не раскрылся очевидный обман. Старуха, когда прошли вы неумолимо холодный коридор: она, в каких-то теплых ботинках, и ты, совершенно босая: вручила тебе в ладони необходимую карточку для предоставления ее в другом корпусе и передала в руки какому-то молодому санитару, бывшему значительно выше и крупнее тебя в несколько раз.

   Идти рядом с ним было не очень-то и приятно, как тебе думалось: но хотя бы не проявлялась в движениях неприязнь, и следовала ты за фигурой с небольшим облегчением на сердце, прижимая к груди «подарок». На входе в другой корпус, к которому, ты могла поклясться, вы шествовали не менее получаса, он с невообразимой покороженному сознанию осторожностью вынул из твоих сомкнутых пальцев карточку, даже не повысив голоса или не вырвав документ; назвал контролеру что-то, суть чего ты не могла понять, не разбираясь во всей отлаженной системе. Вскоре, когда прошли вы умолимо теплый коридор, перед тобою открылась дверь одиночной палаты: ты тут же удивленно вздохнула — кровать была деревянная, а не пружинная! Мужчина позвал на смену дежурившего врача, тут же маша тебе рукою на прощание: силы удивленно вздыхать у тебя уже закончились, и более ничего не могло расшевелить успокоившееся сознание. Ты радовалась внутренне, как ребенок, каким помыслами и осталась: в палате царили относительно приятные глазу постельные цвета, по бокам пристроилась мебель поддержанного вида, но главное — здесь было тепло.

‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡

   Бабушка отличилась в первые весенние дни разнообразием небывалым: она забыла о твоем существовании. Погрузившись в какую-то мантру, противоречащую христианским устоям, старуха дни и ночи о чем-то молилась, не отходя ни справить нужду, так часто ее посещавшую ввиду старости, ни поесть остатки вчерашнего обеда, ни попить воды из застоялого колодца: ничто ее не отвлекало от внезапного приступа религиозности, подтолкнувшего тебя к мысли о том, что можно и заняться собою. Ты подошла к ней лишь несколько раз в первый же день внезапного озарения, тихо подавая голос, дабы не навлечь беды на голову свою, с удивлением пронесла рукою перед ее лицом, когда показалось, будто тело ее окоченело посмертно — но никакой реакции и лишь тихий шепот под нос, возносящий благоденствия к небожителям; ты, поразмыслив за стиркой ночного белья мозолистыми руками, по утру взяла с собою книгу, перематывая корешок порванной когда-то наволочкой, и отправилась на поиски чего-то неизведанного: хотелось посмотреть, как живут те, кто не хотел смотреть тебе в глаза. Бафомет не оставлял и по ночам, проникая в сами сны и все время твердя тебе об одном: «Мир не принял тебя, моя девочка...Тогда и ты не прими этот мир». Ты думала, думала, думала...и решила.

   Поселенцы не были к тебе благосклонны без особой причины: и в том ты утверждалась уже множество раз, у бегущей реки припоминая каждый раз, когда бросали тебе вместо мяса кости. В раннем детстве, когда было тебе не более пяти и хотелось тебе поближе с кем-то сойтись, обрести иллюзорных друзей или хотя бы малое общение, все девочки, собиравшиеся во дворах и под окнами более современных изб, бросали косые взгляды в сторону, где стояла ты, поджимая под себя края сарафана, нарочно не замечали самогт настоящего присутствия, перекидывались тихими рассуждениями, подбирая под себя мальчишеские велосипеды, и, запрокинувши глупые головы, бежали в маленькие ларечки покупать сладости, на какие могло хватить вырванных из отцовских кошелек нескольких рублей; ты, понуривши голову, возвращалась к бабушке, которая тогда отличалась наличием хоть какой-то благосклонности — не поднимала голоса или старческой руки, какая все еще могла нанести значительный урон. Подросши и приобретя в себе некоторую холодность ко всему чуждому в округе, ты проходила мимо всех призраком, не собираясь нарываться на дружбу или согласие: и тогда все начали говорить, что ты не только до глупого наивна и бесхребетна, но и совсем уже похожа на свою «бабку», закрывшуюся в пределах дворика, выживающую на костенелые куски мяса и капли прокисшего молока; ты поджимала губы, но не поднимала глаз от сельской дороги, ведущей к ключу, где набиралась вода, и откуда приходилось нести ее всю дорогу до дома, который не могла ты таковым назвать. В юношестве ты уже и вовсе редко появлялась в проселках, оповещая свое пребывание в мире только тем, что появлялась по воскресеньям в церкви, надев на голову черный платок не то специально, не то чтобы привлечь к себе внимание общественности; «бабки» шептали твоей попечительнице о том, что ты совсем от рук отбилась и начала весьи себя развязно, как покинувшая поселение мать, которая предпочла вам обеим город возможностей и погребений под асфальтом — а тебе хотелось повырывать руки, прижечь языки и порезать до края яблок глаза; но, терпя и возрадствуя ради сынов, ты по одному отрывала с корнем ногти и расчесывала костяшки.

Твое божество было право — прав был и керосин, запрятанный в пристройке чьей-то бани.

→→→→→→→→→→→→→→→→

   Ты знала, что придет ответственность: не только по закону, но и по слову человечности, морали, гуманности — но спешила ты себя оправдать, потому как он наставлял тебя: «Они сами поступали нечеловечно, и имеешь ты полное право воздать по справедливости каждому, кто был причастен и кто наблюдал одним глазком, молча об этом в шепотках», и на биение в сознании ты кивала, поднимая в слабые руки второй галон, не разносящий ночным ветром неприятный запах сырости: ночь выдалась безветренная. Неаккуратно этот же незнакомый хозяин дома оставил на выходящем на улицу подоконнике зажигалку, которую, надрываясь, ты зажимала в зубах; руки сами выводили по фундаментам и пролескам длинные дорожки, иногда прерывавшиеся от смены галона; книга волочилась, привязанная к поясу и крепко держащаяся на рванной наволочке. Ты не собиралась бежать, скрывая слезы, какие не наступят никогда на ресницы, а возжелала стоять на пеплище до последнего, прислушиваясь к симфонии огня близ родной речонки, куда точно заглянут сыны. Ладонь обхватила основание зажигалки, поднося ее к влажности: длинная цепь вещества заканчивалась у твоего дома.

‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡

   Ты повела глазами, осматривая большую территорию столовой, соединенной с внутренним двором, огороженным какими-то коллонами и длинными внешними коридорами: еда была схожа с той же, что и в бывшем корпусе, но, за что ты благодарила все существующие силы, кашу варили хотя бы на молоке и прибавляли к ней куски мягкого хлеба — могла ли ты уповать на большее? Через все свои «не хочу», по большей части из-за мягкого принуждения санитаров, ты ежедневно выбиралась на завтрак, обед и ужин, всегда съедая все до последнего сока, постепенно набираясь живости и резвости: движения тела ускорились, а под ногами чувствовалась хотя бы опора, поддерживающая прямохождения; отныне приходилось выбираться и на улицу со всеми пациентами, которых ты никогда не назвала бы опасными — большая часть из них поступала либо с типичными расстройствами личности, проявлявшимися редко, либо со старческими маразмами и деменциями: уши уставали по несколько раз на дню слушать про одно и то же, но даже это было хоть каким-то общением. Наблюдаться приходилось чаще, чем несколько раз за сезон; но задания, какие давали тебе врачи, были многим интереснее привычных — теперь и сыны усаживались с тобою за одним столом, указывая, что следует нарисовать маленьким размером в самом углу белого листа, подписывая под тем крючковатые символы: как только приходило время отдавать терапию на проверку, ты тут же слюною подтирала ненужные фрагменты, выслушивая потом жалобы сынов, что не даешь ты им развиваться в творческом направлении.

   Ты не спешила с кем-то в корпусе заводить знакомства, по большей части потому, что считала себя выше окружающего тебя общества: ты не бредила по вечерам, представляясь эфимерным существом, вышедшим из потаенных параллельных миров; ты не сдирала свои ногти с корнями, предпочитая это угощение крупам и воде; ты не заходилась в тихой истерике, разглагольствуя о том, как мечтаешь найти в безопасных комнатах нож и покончить со всеми своими страданиями, обратившимися черной полосой, не меняющейся на серую, и чередой неудач. Ты отрицала в себе некоторый зародыш нарциссизма, но не могла спокойно наблюдать за резкими приступами остальных пациентов: тебя брала мерзость, а сыны шептали, что и вовсе место тебе на воле, среди людей здоровых, потому как не распространяли они свои расстройства, и обычных; но понимала ты, что ни в одно общество не примут тебя с улыбкою и зазываниями, а местность за созданным закрытым миром ты не увидишь более никогда, потому что так решили за тебя спасающие жизни — и приходилось отбывать срок в месте, которое при всех возможных благах не могло вызвать у тебя приятного ощущения родного дома; дома у тебя и вовсе никогда не было, и не понимала ты, как может сердце куда-то или к кому-то тянуть.

   На душ отводилось целых пять минут без учета вытирания стареньким полотенцем, перестиранным сотни раз, раздевания и одевания; вода была еле теплой, и именно этим задатком температуры ты наслаждалась вдоволь, спеша на омывание самой первой из первых, потому как соседи через стену всегда подтягивались на процедуру неохотно, с ленью и вразвалку. Выдохнувши от блаженства, какое испытывала ты впервые за года, проведенные в белых стенах, ты наскоро просушилась и надела выданную рубаху со свободными штанами, которые иногда спадали с талии и никогда не прилегали к телу ровно. За приоткрытой в душевую дверью ожидал дежурный санитар, потому как по всем нормам оставаться одним было категорически запрещено, а нарушать установленное порядком время равнялось сроку отбытия в одиночной изолированной камере: ты туда еще ни разу не попадала и не особо того желала, видя, что вышедшие оттуда пациенты становились слишком вялыми и безрадостными, на первом же приеме пищи набрасываясь на еду, как запыхавшиеся волки на загнанную овцу. Одно из многих, что тебя удивляло — в отведенные часы пациенты могли разгуливать по коридорам и комнатам спокойно, все же под надзором, но не таким пристальным; резкие всплески агрессии или самоповреждения были редки, потому каждому отводилась данная привилегия: и ты ею пользовалась, бесцельно обшаривая уголки больницы со всеми ее малочисленными тайнами; все было настолько стерильно, что единственными находками были трещины штукатурки или сколы кирпичей.

   Ты заглянула в комнату «отдыха», представлявшую собой склад из нескольких стопок книг, принадлежностей для рисования, обозначенного терапией: но даже так не нашлось ни одной точилки, и всегда приходилось выпрашивать поточить карандаши у наблюдающих: и нескольких выходящих в сад окон, конечно же переколоченных прутьями. В надежде найти ту самую книгу, какую мог послать тебе незаметно Бафомет личной персоной, ты наткнулась на разочарование и принялась за какую-то книгу о психологии, которую ты читала с иронией, сарказмом сопоставляя место своего нахождения и доносившейся на тебя со страниц смысл. В помещении было малолюдно, и большая часть из «вас» предпочитала в свободное от лечения время спать: тебе во сне приходили все ярко-красные огоньки, от которых веки не слипались ближайшие несколько часов. Занявши одно из множества свободных кресел, ты раскрыла страницы, спиною чувствуя неутихающий взгляд сопровождающего: как бы не были они на первый взгляд милы, чувствовала ты в них сокрытое лицемерие, и от того зарождалось в сердце привычное отвращение к обществу.

   Ты заслышала перед собою какой-то скрип; сыны со вчерашнего вечера все еще спали, и никак не могли они повлиять на объект в реальном мире, от которого были отделены пеленой твоего восприятия; а никто из пациентов никогда не позволял себе дерзости заговорить с собратом по несчастью без дозволения на то присутствующего везде персонала. Ты медленно поднимала взгляд со страницы, упираясь сначала в пол, потом в ступни, на удивление босые, потом в форменные штаны, натягивающиеся на массивных и широкиз коленях, потом в слегка растягнутую на груди рубашке, а после — в по-глупому улыбающееся перед тобою мужское лицо, светившееся болезненной белизною и отличавшееся длинным шрамом, проходящем через правый глаз, который цветом не походил на левый. Ты, не то удивленная, не то раздасадованная тем, что тебя отвлекли от погружения в иную реальность, с вызовом смотрела на мужчину, не стесняясь и не чураясь; он, склонив голову набок и приподняв брови в наигранном удивлении от отсутствия реакции, сначала помахал тебе правой рукой, а потом протянул левую для рукопожатия; работник за спиною вздохнул, потому что, как ты поняла позже, для мужчины это было типичным поведением — знакомиться со всеми хандрящими и безучастными.

  — Привет-привет! — достаточно громко воскликнул он, не опуская руки даже спустя минуту, как ты сидела неподвижно, не выпуская из пальцев почти перевернутую страницу. Он улыбался — ты перевернула страницу и вновь проходилась взглядом по стершемуся за года тексту. — Невежливо игнорировать.

  Ты с тихим выдохом ответила:

  — Невежливо прерывать.

   Мужчина задумчиво закусил губу, напрягая спину, и, несмотря на бестактность, схватил кисть твоей правой руки, соединяя со своей левой в рукопожатии; нижнее веко обоих глазниц в нервном тике дернулось.

  — Очень приятно познакомиться с вами, — он пригнулся, произнося следующее заговорщическии шепотом: — «особо опасная» и совершенно подчиняющаяся природе.

   Ты вздохнула глубоко через ноздри, не сумевши в своей голове сопоставить, как обычный пациент может хоть что-то знать о чужой биографии, если та никому среди больных не разглашается: до того даже ни одна бабушка с деменцией, которых ты страшилась поболее воды, не вдавалась в подробности твоего прошлого и не расспрашивала о причинах твоего нахождения в отделении. От немоготы ты подняла взор, встречаясь с такой же улыбкой, ни на секунду не ичезнувшей с лица, на которое будто по лоскутам натягивали кожу и неровно сшивали по мимическим краям. Тебе подумалось, что он совсем больной, потому как ни один встреченный тобою человек не играл так долго в счастливую бестию.

  — Я Николай, самый искусный шут во всем мире! — заявил он, выгибая бок в одну сторону и костяшки прикладывая ко лбу, как средневековая девица в страшнейшей беде; твоей руки он все еще не отпускал и будто нарочно не прекращал ее трясти, выбивая из тебя последние остатки энергичных мыщц. — А вы, как я знаю, не особо любите контактов и разговоров.... — будто размышляя заметил собеседник, держа твою руку теперь только за кончики пальцев, делая прикосновение интимным более, чем то требовалось.

  — Догадался? — спросила ты, понимая, что по твоей реакции очевидно прослеживались и необщительность, и отстраненность от любого физического контакта: даже тарелку супа от отдающих ты принимала таким образом, чтобы случайно не соприкоснуться кончиками ногтей.

  — Нет-нет, я просто слежу за тобой.

   Он хлопал ресницами, не сжимая уголков губ: ты, хлопая ресницами в ответ, пыталась незаметно его хотя бы поцарапать, а в лучшем исходе искромсать до смерти. При пристальном надзоре слежка пациента за пациентом была физически невозможна: ты не видела его ни разу в столовой, где собирались все неприкаянные минута в минуту, не повстречала ни разу на улице, где вырывала под деревьями длинные травки, пытаясь скрепить из них подобия браслетов, не натыкалась на его присутствие ни разу в коридорах, которые соединяли все артерии личных и общих — для менее тяжких случаев — палат. И причина его возможной слежки все никак не приходила в мозг выстрелом резким, потому что вырисовывалось все глупостью несуразной: немногие из пациентов обладали хоть каплей склонности к романтическим чувствам или глубоким связям в общем смысле; а Николай, если ты правильно запомнила его несложное имя, не принадлежащее ни одному известному тебе грешнику, ни на грамм не выглядел человеком, которому переполняют светлые привязанности и пылкие интересы: походил он более на потресканный фарфор забытой девичьей куклы.

  — Не хочешь подружиться?! Я был бы очень, очень рад иметь еще одного друга, а то Федор совсем уже загнил в своей комнате, его не встретишь нигде почти... — задумчиво протянул Николай, надувая губы и устремляясь глазами в широкое окно, открывавшее вид на второй корпус, прилежащий к первому третьему, где распологались личные палаты: там же жила и ты; первый корпус предназначался для терапии и отдыха, тут же принимались пища и водные процедуры; о предназначении третьего корпуса ты не знала, но подозревала, что именно там распологаются изолированные комнаты для «переосмысления».

   «Где работники, когда они так нужны...». Ты только-только постаралась незаметно обернуться с тем же стоическим выражением лица в поисках иллюзорного спасения: а Николай, не взирая на все установленные правила, перехватил твоей лицо, зажимая череп твой руками: одна его ладонь была на всю твою щеку и захватывала кончики бровей. Ты поморщилась в отвращении, хотя не могла не признать, что он был относительно для этого места ухоженным; уйти без ответа было невозможно.

  — Буду, если отпустишь. — Николай не отпускал еще несколько секунд, поджимая глаза, подобно лисе, и высматривая в малейшей рождающейся морщинке намек на ложь: не найдя должного, он развел ладони в сторону, падая на прежнее место. Ты начала подниматься, чуть не спотыкаясь о его ноги, вытянутые во всю ширину расстояния между вами, которое мужчина беспокойно пытался сократить побыстрее; книга давно лежала на низеньком столике и не привлекала твоего внимания, захлопнутая на неизвестной странице.

  — Я обязательно познакомлю тебя с Федором, журавлик! У него столько планов, а он даже из комнаты не выходит...наверное, даже не моется... — погружался Николай в раздумия все сильнее и сильнее, пока ты все издаваемые им звуки старалась не различить в канители и слить в одну массу сумашествия; санитар мирно стоял у раскрытых дверей, будто не замечая нежданного тобою гостя — привычного для всех обитателей и впервые встреченного для тебя.

be2ae86205f88b97c649907567e77667.avif

   Для тех, кто показывал поведение наиболее приемлимое и «праведное», как отмечала ты, соотнося все происходящее вокруг тебя безумие с некоторыми почерневшими религиозными пометками, на неделе выделялось несколько дней, полных свободы разговоров и относительной вольности действий, происходящих не без надзора сокрытых по углам санитаров: и именно что выделялись целые дни, чаще с обеда до позднего ужина, а не несколько часов, во время которых ты не могла избавиться от стойных переглядов. Вскоре и ты, за примерную думу, удостоилась данной привелегии, впервые не зная, как ею в полной мере воспользоваться: по просшествии нескольких месяцев, как пустили тебя за порог корпуса, наступило умеренное весеннее равноденствие — но ты не понимала, что следовало бы тебе делать, потому как большую часть жизни до вспыхнувшего пепелища подчинялась приказу не свыше, а из низов; но все тянуло тебя богородицей во внутренние дворы, где и воздух был свеж, и чувствовался аромат легких цветов, на каких аллергий особых не имелось: но прикасаться к лепесткам все равно не разрешалось. Шутовских замашек ты нигде не видела: из той крупицы информации, какую ты знала о средневековом театральном искусстве, шуты заводили толпу, творили безумства, но всегда скрывали в себе ту страшную правду, какую другие боялись прямо сказать королю: в вашем мире не было ни короля, ни правды. Его слова о том, что за тобою ведется наблюдение, по истечению некоторого времени, не более нескольких дней, и вовсе показались простыми словами психопата, который не мог найти другого смешного словца, дабы вызвать в тебе какие-то неведомые эмоции; Николая ты никогда более не замечала в коридорах или общих комнатах, лишь иногда улавливая отблеск то ли белости, то ли седины, который тут же испарялся, словно в воздухе, не оставляя за собою отголоска реальности его плоти: и не чудилось тебе, что то могли быть бафометова проделки, потому как друзей тебе он никогда не посылал — ограничивалось твое общество уже несколько лет лишь его безмолвными сынами, какие могли лишь иногда заплакать, закричать или захихикать, но ни одного членораздельного звука они никогда не испускали; только отец умел шептать.

   Даже во внешних коридорах давило на тебя какое-то сознание, иное присутствие, бестелесное существо, следующее по выгравированным следам; наслаждаться воздухом, как предписывалось поэтическами стихами, у тебя никак не выходило, и оставалась ты один на один с тревогою дальнейшего существования, обозначавшего пожизненное заключение в белых стенах и розовых подушках; и, возможно, иногда это и представлялось относительным спокойствием, потому как не несла ты ответственности за свою жизнь и за свои поступки, находясь на полном обеспечении, накормленная, выспавшаяся, успокоенная — но сердце с детства требовало свободы духа, думы, жизни. Под вечер на улицу выходили редко, потому как не сошли до конца морозные вечера, и задувал под края рубахи промозглый влажный ветер: ты, мечтая унять головную боль, выбралась во дворик, размытым зрением всматриваясь в дальние горы и залесья, окружавшие глухие холмы в глухих районах, не отмеченных на туристических картах; только из невысокого широкого окна санитарной пробивался глухой свет, еле доходивший до искривленных от долгих лежаний ступней и поломанных ногтей на пальцах ног; несущий наблюдение остановился чуть подальше, не видя смысла в том, чтобы в крайнем случае бороться с тобою за побег — одного удара могло быть достаточно, чтобы на края разломать нижнюю, еле подвижную челюсть с остатками некрепких зубов.

   Ты тряхнула головою после того, как вновь отец пришел, шепча глупости о том, что выдается тебе шанс на побег, что поскорее следует перепрыгнуть слабыми мыщцами ограду, перелезть через колючие проволки, перекрывающие все отступления из корпуса, но достаточно тонкие, чтобы видеть дальнюю свободу, и пуститься наконец в свободный, непродолжительный бег, символизирующий освобождение физического духа; тебе и вправду хотелось громко рассмеяться, что было бы прямым показателем непривычного вдруг поведения, от смертной глупости существа, проживающего пятое тысячелетие, ведущее отсчет еще до зарождение человека, когда был он не то ангелом, не то человекоподобным крестителем. Внезапно что-то будто ткнулось в плечо, походя на человеческий холодный палец с длинным нестриженным, но подпиленным непонятно чем ногтем, потом дунуло в незащищенное ухо, будто впуская в тебя интимность запретнего момента, но остановилось через несколько секунд: не чувствуя позади себя физического тела, ты не шелохнулась, чтобы не вестись на провокации бафометова сына.

  — Журавль, чего застыла? — раздалось с правого божьего плеча зазывание, произнесенное слишком приторной, оставляющей на языке пресловутость интонацией; не мог шут появиться рядом спустя секунду сына, потому как им подобные всегда исчезали как минимум за минуту человеческого присутствия.

  — Тебя испугалась, — с сарказмом отвечала ты, пытаясь в голове сопоставить логичный пазл, все никак не ложившийся в последовательную цепь; кластеры отдавали в виски ржавыми гвоздями, исчерченными молитвами. Николай склонил голову вбок, как доисторическая сова в прислушивании полевой мыши, и растянул в уголки губы, кончик языка щенком зажимая между передними массивными зубами: большая часть его челюсти, раскрытой чуть выше уровня твоих глаз, показалась тебе наполненной хищнечискими клыками, разрывающими дряблую плоть запрелого барана.

  — Я видел, как ты можешь бояться, — протянул он, выжимая резко вперед губы и сводя носовые крылья, делая себя похожим на тех маленьких детей, которые всегда по церкви слонялись подле твоих ног, выказывая родителям недовольство духотой и застоявшимся запахом отвратительных масел, от которых тебя и саму всегда тошнило до основания желудка, где начиналась последняя кишка; и от Николая почему-то сейчас отдавало нотой масла, но, как могла ты принюхаться незаметно и как позволяло тебе выстроенное им расстояние, смешанного с каким-то наливно-яблочным, более сидровым ароматом; к алкоголю тебя никогда не тянуло, даже когда принуждала тебя попечительница испить «иисусьей крови», подходящей более на самогонный спирт, но сейчас вдруг захотелось тебе напиться до беспамятства. Николай уперся широкими бледными руками в перила, наваливаясь всем весом достаточно массивного тела, которое даже при необильном питании не потеряло мужской широты и вожделенной благородности: исходя из того характера, какой ты в нем разглядела, он мог бы с легкостью души подворовывать некоторые деликатесы или склонять санитаров, имевших доступ к запасам, на свою сторону обделенного жизнью человека; но если не собирался он с тобою «сдружиться» и с барской руки отсыпать привелегий, не видела ты смысла в том, чтобы рассуждать о его пропитании. — Но сейчас это на страх непохоже. — Он не поворачивал головы в твою сторону, занимая переданный тобою без желания пост смотрителя на залесья. — Скорее, непомерное безразличие. Федор такой же камень! — воскликнул он с непривычной экспрессией, воздымая руки к небу в направлении Андромедовых потуг; ты, не понимая вообше ничего, стоическим изображением располагалась за шутовскими всплесками.

  — Я пойду... — проронила ты достаточно тихо, выражая то непомерное безразличие; тебя никогда не тянуло к людям, выражавшим собою настоящий хаос — сердце тянулась к дьявольски расставленому порядку привычного настроя; Николай тут же сложился струною, на одной ноге в лягушке к тебе разворачиваясь и перехватывая за плечи отяжеловевшие, не давая двинуться и шагу; как задушенный удав извиваясь и спину выгибая, ты не имела возможности более сильной фигуре сопротивляться, оставаясь зажатой в тисках непозволения. Разум вновь играл с тобою заведенной магнитолой: поблизости не было ни души, резко пропал тусклый светлячок, утопавший в щелях санитарных решеток.

  — Я хочу знать о тебе больше! В тебе, — он бесцеремонно указательным пальцем ткнул в солнечное сплетение, круговыми движениями вырисовывая узор к направлению сердца, утыкаясь в край свободной груди, — есть задаток анархии, веселья, безумства, который ты не можешь раскрыть в самозаточении. Так почему бы тебе не присоединиться к нам?! — Николай, с легкостью оторвавши тебя от кафельных плит, всегда сырых от уличной влаги, единожды покрутил тебя вокруг неустойчивой оси: но даже этого хватило, чтобы накатил резкий приступ слабой тошноты и головокружения ошеломительного.

   Согласия твоего ему не требовалось: он сам его себе давал в полное владение.

  — Я всю жизнь проведу в этих стенах, но здесь нет места хаосу — парировала ты, представляя вновь перед собою один лишь вид ободранных стен у «особо опасных» и впринципе тех, кого в общество не пустят более никогда: одна твоя нелепая выходка, продиктованная безумием, могла стать одним из единственного поводов вновь отправить тебя в попечение одиночеству; и Николай становился камнем преткновения между свободой, иллюзорной и мнимой, достаточной лишь на краткий миг, и вечным бичеванием в корпусах с теми, кого ты не считала себе равным.

  — Мы его найдем! — с несменяемой улыбкой, натянутой до почерневших морщинок, ответил шут, хлопками спускаясь с твоих предплечий до кистей рук, те подхватывая в свои ладони и на миг целуя пальцы рыцарским жестом подчинения; ты человеку никакому никогда перечить не смела и потому лишь подомкнула губы, поджимая ноздри: от тебя никогда не ждали буйного характера. — Жди, и твой журавль сам взлетит к потолку! — Николай поклонился в реверансе принцессы, прощаясь, и широкими шагами переместился за твою спину, отстукивая сухими пятками по кафелю; ты, не шевелясь, приподняла брови в непонимании хаотичности и назад даже не повернулась; вдруг ожил и светлячок, и пробили колокола отбоя.

‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡

   С приходом весны на тебя всегда находило какое-то вселенское непонимание всего существования, как системы в ее целостности; так и самым ранним утром на вошедшем в привычку обеде ты помешивала слегка погнутой ложкой кашу, в которой плавали комочки и воздушные капельки — к ним ты не испытывала особого отвращения, довольствуясь малым, потому даже самую постную «похлебку» могла есть с особым напусканным аппетитом, которого никогда в тебе не существовало; по просшествию лет, проведенных на хлебе, яблоках и кашах, ни одной едой ты не увлекалась до тошноты, расценивая ее как дополнительный источник энергии, а не первостепенную потребность; живот урчал лишь изредка, когда организм намеренно отказывался от пищи более, чем на несколько недель. В столовой людей было мало, потому как большая часть корпуса отправилена была на ежемесячную доскональную проверку всех необходимых для жизнедеятельности факторов: тебе думалось, что процедура проводилась лишь для того, чтобы выявить, кто ближе всего к порогу возможной смерти от истощения морального — в серости не радовало ничего, кроме чистой тумбочки.

   Ты никогда не любила поднимать голову, и всегда находилась она под каким-то странным наклоном молящегося, извиняющегося за грехи, какие остались только в мыслях; когда перед тобою послышались ворохи, будто присаживался кто-то, весящий чуть больше склада костей, ты не удостоила безмолвного компаньона взором внимания, глубже погружаясь в кашу и вылавливая из нее комочки специально, чтобы хоть что-то пожевать ослабевшими челюстями. Ты с тупостью недалекого следила за тем, как сначала в самом верху доступного поля зрения, потом чуть ниже, потом посередине, а потом и в самом нижнем краю медленно скользит корочка хлеба, помазанная желтоватым маслом, передвигаемая чьим-то тонким, как у пианиста, пальцем. По подпиленному ногтю и абсурду предложения догадаться труда не составило: но прогонять посетителя и не хотелось.

  — И? — спросила ты, приподнимаясь чуть на локте, но не двигая подбородком в сторону незванного, нежданного, негаданного; мужчина с высокомерностью повел кончиком носа к потолку, складывая руки на груди и ногу на ногу закидывая светской дивой, каких ты никогда в жизни не видела и о которых знала лишь из каких-то опозориваюших новостей, подсмотренных на обрывках выброшенных соседями за ненадобностью газет.

— Отрывая от сердца, я приподнес тебе подарок!

  Ты огляделась: ни на каком бы то не было столе не было масла.

— Одолжил с барского стола, — заговорщически прошептал Николай, замечая твои метания по столам; ты поворотилась уже и в сторону привычных гарпий — им было все равно, кто и как ел выделенные на каждого по грамма похлебки — а если уж хотелось больше, брали не дракой, а хитростью шизофазического бреда. Николай ждал благодарности; ты, принюхиваясь, провела кончиком ободранного ногтя по маслу, тут же слизывая позабытый вкус деревенских заквасок, какие все равно доставались тебе путем мелкого воровства, за какое отрубали руки. Послышалось удовлетворенное мычание, на какое ты мельком обратила крохотное внимание, краем глаза оборотясь под края длинного стола: но то метался твой собственный заостренный хвост.

   Ты оставила ложку утопать в каше, за один укус съедая небольшую краюшку хлеба; Николай тихонько похлопал животному инстинкту поглощения, схожий со свиным нахлебством. Он, выдавливая из себя радости и опираясь распущенными локтями на стол, на костяшки закидывая голову, быстрой оглядкой пробежался по всем выставленным в ряд театральным фигуркам: на горизонте не виднелось ни одной угрозы.

  — Ты веруешь в Бога? — неожиданно спросил мужчина, носком ноги задевая твои голые голени; ты, чуть не замерши, стряхнула с губ последние серые крошки - мерзость отняла твой лукавый язык.

  — У меня свой Бог.

  Николай прищурился: то было ему давно известно и понятно сразу же, как только увидал он в тебе задаток дьявольского вмешательства, который всегда определял безошибочно в каждом поднебесном.

  — А Федор считает себя божьим сыном! — вскинул он руки к щекам, головою качая из стороны в сторону, как попечетельница, когда горевала о распятии христовом. — Вам следует свидеться неотложно, сегодня, сейчас!

   Николай перехватил твое запястье, пепрыгивая через обеденную скамью, оббегая краешек стола и насилу поднимая тебя с места; ты горевала только о недоеденной каше, пока по траншеям двигалось масло; видеться с сыном бросившего неспасителя не хотелось тебе совсем, но перед шутовским азартом сопротивления не существовало.

→→→→→→→→→→→→→→→→

   Ведя тебя путями окольными и теми, какие не запоминались совершенно в твоей голове, и не смогла бы ты вернуться в свое отделение без посторонней вынужденной помощи, Николай водил тебя проулками затемненными к тому корпусу, где содержались те, которых ты никогда не видела и видеть особо не желала, если предположения твои, сходясь в нужной точке, оказались бы верны; над этим зданием всегда стояло какое-то черное облако пепельного дыма, какая-то отталкивающая от всего аура, какая-то приметная отстраненность всего там обитающего: из него никогда не выходил персонал и в него никогда не заводились новые поступающие — не удивилась бы ты, если бы там содержался один только «Федя», уверенный в своей избранности божьим кликом и пресвятости всего святого: но мог ли его судить Бафомет?

   Запах всего корпуса, в который вы проникли через небольшую пролезку в неустойчивом проволчном заборчике, в которую Николай, на вид, никак не мог бы поместиться, настораживал в твоем мозгу самые дальние, покрытые вековой пылью нейроны напряжения первобытного: будто таилась в потускневших потолочных лампочках невиданная опасность, обещавшая оставить тебя потрохами висеть на низенькой сосне; смешивался запах и с пеплом табачным, какой был намного приятнее пожарного. Николай перепрыгивал каждый свой шаг, на цыпочках перебирая пальцами широких ступней, и постоянно оборачивался, прикладывая к губам указательный палец во всеодобренном символе необходимого молчания: не повстречавши на всем пути хотя бы одного проверяющего, ты начала уставать от постоянных остановок для театральных постановок.

  — Вот! — оповестил он радостным шепотом, переходящим на высокие тона, указывая на плотно запертую, потертую от времени белую деревянную дверь, на поверхности которой в некоторых местах виднелись царапины человеческих ногтей; от бьющей в губы пыльной дымки, пробивающейся под узкую щель затвора, ты задержала в легких побольше воздуха, пытаясь дыханием не выдать своего существования; Николай, наоборот, поднимал грудь активнее, будто бился его необузданный характер в возбуждении знакомства своих «друзей»: не видя Федора, ты уже могла сказать, что «божий сын» не ищет себе ни союзника, ни брата. Мужчина с характерным скрипом потянул за ручку, несильно пиная дверь носком ноги, потому что никогда она не открывалась достаточно с первого раза: да и Федор не видел необходимости комнату родную, с которой срося он всецело, когда-то покидать.

   Ты не имела права свободного передвижения, и ноги твои не слушались никогда остального тела в незнакомом месте первые несколько дней, из-за чего чаще ты отлеживалась в отведенном уголку, потому Николай, задорно подхватив тебя одной рукою за плечо, а другою придерживая ключицы в правильном направлении спереди, проскользнул в обитель существа свободным крылом, тут же тихим щелчком задворяя дверь на замок, не используя рук: в егт шутовские фокусы ты не имела желания вдаваться подробно и все странности списывала на то, что реальность твоя никогда прочна не была. Федор, сгорбившись, молился, сидя на идеально заправленной койке, к которой сам приложил руку; от одного звука молебны тебя взяло резкой тошнотою, и тут же метаться начала ты зрачками восприимчивыми по обстановке, выцепляя в белых стенах хотя бы несколько отличительных признаков, какие отвлечь могли бы от копоти — но тут же ждало тебя тягучее разочарование. По стенам, что было, казалось, совершенно запретно для любого пациента, — иметь свои собственные вещи, не входящие в приложенное руководство по пациентским обязанностям, — развешанны были иконы и приложенны были к ним же краткие, неполные в своем содержании молитвы, отражавшие основную суть полного писания; в стенах, как уловила ты на фоне покаянного шепота, скреблись мыши, пищащие неразборчиво и переговарившиеся о следующей трапезе; окно прикрыто было больничной шторкой, окрашивая слабый свет в бирюзово-холодный оттенок вселенской печали; в одном небольшом ящичке близ койки стопкой аккуратной лежали темные переплеты, на которых золотыми буквами выводились те слова, которые ты читать не осмеливалась.

  — Не волнуйся, — прошипел Николай, бесцеременно пальцем оттягивая твою щеку в подобии улыбки, — он всегда такой, когда я прихожу.

   Тебе подумалось, что от Николая не могут спасти и молитвы.

   Федор резко выпрямился во всю худощавую спину, намного уже шутовской, едко-фиолетовыми глазами останавливаясь на вас, прибывших без приглашения и не по выдуманному графику больничных посещений; уже в одном его гордом, выступающем с резкостью породистом носе могла разглядеть ты отличность от всех «помятых» несправедливостью. Мужчина, не ошеломленный иным присутствием, поднял палец, бывший костлявее твоего и указывая на пространство чуть левее твоей головы: боковым зрением ты не увидела совершенно ничего.

— Федор, это моя дорогая подруга! — воспел Николай, подхватывая тебя теперь за обе кисти и кругом видя к чужой койке, на нее же прыжком усаживая; без писка оказалась ты лицом к лицу с посланником, который опустил теперь палец, рассматривая твою правую сторону: на ней ничего не виднелось прогляду. Николай, уперши руки в бока, не вытерпел больше нескольких секунд и насильно скрепил ваши руки в пожатии знакомства: от холода резкого хотелось тебе окунуться в чан с обжигающим кипятком.

— Приятно познакомиться с дочерью, — начал Федор, выдавливая из себя дежурную ухмылку, какая для его типа лица казалась совершенно инородной; ты, сведя брови, в ответ кивнула, все еще страшась любого по-настоящему людского. Николай обозначил только ваше знакомство, без каких-либо иных целей: уже после этой неловкости хотелось тебе наконец скрыться в темных палатах, не выходя в свет еще хотя бы неделю. Федор, как до тебя дошло, видел всех существующих на свете отцов: и проявил бы к тебе точно ненависть первородную, следуя обозначенной миссии, являя собой неправильную для тебя волю.

  — Николай... — позвала ты, чтобы наконец покинуть комнату без каких-либо дружеских бесед: повернулась в сторону «друга» — никого не было.

  — Николай? — переспросил Федор с холодным интересом, следуя твоему направлению. — Здесь только мы, дама.

  Ты поджалась; оставаться наедине с посланником не хотелось — не могла ты прийти к нему совершенно одна, по желанию собственному и никем не навязанному.

— Я понимаю ваши внутренние волнения, -— говорил он полушепотом, будто бы ненавязчиво продвигая палец по твоей ладони к большому пальцу, — и наслышан о вашей, увы, горестной истории. Но вы пришли сюда из желания исповедаться, потому можете сказать мне все, что у вас на душе.

   Ты не помнила, чтобы хоть когда-то желала исповедаться: а пациент ни на каплю крови не походил на пастора. Не виднелось ни одного следа нахождения в помещении Николая, который не мог обрести плоть, будь наваждением сынов; дверь оставалась плотно закрытной, и не слышалось за ней ни шага, ни шороха, вызванного человеком; Федор пальца твоего не отпускал, незаметно надавливая на фалангу сильнее, чем следовало бы вовсе. Игры разума можно было бы отстрочить только послушанием — потому ты раскрыла заледеневшие от непривычного волнения губы, потухшими глазами прячась за ресницами с проплешинами, когда приходилось тебе их в гневе вырывать.

— Им было легче не понять меня, чем принять. Я тянулась к таинственному знанию, запретному плоду, — вторила ты первородному понятию, — но никому никогда не возжелала бы зла. Они...они сами виноваты были в том, что шептал он мне правду, которую они старались все скрыть.

— И отныне вы обречены на вечное скитание здесь, с нами, — прервал тебя Федор, показывая на лице своем стоическом теперь настоящую уже ухмылку, полную не понимания, а в первую очередь какой-то дозволенности в твоем отношении, явной манипуляции над теми фибрами, которые ты в себе топила голыми истерзанными руками. Не согласиться с ним было невозможно, опровергнуть было ничем.

— Я не могу назвать это обречением. Скорее, закономерным исходом для тех, кто видит.

   Посланник молчал, задумчиво кивая головою и выводя на твоем пальце маленькие круги для успокоения; прерывать находку он не желал, внимая каждому нужному или лишнему слово, потому как все ему было полезно. Иконы продолжали на тебя жадно смотреть, жизненные силы забирая, когда-то им подаренные.

— Я мечтаю о свободе, но она будет для меня бременем. Он не даст мне жизни среди обычных, а я не пожелаю оставаться в ней надолго. Потому единственная цель моя — дожить свой век и перейти в вечное владение тому, кто сильнее.

— Но пожелает ли сильный принять в свое владение слабого? — вторил Федор, приподнимая над веками черные брови, в которых каждый волосок был намертво приглажен в ровный ряд.

   Ты пожала плечами, пытаясь опровергнуть:

  — На то чужая воля.

  Федор, отпустивши наконец твой измученный палец, по-отечески похлопал тебя по плечу голому, не спрашивая дозволения. Вся вежливость его казалась тебе продуманной изначально: но даже если бы Николай, сокрывшийся вдруг в светлоте покоев, и обмолвился бы словом о «ненормальной», — хотя никто не мог на всей территории судить о чужой нормальности, — то не было бы для Федора никакого проку, потому как невозможно было бы ему обхитрить того, кто был сильнее: роль посланника была велика только для обывателей, а не отбывших давно.

— Подумайте о том, предпочтете ли вы муку или блаженство.

   Взгляд твой метнулся в красный угол и тут же воротился к бледности осунувшегося лица: брало тебя жаром.

— Федор, ты как обычно всем это предлагаешь! — проворчал Николай, делая акцент на слове «это», о значении которого ты могла лишь догадываться из того короткого диалога, какой больше походил на ненавязчивый допрос обо всем и ни о чем одновременно; посланник Николаю не удивился, с загадочностью кивая ему головой в согласии на замечание о его странности. Ты подбила сухие брови, чувствуя явный обман, заключавшийся в чем-то, чем-то, чем-то...

  — Журавлика уже обыскались, потому мы бежим! — ознаменовал Николай окончание дружеской встречи и подтянул тебя к себе, отвешивая Федору дежурный поклон в пояс, твою талию сильно сжимая руками и ведя перед собою, пока ты в чувстве непонятном пыталась на нового знакомого обернуться; он вновь принял молитвенную позу, роняя губами:

  — Следи за своими головами, ∆.

   Фамилии своей ты никому не говорила, а в деле она была изменена на девичью материнскую.

‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡

   Ты с неудовольствием приподнялась с разогретой постели, тупым непробудным взором впериваясь в оконные решетки: любые стук, шорох или скрип, даже самые тихие, всегда будили тебя сразу же, закладывая начало мыслительной бессоницы, какую проводила ты в постоянном перешептываниями с неспящими сынами. В комнате никого не было, но по раме деревянной проплывала чья-то громоздкая тень, постоянно то кожей, то костью стучась о непрочные прутья и «попискивая» от внезапных столкновений с металлом: свиней ты больше не боялась и поднялась автоматически с кровати, плывя к запертой раме, не пропускавшей живительного воздуха, который раздражал твою слизистую до покраснения за отсутствием должного иммунитета.

    За оконной рамой, на которой неведомым тебе образом пропали все решетки, раздалось тихое шипение, полное не то боли, не то лисьего завывания в самые чащобы глухого леса: не надеясь даже на малейшее проявление страха, потому как дрожь у тебя вызывали только свиньи и их поросята, ты с гордостью бесстрашия подошла к проему, в котором четко прослеживались теперь и седые волосы, и глаза, один из которых всегда перекрыт был медицинской повязкой и которого ты вживую никогда не видела: но и спрашивать о подобном было бы верхом неприличия.

  — На территории есть заброшенный корпус! — тут же прогорланил шепотом Николай, как только ты отворила окно: ручек на них никогда не было, потому пришлось справляться подушечкой пальца, невероятной силой и острием ногтя, какой пролезал между сложенных створок. Ты качнула плечами, не показывая особого сопротивления: даже если вас случайным образом поймают в комендантский час за пределами палат, ты не страшилась карцера — потому что вся твоя жизнь на него походила.

   Изо всех сил подпрыгнув в крепкие руки, ты за несколько секунд оказалась на прогретой недавним солнцем земле; кажется, ты слышала хруст...но доколи Николай не начнет выть в агонии, все с ним должно быть в относительной норме — любое негодование он показывает театрально ярко и до смешного, как может быть тебе еще смешно, гиперболизировано. Мужчина не интересовался твоими предпочтениями, крепко ухватившись за кисть твою и ведя в направлении заброшенного корпуса: все ходы он знал и любую дверь отворял без ключа.

   Ты не понимала, что интересного можно найти в недостроенной кирпичной коробке, которая по длине была как один коридор, а по высоте достигла первого этажа: в темноте, обеспеченной стенами, через прорехи недостроенного потолка и отверствия под лестницу пробивался тусклый полуночный свет, который заканчивался почти там же, где и начинался, скрывая в потемке высившееся мужское лицо, на каком точно растягивалась натянуто в уголки улыбка; сложенные друг на друга холодные бетонные плиты, по уверениям Николая, служили вам отличной посадкой под «дряблые» позвоночники, которые «вот-вот выпадут из тела и пустятся в пляс!»; одна из стен была кем-то выбита полностью и устремлялась в пологие холмы, на которых только-только начинали прорастать летние цветочки: это ты замечала по появляющимся вдалеке цветным смешанным пятнам зеленого, желтого и розового.

  — Журавлик... — начал Николай загадочно, находясь за твоею спиною в некотором отдалении и не спеша к тебе приближаться, даря комфорт относительного уединения. — Что для тебя есть свобода?

   За некоторое время, которое ты не отсрочила монологом, руки чужие оказались у тебя на плечах, перенося на них вес своего владельца: Николай ходил слишком бесшумно, чтобы его появление предугадать с точностью хотя бы в краткую минуту. Ты сглотнула слишком громко, не переча нарушению выстроенного вокруг тебя ореола неприкосновенности к определенным частям тела: а Николай наваливался, как будто стараясь раздавать твои плечи вместе со свиными хрящами.

  — Вот для меня свобода есть полный отказ от человеческой личности и мирских радостей! Я стану свободным только тогда, когда откажусь от клетки, — тут же он тыкнул в твой висок, обозначая свое понятие «клетки», заключающееся в наличие разума, человеческого воспитания, «навязанных» ценностей и привитой модели достопочтенного поведения, — и отдамся тому бессознательному, что еще хранится во мне!

   Он перекинулся через твою голову, хлопая ресницами одного открытого глаза в ответ твоему морганию: теперь Николай перекрывал весь обзор на прекрасное, и избежать неожиданного откровения, к которому невозможно подобрать слов, было никак не доступно.

— Свобода есть знание... Знание о том, — ваши носы соприкоснулись, заставляя тебя отклониться чуть назад: там же находилась середина мужского торса, — что мне дозволена полная свобода действий. Свобода существует только в моей голове — в физическом теле она не может породиться, пока мы рождены, живы и смертны.

   Сыны молчали, не издавая даже раздраженного пыхтенья забытой чайницы: твой ответ удовлетворял каждому из помыслу; брови Николай резко опустились, глаз прищурился, губы поджались, ударяясь о ряд неровных, местами облезлых зубов.

— Для свободы тебе нужно умереть?

— Для свободы я должна была не рождаться.

   Радужка Николая завертелась в неумехе, бегая от твоих перевязанных грудей к встретившимся носам, от них к облезлым ресницам, а от них уже к детским волосикам, пробивающимся из основания черепа; тут же лицо его исчезло, возвращая затекшую шею в привычное положение; руки переместились по обе стороны от твоих бедер, пока мужчина качнул головою, ударяясь в пологие холмы.

— Банальщина! — воскликнул он, устало выдыхая, будто ожидал от тебя философской тирады: ты, не будучи окончательно бесчувственной, закатила глаза, воспринимая то за прямое оскорбление. — А если бы я подарил тебе свободу? По-дружески.

— Сомневаюсь, что ты смог бы предотвратить мое рождение. — Ты улыбнулась, кажется, впервые за проведенные в поганной ветоши годы: но Николай того не увидел. — Хотя была бы очень благодарна.

   Говорила ты с настоящим облегчением на сердце; Коленька заправил иллюзорные детские рукавички и ммгнул медицинской повязкой, которая тут же проявила на себе коричневато-розовые пятна. Ты встрепенуться хотела всем телом, но реакция была замедленна от долгого бесцельного лежания во рвоте: за пределами коробки поползли оледенелые снежинки.

— Снег? Сейчас же май, — вопросила ты, пытаясь найти в Николае подтверждение абсурдности непогоды. Ты повернулась: он сидел в натянутой на уши шапке, которая облегала распущенные вдруг волосы.

— Январь на дворе, журавлик Ω!

  Вчера было пятнадцатое мая; Николай не мог знать твоего имени, как Федор — фамилии.

  — Я схожу с ума.

   Николай засмеялся, громко и заливисто, будто не был мгновения долгие, отходя назад, резко задумчив и понур; стянувши с себя шапку, он натянул ее на твои поблескивающие глаза, пока плечи твои все еще зудели от пережитой массы нехудого мужчины.

  — Все, кто краток с Гоголем, сходят с ума! Кто-то рано, кто-то поздно, но ты... — Он ухватил тебя за щеку, не растягивая ее, а лишь пытась ласкать нежным прикосновением, что все равно выходило у него плохо: перед собой ты все еще видела белизну убора, похожего на зимнюю вьюгу и опоясывающего зрительные нервы. — Твой бесовский отец рассчитал тебя с той точностью, что ты никогда не будешь вписываться в рамке здоровых. Но надо ли тебе быть такой же, как все вокруг?

  Нет, тебе не надо было. И ему тоже. И ему, и им, и всем живущим.

— Федор рассматривает тебя как смерть живущему, но я...я — как жизнь умершему.

   Только-только ты хотела раскрыть губы, чтобы противостоять наконец холодному расчету: но тут же почувствовала падение, продлившееся три удара заиерзшей насмерть и онемевшей кукушки, копчиком ударяясь о холодные плиты больничной палаты. Шапка слетела вместе с падением, отлетая в концы комнаты; дверь была незаперта, и сквозь нее пробивался зеленоватый болотный цвет: по стенам были развешаны иконы.

— Гоголь никогда не бывает вежлив с друзьями, ∆.

   Ты повернула голову на Федора, который облачился теперь в церковные рясы и вызывал в тебе глубинную рвоту, смешанную с кровотечением; на голове его виднелся венец — и даже для тебя, приверженной собственному нутру, то показалось прямым оскорблением любого отчаянного человека, затерявшегося в задворках служения.

— Вы не мои друзья, — ответила ты на удивление резко, но отрывисто, будто не хватало совсем кислорода, который смешивался с углекислым газом, каким пропахли вся комната и прилежащий к ней нескончаемый, по воспоминанию, коридор. Федор прикрыл веки, поднимая брови, будто умилялся потерянному бездомному питомцу или голодной бродяге; ты хотела поскорее вернуться в хладную постель, закутаться с головою в сырое одеяло и почувствовать по щекам только капающую с потолка проточную воду — и оставаться в окружении божьего надзора ты не смогла бы, потому что сердце охватывала бьющая тревога.

  — Значит, они — твои друзья? — дознавал Федор, не спуская с лица той глупой маски, которая задевала твое человеческое достоинство. — Но им было легче не принять тебя, чем понять.

   Ты растворила дверь до конца, выбегая в коридор из последних сил и держась на трясущихся на ногах: лестничный проем располагался прямо перед комнатой, хотя тогда был в самом конце коридора; спускаясь «шаром» как можно быстрее, ты отпела в мысли короткое восхваление — последнее, что у тебя оставалось. Этажом ниже вновь вился коридор, будучи теперь длинее любого тобою увиденного за всю жизнь: ты уперлась в боковую дверь, потому что конца пространства не виднелось, отпирая ее со всей силы и тут же залопывая — если бы ты и потревожила чей-то сон, тебе было бы все равно. Но оказалась ты в своей комнате, в которой остались распахнуты окна и свисало с края койки одеяло, порванное кем-то изнутри, будто вырывались оттуда личины. Неумолимым грохотом раздалось по оконной раме стучание, и за ним же в воздухе пролетело лисье шипение.

— Журавлик, тут есть заброшенный корпус...

— Нет, — ответила ты, отрезавши любые попытки заманить тебя в состоянии твоего бессознания: но Он точно не посмел бы тобою манипулировать, потому что и так ты отдавалась всецело, а Он не требовал ничего взамен; однако, несмотря на твой буйный протест, ноги ударились о подоконник, перекидывая половину твоего безвольного тела в чужие руки.

   Ты моргнула: в пробитой стене бушевала теперь вьюга заместо летящих снежинок, странно останавливаясь на краях выступающих в пространство кирпичей. На плечах твоих была накинута рванно сшитая лисья шуба, на рукавах которой, по твоему краткому замечанию, виднелись остатки животной кожи.

— Что для тебя есть свобода? — спросил Николай снова, теперь стоя напротив тебя всем телом, перекрывая волю буре; ты хотела наконец получить эту самую свободу, теперь вбирающую в себя избавление от шутовского общества:

  — Свобода есть полный отказ от человеческой личности и мирских радостей.

  Николай улыбнулся:

— Банальщина!

   И его собственное мнение показалось ему банальщиной, покс отправлялась ты в путешествие по спутанному эсперству. Ты упала: теперь на край жестяной койки, не слыша хруста поломанной уже кости, от которой позвоночник при движении приходил в бешенство. Федор перебирал четки, примерив на себя общепринятый наряд сектанта и вырисовав на лбу пятиконечную звезду; ты отклонилась боком к спинке кровати, пытаясь ногами, отталкивающимися от пола, придать себе ускорения.

Кто тебе дорог, Ω?

  Он знал теперь и имя — а значит душою твоей владел.

  — Никто, демон.

   Эмоций не хватало; а Федор рассмеялся, хрипло и тихо, как позволяла ему бледность. Вновь накликали его демоном, а не посланником: а он лишь исполнял ту волю, ради которой создавался из пепла соженного ноне мира. Тут же он сжал окончательно четки между ладоней, разнося по запертому помещению ровный звон, похожий на битие старинного форфора: проиелькнули перед тобою сыновья и в миг сгнившего ока погорели в пепелище.

  — Тогда что тебе дорого, Ω?

  «Выбирай блаженство!» — захрипел голос спереди, где била только по стенам зыбучая буря; «Выбирай муку!» — раздался николаевский голос со спины, где правила потолками текучая мгла.

877449c3048fce6420e964924340e986.avif

Мори

— Вы слышали о нарциссической травме?

   Глухо отбивался о себя монометр, разбавляя давящую на затылок тишину неловкости и напряжения, всегда возникавшего между вами: тебе думалось, что никто другой не испытывал рядом с прославленным Огаем столько страха и одновременно успокоения, сколько могло твое сердце — да и вряд ли кто-то мог также похвастаться таким диапозоном эмоций, который тебе был дарован с рождения! Впрочем, на его вопросы тебе всегда было все равно, потому как не несли они для тебя особой смысловой нагрузки: ты по обычаю вновь поправила волосы, и так уложившиеся в прическу, прошлась по голым щекам, которые давно не встречались с кистями, к твоему большому разочарованию, и поправила краешек заплывших губ, которые не встречались еще ни разу с иглою. Тебе льстила одна только допущенная в вихре шальных идей мысль о том, что известный во всез кругах еще до твоего «падения» Огай уделял столько внимания тебе одной: он назначал ваши сессии ежедневно не по указу следствия, а из какой-то личной своей прихоти; проводил с тобою всегда дольше двух отведенных часов, нередко задерживаясь по какому-рибудь пустяки или для беседы: а беседы ваши со временем все больше стали походить на приятельские и почти дружеские, несмотря на двадцатилетнюю разницу в возрасте, которая была всей твоей жизнью, и огромным разрывом между прошлом, в котором ты блистала, а Мори трудился до изнеможения ради крохотного признания.

— Даже если и слышала, вы знаете: такие термины в моей голове не задерживаются.

   Как бы не считала ты себя «высшим сортом» из всех над всеми, перед Огаем, человеком всезнающим и глубинным, могла немного признать, что уступала в отдельных областях: но позволили бы боги ему твою внешность неровно задеть или отметить выбивающуюся интонацию из выстроенной томной речи, подходящей по статусу древним жрицам, тут же начала бы ты свою атаку, выкладывая на стол все сохранившиеся карты с «заумными словами», какие на языке даже терпеть не могла; никто из твоего прошлого, сразу же отсеивающегося общества, особым умом не блистал перед себеподобными.

   Огай умиленно улыбнулся, будто разговаривал с малым ребенком, спрашивающим у него значение самых обыденных слов, встречающихся в повседневном обиходе любого взрослого человека; ты, как казалось тебе, считывала любой внешний сигнал другого человека — но перед Мори не могла показывать своего знания: в первую очередь, из-за его собственного характера, расположенного к тонким манипуляциям; во вторую очередь, из-за его положения перед следствием, которому он отчитывался о каждом твоем «отклонении», какие ты никогда не пртзнавала, считая себя человеком в высшей степени адекватным; в третью очередь, из-за собственной тайно симпатии, проявлявшейся в наигранной робости и стремлении достичь Мори — любые более краткие с ним отношения гарантировали тебе не только освобождение от стен, но и привилегии в обществе, которое перед тобою будет стелиться ковровой дорожкой славы и покорения.

   Огай потянулся в скрытые карманы халата, пришитые изнутри, доставая оттуда книгу в винтовом переплете; на монотонной обложке обозначалось слово «Психология как наука человека», а между страницами проглядывала потертая закладка, исписанная по краям заметками о том, какие лекарства следует приобрести и в каких дозировках: ты, в медицине совершенно не разбираясь, все равно удивилась тому, что цифры вырисовывались слишком большими не то что для взрослого человека, а для горного тигра.

— Почитайте на досуге.

   Ты нарочито неспешно и вальяжно потянулась к книге, без интереса ту открывая на отмеченном месте: яркими буквами билось слово «нарцисс», которое ассоциировалось у тебя только с цветком — по правде, уродливым, как и все остальные из них бесполезные: цветы нельзя было есть, а в моменты голода ты изнывала более слюной, чем жаждой красивых фотографий.

  — Вам несказанно повезло, Ω, что ваши покровители добились только временного ареста.

— Дело еще идет, господин Мори, — в унисон ответила ты, пробегаясь зрачками по сложенным английским буквам; зацепились глаза за слово эгоизм, преподносящееся сродни худшему чувству человеку, будто должен он всем и ради всех жертвовать во вред себе - но о эгоизме ты знала более, чем кто-либо иной, ставящий себя во главу мира, и это прекрасное качество почти руководило твоей жизнью!

  — Знайте же, что я, как следственный психиатр, не считаю вас виновной.

   Мори мог тебя «отмазать»: об этом говорили все, кто хоть раз попадал к нему на прием вследствие преступлений закона государственного или морального, когда шли не к пастору, а к психиатру; и ты также видела в Огае, если бы свершился твой план по мерзкому соблазнению, великолепную возможность остаться не при делах и вернуться в тот образ жизни, какого ты придерживалась: мало сластного было в монотонном гудении кофейника по утрам и в бульканье ванн по вечерам, когда давние коллеги наслаждались жизнью в стенах чужих аппартаментов. Тебя никогда не учили обольщению — пришлось научиться самой на жизненном пути: потому ты приулыбнулась, прищуривая ненакрашенные глаза, подведенные природным веком, в ответ на почти что признание в твоей невинности; Огай, повторяя жест, походил на змею с распростертым воротником — ты никогда не верила в змеиный яд.

  — Это приятно знать, господин Огай. И было бы не менее приятно рассчитывать на вашу помощь.

   Ты протянула руку для пожатия; но врач неожиданно встал с кресел, поправляя полы халата и подхватывая двумя пальцами лекарскую сумку, в которой всегда носил какие-то замудренные записки о состоянии своих пациентов, книги, прочитанные им по сотни раз, и личные вещи, включавшие в себя только пару старинных папирос, в которые он саморучно заправлял итальянский табак. Часы, которые всегда тебя раздражали, но которые ты никогда не снимала, потому что не доставало сил, пробили четыре часа вечера; в этот период на тебя накатывала наибольшая сонливость и нежелание существовать вообще.

  — Не могу обещать своей помощи, дорогая, если за это не будет платы. — Перед Огаем гувернанткой вежливо открылась дверь, показывая длинный коридор квартиры, усеянный картинами с изображением твоего лица: на некоторых из них глаза были закрашены матовой черной краской в результате непонятного психоза, который завершился у тебя только несколько дней назад с приходом Огая; таблетка, бесцеремонно провалившаяся между твоих зубов, все еще отдавала горечью. — Лучше не забудьте про сладости, а об остальном я позабочусь.

  Стук его каблуков еще минуту отдавался в твоих ушах звоном, пока ты потянулась за сладостями на чайном столике, один конец которых был белый, а другой — черный, пока мелкие химические капсулы внутри помешивалась, песком бьясь о тесные стенки; на улице, вдали на тратуаре пронеслась роем чья-то громчайшая машина, от чего у тебя снова прилила к носу кровь, и ты, зайдясь раздражением, швырнула в окно чашку осевшего кофе; горькость разлилась по окну птичьим узором умирающей совы.

μμμμμμμμμμμμμμμμμμ

   Ты снова в истоме ждала его появления, отсчитывая каждый удар секундной стрелки. По утру пришел старый знакомый, отвечавший за появление твоего домашнего ареста, но на мужчину ты так и не взглянула, зарывшись в края шелкового одеяла и сославшись на огромную усталость от вечной мигрени: мигрень-то у тебя была, но по странному обстоятельству проходила тут же с появлением Огая. Знакомый ушел в диком огорчении, в какое ты никогда не верила, успевши поддеть беззащитную гувернантку под юбку, всколыхнувшую на созданном в помещении ветре: юбка ее сама по себе была плоховата, и при звуке ее визга ты, не сдержавши смеха, уткнулась в атласные подушки — ничего не могло быть привлекательного ни в ее наряде, ни в постаревшем от работы лице: всех в своем окружении, над кем имела бы хоть долю власти, ты всегда старалась одеть похуже, накрасить поуродливее, напшикать поужаснее, чтобы выделяться всегда на фоне «нищего скота» — и всегда это работало, потому что по-иному выбор падких мужчин ты не объясняла себе; гувернантка не жаловалась, зная характера хозяйка и помня сумму, которая ей каждый месяц уплачивается из созданного твоими знакомыми фонда, розданного по друзьям. Потом девушка «получила» и от тебя, по случайности задевши мочку нежного уха: больно тебе не было, но упустить шанса высказать свои эмоции ты никак не смогла бы, и потому ударила ее неожиданно по голове, надеясь, что Мори не заметит образовавшегося за два дня синяка на височной доле служанки — кем бы ты была в ее глазах?! Огай говорил, что тебе «нужен здоровый, естественный и полностью расслабляющий все конечности сон»; ты ворочилась, билась головою о широкую спинку кровати, ненавидела себя, себя обожала, волосы хотела себе вырвать и отрастить их тут же до пола, губы свои ненавидела в любой их форме, возвышая при том над чужими «нитками серебряными», покс твои являлись позолоченными; смеялась над чужой неудачей и тут же вспоминала свои, самые несущественные на свете, обгрызая до кутикулы отросшие ногти, мечтая скрыться со свету в тепле холодной кровати; ненароком задевала себя за живот, когда-то потерявший подростковую девчачью форму и приобредший формы более женские, которые ты возжелала отрезать аккуратно скальпелем и сшить по краям обрывки ободранной кожи с вываливающимися внутренностями; поддевала языком края зубов, сделанных ровно и с профессиональной точностью, которые, даже будучи искусственными, начали рассыпаться из-за слабости потускневших десен; прикусывая язык до крови, которая сплевывалась на пол точными бросками, ты вновь с придыханием ложилась ночами на подушки, утыкаясь в стул, обвешанный одеждой: в нем виднелась она, «разукрашенная», «наигранная» и во всем понимании жалкая, которая смела только подумать о конкуренции с Афродитой и Аресом в одном женском лоне.

   Еда вновь была безвкусной: уверяя себя, что готовишь ты в миллионы раз лучше, хотя ни разу за жизнь не брала в руки ни одного рецепта или столового прибора, кроме вилки, ты демонстративно вылила крем-суп на стол, как ребенок, играющий с едой; оставив на плечи гувернантки заботы по уборке, ты уложилась в кровати, отдаваясь полудневному-полуутреннему сну, переходящему грани дозволенного и перетекающего в сон вечерний; но как только первый закатный луч коснулся закрытой испещренной ресницы, ты тут же запросила умывания, купания и всех банных процедур, которые только могли улучшить и так прекрасное создание; к макияжу ты не притрагивалась более нескольких месяцев, чувствуя от него только грязь и разложение внешнего идеала. Пока намыливали твою голову пальцы в белоснежных перчатках, потому как не разрешала ты притрагиваться к себе голыми руками в целях защиты от бедности, присмотрелась ты к своему лицу неосторожно в зеркало, расположенное напротив ванны: что-то вновь показалось тебе дефектным, не то нос, не то глаз, не то волос в бровях, и резко дернулась ты всем телом в желании утопиться, но вновь оборвалась твоя попытка надзором гувернантки.

   До прихода врача, выявившего в тебе чувство необходимого лидерства в запретных отношениях между подозреваемой и ведущим, оставалось около тринадцати минут: Мори всегда с какой-то холодной точностью определял секунды, будто заставляя тебя, как собаку, дожидаться его необходимого звонка в широкие двери, вход в которые разбавлял твою затянувшуюся скуку, когда даже былые журналы, с каких ты вырезала женские лица, не приносили былого азарта; а ты, как умалишенная, сверялась поминутно с циферблатом на левой руке, плавно скользя по каждой запрятанной трели. Возможно, Огай навязывал тебе желание его появления ждать; возможно, Огай вновь прибегал к заученным и проверенными на жизни манипулястическим уловкам, которым подвергался каждый из его окружения, осознавая, если обладал достаточным умом и покорно тем ведясь, либо не осознавая, если слепая вера стояла выше здравого рассудка. Книга, врученная врачом из рук в руки теплые, тобою открылась единожды за эти дни для того только, чтобы пробежать глазами по неровным, потертым от пота с пальцев строчкам, которые оглашали «травму» как прямое влияние природной предрасположенности и дополнение условиями, заключавшимися чаще всего в вынужденном соперничестве и собственном непринятии; давнее сдирание кожи с лица, которое не удовлетворяло ни одному из придуманных пунктов, но при том являло собой создание на порядок выше всех существующих отродий, ты за непринятие не считала, преподнося то себе как естественное действие тех, кто хоть немного смыслит в искусстве человеческого тела.

   Звон заставил тебя практически подскочить с огромного, в ширину двух человек кресла, чтобы бежать, теряя разум, к ногам спасителя из заточения камней; но, сохранив самообладание, полагающееся особам высших аристократических родов, ты нервно уселась в кресло, кивком головы смахивая с себя оттенки напряженности и выпрямляясь всей спиною, краем ушной улиткы слыша скртречущий треск засохших в безделии костей. Психология лежала перед тобой и между вами, как артефакт рассыпавшегося вспоминанья.

  — Вижу, вы в хорошем расположении духа, — подметил Мори, намекая на отсутствие битой посуды или следов повреждения от твердой руки на щеках бегающей из угла в угол аппартаментов слуги; ты решительно-нерешительно пожала плечами, трясущеся сохраняя равновесие на обрывке колеблющегося разума. Его лицо всегда озарялось улыбкой, заводящей тебя в ступор; но именно сейчас она казалась не хитрой, а по-настоящему дружески: если такие люди, как он, понимали глубинное понятие дружбы, любви, товарищества и, что главным для тебя было, взаипомощи с прилегающими к тому услугами для каждого участника обмена.

   Мори, севши, раскрыл свой чемоданчик, что делал до странного редко и только по каким-то важным обстоятельствам, если дело твое продвигалось или мужчина находил новые темы для бесед, всегда начинавшихся после сеансов и занимавших, по правде, большую половину вашего совместного времяпрепровождения; Огай с каждым днем распутывал по «одной ниточке» твоего разума, не спеша погрузиться в бездну, но и не оставаясь при том на одном месте — времени у вас будет предостаточно даже для того, чтобы подарить друг другу «моменты». Сохраняя интригующее молчание, которое ты не спешила разрывать своими новостями о том, кто снова опозорился на том или ином мероприятии: обо всех неудачах, дабы повысить расположение прескорбного духа, тебе передавала гувернантка, все еще не отрезанная от внешнего мира и изредка выходящая на улицу; малолисленные знакомые — потому что большая часть от твоего имени отреклась в пользу своего, — посещавшие тебя более из жажды разузнать побольше для сплетен или «поиметь» с тебя сохраненные средства, которыми ты не могла свободно распоряжаться, также передавали тебе новости из внешнего мира, нередко истории приукрашивая или смягчая в зависимости от настроения, погоды и фазы дома в Нептуне: ты не жаловалась, довольствуясь даже затухшими рассказами из последней статьи желтой прессы: Мори потянул краем пальцев за блестящую цепочку, выглядывавшую на фоне всех аккуратно сложенных предметов, лежащих бок к боку, друг на друге. Ты невольно засмотрелась, тут же проявляя желание поместить отблеск сапфира в свою несметную коллекцию, переполненную камнями и искуссными репликами, не отличающимися от оригинала; видя блеск твоих глаз, Мори слегка раскрыл пересохшие губы, вздыхая от того, как легко повестись тебе было на роскошную россыпь.

  Следущее за цепочкой непонятное сооружение тут же тебя огорчило — то был круг с непонятным закрученным узором, пестрящем красками и мелкими точками внутри накрученных слоев; по бокам одиноким слоем располагалось подобие женского кружева, ветвящееся разными пролетами по ступенькам накладности.

— Вы пробовали гипноз?

   Ты тщательнее смотрелась в кружево, располагая в голове промелькнувшие пазлы, и тут же не сдержала кокетливого, женского смешка: ты могла верить в опьяненное состояние, но не в глупости, придуманные сказочниками для сказочников.

  — Зря... Очень действенная вещь, особенно если кто-то хоронит тайну в могиле своего горла.

  Если Мори что-то предлагает, ты не имеешь никакого права отказаться или возразить: не имеет такого права никто, даже стоящий по статусу выше лекаря — ты торопливо кивнула, давая согласие, выдавленное под натиском профессионализма, на эксплуатацию своего сознания, отчасти затуманенного, в котором погребались лица и достижения; Мори, поднявшись с кресел, подхватил тебя за руку и невербально приказал привстать; ты листком за ним последовала, неосторожно босыми ногами ступая по холодным мраморам спальни; как в тех дешевых фильмах, которые ты никогда не воспринимала всерьез и не вызывали они у тебя истинного женского возбуждения, как, например, вызывала чужая гримаса разочарования, от которой хотелось приласкаться, Огай уложил тебя на подушки, по-хозяйски расправляя все складки на заправленном ложе. Как покойнику, он уложил руки на неровно бьющуюся грудь, из которой сердце вырывалось в желании подчинить, а не подчиниться; тебе хотелось прикрыть глаза в полусне, но как только твоя голова коснулась подушки в полусидячем положении, Огай тут же подметил:

  — К сожалению, дремать нельзя.

   Ты раздраженно вздохнула, глазами следуя за колыханием «гипноза»: равномерные постукивания о несуществующие стены вводило тебя в состояние полудремы, от которой ты спасалась неожиданными биениями по вискам начинавшейся головной боли. Все пространство размывалось, а сладостный шепот искусителя не давал надежды спастись; все погрузилось в сверкающий вспышками жизни мрак.

¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶

    Вся жизнь замолкла, и даже чайка, привычная портовому городу на краю света, не пролетела мимо и секунды: они, сбившись в стаи, устраивались на высотках города, не горлоня и не пища, как будто языки у них отнялись; ты плевала вслед почти каждому прохожему, который появлялся на твоем горизонте, чуть ли не признавая твою фигурку маленькую и запрятанную под слоями кардиганов в лицо: старый водитель, который именовался у тебя всегда жокеем, нарочно высадил тебя в самом непримечательном и злосчастном районе города, сетуя на невозможный характер и постоянные претенезии о его неумении управляться с транспортом: но ты уже знала, кого из вас двоих уволят по одному шепотному слову, значившему более любого чужого житейского. Мрачно на душе — мрачно и вокруг: ты никогда не воспринимала мир светлым, вкушая каждую оборотную сторону и не плача над нею ни раза, потому как воспринималось то со временем как самое, что на то есть, прилагающееся каждому человеку: оттого тебя от них тошнило, оттого ты воспринималась собою нравственным идеалом, безгрешным и праведным, следующим всем будийским советам и достигающим душевной нирваны; да только по кончикам ногтей следила за тобою мерзость, а не блаженство вознесенное. Волосы били неосторожно по носу, гордо выступающему на всем национальном профиле, развеваясь по ветру срезанными ножницами девицами; жизнь твоя представлялась давно прожитой и почитой, а молодость утекала между палец — себе ты отсчитывала ближайшие не более десяти красочных лет, за которые должна была бы вознестись над всеми смертными и переродиться в афинах мечтательных.

  Ноги глупо подкашивались под каждым на них наступанием, подворачивая и так тонкие шпильки, возвышающие тебя практически на десять необходимых для мужчин сантиметров; ты прищурилась, глядя в серое небо, куда не пробивался бойкий луч — погода стояла пасмурной уже более недели, но при том не имела силы испортить любые твои образы, составленные стилистами под чутким бдением барской руки. В тебя чуть не влетела маленькая девочка, бегущая за каким-то мерзким, пакостным насекомым, жужжащим в неистовстве и отбивающимся от человеческого нападка, никем не контролируемого и не происходящего под наздором ненаблюдательной матери; как только детская ручка докоснулась твоей коллекционной сумки, практически ту не затронув, ты тут же познакомила детское лицо с невысохшей лужей, причитая при том проклятье и перекладывая свои речи на чужие плечи. Наконец нога достигла перехода, ведущему к воротам директорского дома: и как бы тебе не было противно слово «директор» или свойство кому-то подчиняться, пока кто-то имеет над тобой практически полную власть, выбора иного у тебя не было: живя наполовину его подачками и питаясь объедками с его столов, ты покорно склоняла головы, ожидая наконец времени истечения контракта и уплытия твоего в свободное пространство; как только коснулась ты кончиком туфли до края тротуара и вышла тут же на дорогу, о каких-либо правилах не заботясь, раздался режущий слух скрежет машинных колес.

    Ты застыла в недвижении: невыключенные по утру фонари слепили глаза неуместным светом. Тебе не было смысла убегать; в тебе не существовало страха - заместо него таилась громкая ненависть ко всему сущему; тело не находило под собою опоры и хотело поскорее погрузиться в нирвану мысли: все выкуренные табаки отдались одним ярчайшим звоном в ушах бледных. Свет приближался — ты застыла в восхищении; нос чужой показался перед открытым пупком — ты застыла в нетерпении; послышалось торможение резкое — и чья-то рука нарочно утянула тебя в сторону, по прежний край неширокой дороги, с которого начала ты незавершенное шествие к кошмару своего существования.

— Будьте осторожны, леди, — обронил кто-то на английский манер, без разрешения поправляя съехавшее набок ожерелье, выполненное из самых дешевых бриллиантов, какие только продавались на рынке незаконном. Ты расслышала в голосе оттенок до сжимания солнечного сплетения знакомой терпкости; поворатилась, чтобы в лицо высказать все обнаружившемуся неприятелю — его черные, достаточно длинные для мужчины волосы пронеслись перед глазами промельком вихря и тут же превратились в обычную мужскую прическу; легкая щетина, которую пытались сбрить поаккуратнее, выдавала достаточный возраст ее статного владельца; докторский халат...был докторским халатом.

     Появилось четкое ощущение, что этого человека здесь быть не должно: где угодно должен был он быть, но не здесь; кем угодно мог предстать, но не им; как угодно мог себя вести, но не так: такое ощущение у тебя часто появлялось в отношении тех людей, которые раздражали более отсталого общества, но мужчина средних лет и юношеского движения усиливал чутье во много раз, заставляя сердце биться в отдалении черепа. Слова рвались, рвались и рвались: но ты не смогла даже сказать мнимой благодарности, когда врач неизвестного направления прошел мимо, под руку неся чемодан с документами или инструментами: припоминая сумку где-то в воспоминаниях, ты оценила ее бедность.

μμμμμμμμμμμμμμμμμμ

  — Ты неисправима! — воскликнул директор в самом яростном своем состоянии, раскидывая вокруг коллекционные монеты какого-то древнего государства и перебирая весь найденный на тебя «компромат», который ты таковым не считала, между двух длинных рук; выплюнув в его сторону вместе с нарочной слюной дым, ты закатила сначала глаза, прищуривая ресницы, и оперлась одной ладонью на колено, склоняясь к пепельнице. Он мог говорить тебе что угодно и сколько угодно: покуда это не задевало твоей женской чести и человеческого, данного от рождения, достоинства, ты не принимала во внимание ни одно слово в свой адрес, обозначая каждого произносящего звуки не достающим до твоего уровня: а кого-то выше себя ты ни разу за жизнь почти двадцатилетнюю не повстречала. Близилось твое день рождение, которые ты стремилась отметить со всей пышностью и роскошью, выставленными на обозрение общественности: и в этот день ты должна была блистать, пока не кончится вся нагаданная энергия, и не опустятся руки в бессильном царапаньи саднивших бедер.

   — Вы думаете, — спрашивала ты, со всем отвращением выдавливая из себя уважение: уважения твоего еще никто из живущих не заслужил, какую бы услугу не оказал, — что это что-то разрушит в моей карьере?

     Он на мгновение оцепенел, а после его пересохшие с садинами губы растянулись в «злодейской» улыбке, которая тебя всегда раздражала:

   — Ты думаешь, у тебя есть карьера? Все твое выстроенно мной. И это, — он потянул тебя сильнее, чем требовалось, за колье, впивая золотые крепленья в заднюю часть шеи; скулы, заполненные изнутри дымом, напряглись, выдавая готовность защитить себя — а ты на то была вполне способна, умея вырывать волосы и выкалывать глаза скальпелями, — тоже.

     Он дернул тебя в одно мгновение, перебивая тело между состоянием удушения и резкого потока воздуха в закупорившиеся легкие, пока вся гамма смешивалась с украденным с директорского стола виски и сигаретным флюидом; тебе хотелось показательно вырвать прямо на его ботинки. Директор множество раз говорил тебе о том, что тебя пора «на замену»: в свои девятнадцать ты казалась ему уже слишком стара для журналов и показов, а актриса из тебя была, по честному слову, «никакая» и даже самые льстивые знакомые особенно твоей игре не порадовались; постоянная ложь с твоей стороны о местах недавнего пребывания, об обретенных связях, о личной жизни, которую директор должен был также контролировать, нередко доводила его до состояния самого разозленного, в котором он грешен был хватанием за волосы и пролетом по витьеватой стеклянной лестницы с третьего этажа на первый через долгие пролеты; твое внутреннее состояние, выдававшее наружу постоянное оскорбление остальных и прямые плевки ядом, также мужчину не радовала, заставляя того контролировать твою речь наибольшим образом: выученные тобою фразы извергались из уст все время, дополняя слащавость лицом, показывавшим самое яркое отвращение и открытую неприязнь. Тебя подгоняли под общественные рамки поведения знаменитости: той, которой ты мечтала стать с ненавистного детства, проведенного вдали от внимания не то родителей, не то сверстников, не то объектов обожания — разным людям ты рассказывала разные версии своего прошлого, придуманные находу и впопыхах, без множества деталей, даже с отсутствием которых в истории верили.

    — Лола! — взревел директор через минуту, когда, задыхаясь от вспышки, вернулся к своему столу, подливая в рюмку с упавшим от веществ кубиком виски.

      Ты старалась даже не думать о «Лоле»: может, уборщица? может, личная барменша? может, секретарша-любовница? Ты зацепилась зрачком за зеркало, уходящее в соседнюю стену: там разглядывалась незатушенная сигарета, выпавшая из проема твоих губ прямо в пепельницу: представлялось, как бы испортилось твое лицо, если бы вдавили тебя в запредельно роскошный турецкий ковер, который мог быть тобой ненароком, но с умыслом физики, испорчен: тут же мелькали тени деревьев, вершины которых доходили до края полуоткрытых окон и втесняли свою листву между прощелин, стараясь проникнуть в человеческое неприродное пространство; по всей стене за спиною шли дубовые полки с какими-то благодарственными письмами, фотографиями, на большей части которых изображались люди не самой приятной наружности, но самой выгодной внутренности, непонятными статуэтками обнаженнных нимф и навешанными безвкусно золотыми цепями, которые образовывали собой по всей площади стены неровный замкнутый круг, берущий начало с фотографии еще более менее молодого и свежего директора. Однажды, заметив эту деталь, ты улыбнулась совсем немного, поражаясь себялюбию человека столь отвратительного; правда, глаз твой потом случайным образом встретился немного с краем стола и кровоточил добрые три дня, оставляя в кончике небольшой заплыв, всегда маскировавшийся идеальным ракурсом в студии.

     В двери вошла «Лола», по твоему краткому осуждению уже «нимфетка»: с макияжем, который директор всегда предпочитал на девушках, подгоняя каждую свою подопечную под определенный стандарт карандаша для губ и цвета тени на нижнем скрытом веке; в тех приталенных рубашках, которые всегда девушками нарочно растегивались почти на половину, дабы показать недавно приобретенный кружевной бюстгальтер и выделить поболее то, что и так всегда бросается в глаза первым делом; на тех туфлях, которые ты ненавидела больше жизни, потому что именно на них когда-то до покраснения подвернула ногу, выбегая из заднего хода ресторана, лишь бы лицом за свою дерзость не оказаться в супе: а она купила такие же, думая, что ее кривые стопы могли хоть как-то равняться с твоими гранитными очерками! Ты сразу заметила ее неровную челюсть: одна скула поднималась выше другой, создавая на лице картину полной асимметрии и несостыковки хаоса да при том верхняя губа у нее выступала у нее сильнее нижней, напоминая наколенного на пику дохлого зайца. В глаза бросилась и родинка, неудачно располажавшаяся под правым глазом —— признак счастливой жизни, любви и процветания: но с ее носом, кривящим в сторону, и с кончиком, тянущимся вниз, она могла только мечтать о том, чтобы выйти хотя бы за первого встречного. Неровен был шов на ее облегающих заплывшие ноги атласных потертых брюках: мельком ты заприметила торчащую из раона бедра серую на черном полотне нитку, которая свидетельствовала о попытках обладательницы натянуть одежду на свои огромные, несуразно и смехотворно широкие бедра, точно наетые огромными порциями и неумением себя саму контролировать.

   — Лола тебя заменит. Наше с тобой время закончилось, Ω. Но буду рад, если мы продолжим встречи как...друзья, — прибавил он, немного погодя, с наиболее вежливой из возможных улыбок. — И буду признателен, если ты пригласишь нас на свой праздник.

      Лола улыбнулась. Ты обольстительно улыбнулась им в ответ: уж их ты точно пригласишь.

¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶

  — Каков опыт? — полушепотом спросил Мори, когда ты открыла глаза и немного пришла в себя, чувствуя на деснах послесонную горечь; часы пробивали глубокую ночь, и все чайки отошли к смерти в своих гнездах, складываясь крыльями на неродившихся птенцов. Ты отвернулась, дабы не видел живой мужчина твоего потрепанного вида, который всегда наставал после молниеносного пробуждения: как бы ты себя не восхваляла, глаза твои ужасным образом расплывались всегда по тарелкам и напускали вид не лучше того, каким обладает бездомная. Огай по-отечески постучал по твоему колену, призывая к ответу; сглотнув комок застоявшейся склизкой слюны, ты развела плечами, тут же проверяя себя тихии выдохом на любое наличие запаха, отталкивающего большинство людей: а те, кого эта мерзость не отталкивала, представлялись тебе не самыми здоровыми.

   — Вспомнила одну тварь, и не более того.

     Огай рассмеялся также, как смеются все богатые люди, будто этот тембр ими выучивался по обретению первых миллиардов: хрипло, с придыханием и урывками, отчасти соблазнительно, как могла бы ты признать, если бы не был он для тебя целью. Ты подождала несколько секунд, когда наконец-то его тяжелое тело подарит твоей кровати легкость; но мужчина не вставал, не сводя с тебя взгляда, проникающего в самую суть человеческой души: подобному нельзя было выучиться — он таким родился и тем пользовался. Ты указала на запертую дверь с торчащей из нее связкой кивком, дающим понять даже самый тонкий намек: но Огай не двигался, будто застывши, а ты дверь до того не запирала ключом. Поставленной для опоры тела рукой ты почувствовала странный хлопок, которого никогда в твоей спальне не было; тут же пробежалась по полу, выложенным в ненавистный тебе дешевый скрипучий паркет — ты оказалась в гостевой, которую специально делала настолько блекло, чтобы никто не задерживался у тебя даже одной ночи, если предпочел другую комнату твоей хозяйской спальне.

    Мори не отреагировал на твое секундно проявленное удивление, будто все свершается так, как и должно быть по устройству дел или иерархии внутри дома: он вел себя в аппартаментах подобно хозяину без хозяйки, но если его внутренняя власть над пространством могла означать хотя бы полшага на приближении к твоей заветной цели в отношении влиятельного мужчины, ты готова была мириться с установленным им порядком.

     Повертев шеей из стороны в сторону из-за неудобности долго несменяемого положения верхней части тела, ты голодно уставилась на Огая: он все также не двигался, то ли о чем-то размышляя, то ли оценивая сложившуюся ситуацию, в которой оба из вас были в некотором смятении: ты — из-за проявленного неуважения к твоей личности, единственной сформированной из всех существующих; он — из-за расхода поставленной им гипотезы, которая все никак не могла решиться в голове одназначно, потому что ты не давала прямого ответа: тогда он решил задать прямой вопрос.

   — Любите ли вы кого-то?

    Голос его всегда имел оттенки сладости и обмана, потому и ты могла бы в эту секунду с легкостью повестись на уловку, цель которой тебе была неясна: если спрашивал он о твоей возможной симпатии к нему и готовности разделить постель: потому что только это вызывало у мужчин зажиточных интерес к тебе и капле твоей личности, которая выстраивались годами, беря коренное изменение устоев с самого младенчества, когда показывались тебе идеальные картины, а не суровые реалии замкнутости: то ты готова была произнести четкое «да» и тут же стянуть с себя последнюю одежду, которая хоть как-то прикрывала то, что манило, в твоем представлении, каждого без исключения; если он спрашивал это в сугубо психологическом плане, желая выявить некоторые патерны поведения и твой механизм выработки привязанности, то ты готова была ответить расслабленное «нет» и оставить Огая ни с чем, чтобы он и дальше желал разгадать тайну твоих личности и восприятия человека — потому что его интерес означал закрепощение им твоей персоной, к чему ты стремилась уже более нескольких месяцев, когда жизнь окончательно загнобила до крайности. По итогу недолгого, но давящего на затылок и поросшие виски размышления, ты выбрала вариант третий, появившийся в разуме ежесекундно и тут же выброшенные из складок губ без задней мысли:

   — Себя! — произнесла ты даже с некоторой гордостью, потому как обожать себя, ненавидя других есть высшая для тебя ценность существования: то не эгоизм, а намеренное избегание всего лишнего, что мешает тебе развиваться и прорастать корнями в глубины индустрии или человеческого разума, означая наиболее плодотворные результаты твоего существования. Мори не стал давать тебе одобрения или осуждения, тут же напирая снова, без какой-либо подготовки твоего затуманенного после транса сознания:

   — А ненавидете?

   ТТы поджала губы: врать ему нельзя, а ложь является твоим средством к относительно беззаботному существованию. Его зрачки проникнут в твои, проберутся к мозговой коре, выловят последний нейрон, держащий ниточками слово, перенесут любую букву в его скрипящие зубы: и ничего не найдется у тебя в ответ на разоблачение, обличение вранья, публичного унижения в затертой газете желтовато-коричневого цвета насевшей пыли от долгого лежания на задворках прилавка, или на страницах передового журнала, который никогда не встретится ни с одной поверхностью из-за постоянного перелистывания и держания в замозоленных руках обычного трутня, который по факту своего рождения отвратителен тебе. Ненавистен был не трутень или пробившаяся в мир бабочка с подбитым от недоверия крылом — ненавистен был факт своего тела, поведения, рассудка, превосходящего второсортных, но не дотягивающего до уровня божества, образ которого в голове выстроился и постоянно дополнялся, становясь по другую сторону реки все дальше и дальше, то теряясь между листвы, то прячась за вековыми монолитами от твоего руки, тянущейся к идеалу.

   — Себя.

     Мори спустил руку на твою голень, отлежанную и пульсирующую от находящегося в ней отголоска сердечного ритма, который повышался с каждым движением верхнего века.

  — Вы движетесь на путь исправления, признавая потаенное.

    Тебе вдруг стало интересно, что значило в его представлении «исправление»: слабость, подчинение, безвольность...или множество других вариантов, которые были удобны ему, ему, но не тебе, прожившей так всю свою жизнь, встретившую так рассветы и провожающую так множественные закаты, никогда не значившие конец твоего нарцисса.

    Мори наконец-то расстался с кроватью, не беря в руки чемоданчика и оставляя его на столе, будто специально, будто ожидая, что ты захочешь наконец его раскрыть и просмотреть все записки каллиграфичным почерком, где выводится каждая буква заболеваний. На этот раз он не попрощался, лишь приседая, как слуга, в традиционном поклоне, что было для него нетипично, и самостоятельно открывая раздвижные двери с цаплями, нашедшими на них свое место; за зашторенным окном резко завопила чайка, в ночи потерявшая птенца из последнего в птичьей жизни выводка. Когда на первом этаже аппартаментов открылась входная дверь, а гувернантка выговорила выученное прощание, всегда разное для каждого статуса приходящего, ты насильно напрягла слабые руки, вытягиваясь и потягиваясь к чемоданчику. Задевши сумку краем руки, ты тут же подхватила ее ладонями, отбивая кожу красным и шипя в негодовании; сваливши сумку на одеяло, ты тут же разворошила содержимое, потому что та была незаперта. Среди однотипных имен, которые тобой даже не читались правильно и с нужными ударениями, ты наконец выловила свою карточку. Пропустивши все параметры, дабы вновь не загонять себя в яму ненависти, ты вновь увидела слова «нарцисс» и «полное отвержение человеческой ценности»: тоже самое, что писалось в той книжонке, будто Огай описывал каждого цитатами и примечаниями, украденными из чужой мысли.

     Единственное, что вызвало в тебе каплю шока, была фраза «убийство, совершенное с умыслом, преднамеренно и тяжко». Убийство...но ты никого не убивала! Не убивала, лишь избавив общество от того, кто являлся для него зловредным паразитом и тенью на всей индустрии; не убивала, потому что ты помнишь, что она была жива...точно была.

¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶

     Занятия новомодной йогой, распостранившейся среди юныз представительниц гортензий совсем недавно, но задолго до твоего ухода в стены квартиры, никогда не приносили тебе нужного удовольствия: в них ты видела бессмыслицу без единой пользы для растущего организма, потому что после растяжек только болели ноги и ходила по кругу голова, разспухшая от слишком сильных благовоний и заедающих в ушах мантр, кажется, вообще никак не относящихся к процессу познания себя через опустошение физического тела с наполнением духовного. Когда проигрался очередной удар не то барабана, не то какого-то национального инструмента по типу плоского бубна, ты прогнулась в спине, приближаясь к вытянутой на расстояние и располагавшейся позади пятке, слегка потертой от того, чтобы ты пыталась вчера содрать с нее пожухлую кожу; в спине что-то хрустнуло, сместилось и защемило, но ты, закусив нижнюю губу и растянув ноздри, пыталась хотя бы крайней фалангой пальца дотянуться до выступающей по бокам косточке. Гувернантка раздражала хождением за дверью, пока пыталась прибрать разбитый тобою от очередного приступа животной агрессии французский форфор и привести в порядок окна, замасленные красками от того, что ты решила научиться рисовать по настоянию из письма одного знакомого: не следуя ничьим советам по жизни, ты вдруг неожиданно воодушевилась, когда пообещалось тебе избавление от тревоги и погружение в глубины фантазии: но получив на холсте лишь непонятные пятна, смешавшиеся в единый грязный цвет, ты решительно более не брала в руки кистей и банок, оставив все в беспорядке, как и привыкла по жизни: полный порядок должен был быть только в образе.

     Огай по телефону разошелся в обещании тебя внепланово навестить, дабы и забрать чемоданчик, который, ты как могла, заперла, и по-дружески поболтать обо всем и ни о чем, чтобы укрепить вашу зарожденную с первого взгляда связь. Мантра, к твоей радости, закончилась, и ты, пересилив боль от какого-то из купы всех позвонка, легла свободной от одежды грудью на силиконовый коврик; позвавши гувернантку, ты приказала ей надеть твои туфли, чтобы не касались тебя ее немытые стопы, и пройтись по спине, чтобы размять что-то, что могло там встать в неправильное положение. Когда пустота твой приказ выполнила, боясь надавить на спину чуть сильнее, ты в удовольствии оргазма замычала, заводя руки по обе стороны и прогибаясь кошкой, пока голая интимность терлась о материал не в сексуальном ублажении, а в радости наготы. Прозвучал трижды краткий звонок, на котором стояла классическая мелодия, и тут же встала на четвереньки, скидывая с себя гувернантку и голыми стопами меряя комнату, чтобы схватить заготовленное платье: парадные блестки неприятное терлись о голую кожу, находясь с обоих сторон одежд, но ты ни разу не промычала от царапаний искусства, потому что придется терпеть.

   — Благодарю, что вы не раскрыли чемодана, — начал Огай, принимая из твоих рук свою вещь и проверяя сразу замок на наличие любых мелких повреждений, свидетельствующих о незаконном проникновении во врачебную тайну: уведомлять о том, что шестеренки изначально были откручены, ты не решилась. Сделанный с особым вниманием китайский чай проник в твою трахею, двигаясь по направлению к пустому желудку, который не заполнялся последний день и чуть более: после встречи с Лолой, даже если та была эфемерна, аппетит твой совершенно пропал, отдавая свое место приятному голоду.

   — Как скоро меня отпустят? — спросила ты, не собираясь более ждать: она не могла быть мертва, ты знала это и в то верила; и тогда смысла в твоем аресте, срок которого приближался к ровному году, не было никакого совершенно и абсолютно. Как специалист, Огай не имел права разглашать информацию о том, как продвигается дело: но как возможный друг он был обязан рассказать тебе большую часть того, что знал сам и что могло дать тебе надежду наконец увидеть портовые суда и ощутить на себе прямой луч солнца, не искривленный оконной рамой. Поставив чашку на стол, Мори чуть откинулся в кресло, подминая под растянутую от ходьбы спину подушку.

   — Возьмите сладости, леди, — заметил он, пальцем указывая на тарелочку, заполненную до краев объектом с разными концами; ты цыкнула, следуя повелеванию и одним комком проглатывая необходимость объяснения. Ты пыталась не щуриться, когда сладость оказалась горька: горька впервые за то время, как Огай порекомендовал тебе прибегнуть к курсу витаминов под его щепетильным надзором. — Мне самому известно не более, чем вам. Исполняя функцию психиатра, чтобы признать вас вменяемой или обвинить невменяемой, я не допускаюсь к расследованию: они ждут только моего вердикта для вынесения окончательного приговора по вашему делу — а что уж происходит в бюрократической канители и следственных экспериментах...сами знаете, очень странные дела.

     Ты сохраняла непричастность мимике, пока во внутренней комнатке черепной коробке разбивала хрупкие серванты и билась о доски хижины; без своего знания о твоем освобождении, потому что о заключении более долгом не хотелось и думать, он был тебе асболютно бесполезен и как инструмент, и как человек, в котором могло быть хоть что-то интересное.

  — Богиня, я просто-напросто ее ударила! Даже не сильно! — вдруг началв ты тираду, вынимая из кружки безманерно чайные и лавандовые лепестки, потому что их ощущение в горле приводило тебя к хлюпающему кашлю; Мори почему-то замолчал, уставившись в твои мокрые пальцы, погружающиеся в чашку; подумавши вдруг, что ему это может быть омерзительно бестактно, ты смирилась с травой на языке и быстро протерла ногти о платочек, выдавливая на него капельки чая.

   — Ударили?

     Ты глубоко вздохнула, не понимая, почему Огай такой недалекий: но его на краткий миг удивленное лицо не давало тебе никакого другого объяснения, что он был не в курсе всего, что протекало через тонкую грань реальности и подтасовки в деле.

   — Да, ударила. У нее даже синяка не должно было остаться, да и к тому же животное заслужило того, что его бьют; будь она человеком, я бы и ногтем к ней не прикоснулась, потому что раболепила бы, — повела ты плечами, обозначая свою позицию в отношении нее; Огай вдруг улыбнулся, приподнимая брови и раздвигая веки, будто резко что-то очень важное осознал и хотел тут же в этом удостовериться. Но ты же говорила правду: на ней не осталось ни синяка, ни царапинки: только долгий свинячий хрип отпавшего пяточка, когда та хотела наброситься на тебя уже в ответ за собственную непростительную грубость.

  — Можете ли вы, дорогая, восстановить события того дня? Это приблизит вас к освобождению немедленному, это я вам обещаю. — Мужчина вскочил со стула, присаживаясь у твоих ног там, где было его место, и подхватил твои слегка мокрые руки в свои, чуть ли не тянясь их расцеловать: но эта награда ожидала тебя после того, как ты в любой подробности ему расскажешь, как и что происходило, кто и где был, почему и зачем свершилось неаккуратное ее падение в грязь обмана.

     Ты слегка прокашлялась, возвращаясь к воспоминаниям и не сопротивляясь напору обычно беспристрастного профессионала своего дела, который каждое слово говорил долго и вытягивал, думая над следующим: тут он вдруг погрузился в мозговое возбуждение, желая наконец поставить точку на последнем факте доказательства теории.

   — Я специально пригласила ее и директора на свое день рождение, чтобы поиздеваться: она заняла мое место, которого я добивалась годами услужливости и тупого подчинения! — На твои громкие вздохи, наполненные совершенной эмоциональностью, Огай не реагировал, ожидая полной версии истории с твоей стороны. — Там собрались все, которых я знала и не знала. Наиболее мне запомнилась...Кое...не помню, кто она такая, значит, ничего особенного из себя не представляет. Все было как подобает, и я уже готовилась облить ее платье или совершенно случайно толкнуть ее в стол, чтобы та перекинулась и случайно сломала себе нос: хотя, знаете, ломать там уже нечего — и так хуже свиного: но она вдруг сказала, что я...я «совершенно не примечательна» и никогда не заслуживала места подле директорских ног, будто она его могла заслуживать! Только мне дозволено... мне дозволено... — тяжело задышала ты, но Мори большим пальцем провел линию по твоей трясущейся ладони, и сердце из-за того встало на место, вытесняя впущенный воздух в легкие. — Она возомнила из себя слишком многое, и я решила ее приструнить окончательно: к великому сожалению моей богини, я стерпела и проглотила унижение, прячась за спиной сильных; кажется, эта Кое сказала ей что-то....не помню, но могу сказать возможное «спасибо»:  если та заслужила благодарности. Когда она пошла в ванну, мою ванну! я проследовала за ней, совершенно без оружия, хотя следовало взять с собою хотя бы тарелку: ее голова явно заслужила встряски. Я просто толкнула ее слегка через ванну, и тут же подхватила, чтобы не разможить ей голову о кафель, потому что добросердечна я: а эта тварь кинулась на меня и оставила шрам! — воскликнула ты, отодвигая в сторону длинный рукав платья: на приближении к запястью виднелся шрам от пореза осколка разбитого зеркала: хотя ты помнишь, что зеркало было цело.

     Огай, переместившись за твое кресло, горестно вздохнул, и ты улыбнулась, что он тебе сочувствует, метаясь от несправедливости твоего заточения.  В голове почему-то резко помутилось и на языке появилась прежняя горечь сладости; кажется, ты слишком переусердствовала в своих криках, совсем не подобающих поведению, и оттого слишком устала. Перед расплывшейся пеленою появился яркий кружок, отбивающий от воздуха трель.

49df95883117a0f5ca02fa248899d7a3.avif

  — Вновь встретиться с вами, директор, невероятно! — восхищенно воскликнула ты, особенно вызывающе поправляя пальцами бретель платья; не сползающе, оно все равно открывало вид более вульгарный, чем позволяло себе большинство дам твоего окружения, и ты того не стыдилась ни разу, даже не покраснев от пристального внимания со стороны некоторых персон, которых никогда до сегодняшнего дня не видела. Директор, звеня цепью на шее и трезвоня крупными, надетыми на все пальцы на их протяжении перстнями, улыбнулся тебе, казалось, даже по-настоящему, уже мысля о том, как бы хотелось ему ощутить твои волосы, забрызганные лаками и прячущие в себе острые шпильки, на своем кулаке. Дежурно ответив что-то про твой внешний вид, который, как ты сама знала, был идеален, директор удалился в направлении фуршета, потому что его чревоугодие всегда превосходило все, в отдельных случаях даже похоть. Необделенная в свой личный день вниманием, ты все равно по привычке быстро выгорала от лицемерного обмена любезностями, и хотя бы на минуту предпочла отдалиться на краю корабельного корпуса, пока мимо сновали муравьи в джентельменских фраках: всем знакомым ты уже успела угодить за несколько часов с начала празднования, заключавшегося в показе собственного богатства, а друзей на судне у тебя не имелось даже в количестве одной неполной штуки.

   Двадцать лет — возраст уже «поживший» для индустрии, достаточно неудобный, потому что ты начала давать больше отпора в отношении своей неприкосновенности, непонятный для тебя самой, потому что ты то металась от любви к миру, которая тобою понималась как благодарность матери-вселенной за полученые житейские радости и премудрые горести для человечества, к полной ненависти к происходящему вокруг тебя, потому что начинал раздражать каждый звук человеческой речи, и хотелось закрыться в панцире недоступности, то прибегала к излюбленным методам истязания своего закоченелого тела, разбивая костяшки об осколки зеркал, срезая раненные ресницы и протыкая уголки губ, чтобы на лице твоем отразилось хотя бы подобие улыбки, а не отвращения в опущенных к низу устам.

     Пузыри шампанского опутились ко дну бокала, обозначая инородное присутствие человека, отделившегося от гуляющей толпы незнакомцев и пожелавшего уединиться подобно тебе; губы растянулись в дружелюбной сладкой улыбке, а глаза поджались без морщинок, против которых ты активно боролась еще с семнадцати лет, когда запретили тебе стареть и терять девичий блеск. На кромке рядом остановилась женщина, не одевшаяся по последней моде, а предпочевшая традиционные японские одежды с обилием слоев и расшивок, каждая из которых обозначала свой определенный символ; ты по этикету поклонилась, тут же внутренее плюясь от того, что понижала свой статус с каждым кивком неугомонной головы, переполненной мыслями об осанке даже в одиночестве. Женщина, которую ты точно назвала бы старой и увядающей в своем личном темпе, поклонилась тебе в ответ, не учитывая возраста, сохранив на голове чайку из чистого золота, караты в котором ты тут же определила безошибочно и назвала их стоимость: женщина была довольно богата, даже если просто делала вид роскоши. Ее тонкая, почти аристократическая: почти, потому что она все равно не дотягивала до нужного уровня: рука опустилась на перила рядом с твоей; тут же сравнив конечности, ты вывела заключение, что персона не склонялась к использованию самых новых кремов, но все равно держала руки во влажности.

  — Я Кое, — представилась женщина, протягивая руку для пожатия: ты мигом ответила на жест кончиками пальцев в ее раскрытой ладони, боясь соприкасаться с кем-то хуже более нескольких секунд. — Вы выглядите подавленной, — заметила она сразу же, не желая тянуть с любезностью и непонятно какой реакции ради выдвигая свое наблюдение, точно долгое и пристальное; тебе подумалось, что среди идиотов все выглядели бы подавленными и хотели бы поскорее вернуться в размеренное бичевание.

   — Я просто хотела уединиться, — пожала ты плечами, напуская видимость самого счастливого человека, который лишь немного понурил носом; женщина хиыкнула лисою, не удовлетворенная ответом, но не стремащаяся давить на болевые точки, существование которых ты отрицала как физически, так и морально.

   — Знаете, все уже в курсе о ее скором дебюте... — протянула женщина загадочно, будто имея намерение вывести тебя на эмоции самые нестабильные; ты, поджав губы и сжав ножку бокала, не опускала с лица умиротворенной улыбки, зная, что она послала к тебе старуху.

    — Знайте, что вас ожидает позор, какого вы еще не видели, — заявила ты, выпуская изо рта смешок с придыханием, заключавшим в себе греховный гнев. Ты уже представляла, как нелепо будет она выглядеть на сцене и на фотографиях, где попытаются изо всех сил скрыть ее настоящую внешность, обрекающую на уродство; видела, как подкосятся ее ноги и упадут на кривые колени, которые расходились у нее в разные стороны, делая стопы вывернутыми наизнанку; внимала тому, как она переволнуется, будучи на грани рвоты от недавно съеденных привезенных закусок — потому что ничего не могла она делать в своей тупой жизни, кроме как есть; уповалась тем, как смешно будут выглядеть ее растянутые неровные губы, походящие на нитки, и как будет свисать у нее со лба одна жирная прядь замасленных волос.

     Кое повела плечами, не давая однозначного ответа на твое резкое мнение; без разрешения женщина похлопала тебя по плечу, будто по-матерински, приглашая как-то по -странному сладко вернуться в сияние мероприятия; сглотнув неуместную дерзость, ты выпрямила спину, возвращая безупречную осанку, посильнее сдвинула на плечах натуральную шубу и, возвратив нужное выражение застоялого лица, на шпильках последовала за Кое, покачивая бедрами так, как учили.

    В лицах ничего не изменилось: прошло уже выступление восточных танцовщиц, которые вызывали у тебя смех наличием у них живота, необходимого для танца, но мерзкого для тебя; все уже по несколько кругов переели закусок и сладостей, к которым ты так и не притронулась, страшась за фигуру; все уже перезнакомились, ища в квадратах рук тех, кто будет повлиятельнее. В сторонке, на софах, сидел директор, окруженный какими-то моделями, которые, как ты подозревала, были не из самой достойной, но из самой распространенной среды; поняв, что мужчина не меняется, ты пресловуто ухмыльнулась, выискивая лицо иное. Поодаль от него расположилась какая-то пожилая дама, которая, как ты знала, владела несколькими агенствами по продюсерству молодых певцов, обладавших не голосом, а внешними данными, которые могли бы понравиться разъеденной аудитории; не любя раскрывать рот понапрасну, если за тем не стояло выгоды, ты не стремилась заводить с ней сотрудничество. Среди всех продюсеров, директоров и людей в общем важных, ты наткнулась на то каменное изваяние, которое казалось совершенно иным — не должно было быть здесь этого человека. К этому мужчине подсела Кое, и ты тут же предположила либо их любовно-похотливые связи, либр старое знакомство, обеспечивающее достаточно милое на фоне обычного общение; фигура обладала черными, достаточно длинными для мужчин его видного возраста волосами, несколькими складок морщин, которые, почему-то, все равно украшали вытянутое полотно,  глубокими глазами, которые проникали в саму суть вещей, не оставаясь на поверхности суждения; одет он был в типичный черный костюм, но приталенный и раздувающий и так средней ширины плечи, пока пуговицы расстегивались к началу пиджака и открывали вид на выдающуюся реберную кость вместе с некоторым углублением над ключицами. Ты не припоминала его ни на одном этапе своей жизни, и уверена была в том, что нигде его не могла встретить: ни на одном мероприятии не выбивалось вперед это изумительное выражение, ни на одной улице не толкалась ты в его грудь по-случайности...или толкалась, когда тот был на чем-то вроде работы? Нет, нет, нет —;ни в одном из давних и недавних воспоминаний не проскальзывала его тень.

  — Наша звезда засматривается на врачей? — раздался за спиною вопрос, произнесенный тонким женским голосом, который больше походил на писклявый возглас мыши в ловушке с висящим сыром; ты, как могла сделать взмах статно, обернулась, встречаясь лицом с ней, прозванной лолитой с маленькой буквы.

    — А дебютантка на директоров? — парировала ты, когда мимо пронесся персонал с подносом шампанского; поставивши стакан, ты взяла второй, подмечая упавшие на дно льдинки, которые ни по какому рецепту в этот вид алкоголя не шли. Лола без стеснения рассмеялась, выдавая в себе деревенщину окрестностей японских провинций; раскрылись ее губы, обнажая грязные и неровные зубы, в которых при мельчайшем рассмотрении могла бы ты найти кристаллики сахарной пудры от провалившихся в ее бездомный желудок французских пончиков.

   — ∆, я же не со злостью, а со всем пониманием... — протянула девушка-кокетка, и интонация ее была и вправду искренней: но не верила ты ни одному слову, которое слетало с ее пересохших потрескиваний. — В нашей жизни все зависит от покровителей, а господин Огай, —;она показала пальцем на того, кого не могло физически существовать в твоей реальности: господин Огай говорил что-то Кое, отчего та прикрывалась веером и тихо хихикала лисой, — и ты можешь сделать правильный выбор, живя в тишине и спокойствии подле покровителя. Но никак не можешь принять тот факт, что твое место теперь мое.

      Она сорвала с тебя цепь покорности, сорвала и разорвала горло, добираясь до гортани; крик хрипотой застрял в горле, отбиваясь в легкие полученной дозой никотина и чего-то еще, что осуждалось побольше. Не выдержавши, ты плеснула на ее развратное платье, состоящее из нескольких кусков ткани, шампанским, назло в лицо выкинув кубики льда, отчего она закрыла глаза руками, трясясь от обжига холода.

   — Ты...ты тварь! — завопила Лола, отдирая с лица слои макияжа вместе с водяной пленкой, задевая ногтями кожу и выдавливая на щеках красные полосы с небольшими капельками крови; ты ликовала — с явным уродством на нее никто не посмотрит! — Тебе дали все, а ты так... Ты никто!

     Ее тирада, обратившая к вам внимание всего света: попечители перешептывались, директор в гневе закусил губу, сетуя на несдержанность своей пасии: могла продолжаться еще долго, потому что девушка не понимала еще, когда стоит остановиться и помолчать; но между вами, готовящимися к настоящей драке, встала Кое, каким-то образом достигнувшая цели за несколько секунд. Она шепнула что-то Лоле на ухо; та, подумав и выпустив из правого глаза несколько слезинок, кивнула, направляясь вниз по палубе в недры судна, неизвестно куда и неизвестно зачем. Заботливая Кое, взглядом отогнав заинтригованную толпу, повела тебя, нетронутую, к месту ее обитания. Господин Огай, до сих пор вызывавший в груди странное чувство узнавания, подтолкнул в твою сторону подушку, похлопывая по ней, как бегущей собаке.

    Севши и отряхнувшись от невидимой пыли, более для вида, чем для чистоты, ты закусила разодранные изнутри щеки, сохраняя спокойствие и девичье целомудрие; Огай, расположенный рядом и не убиравший руки с твоей подушки, будто хотел потянуться к голой ноге, вызывал у тебя неизвестное смущение: под его покровительством ты можешь...

   — Ω, тебе следует извиниться, — неожиданно заявила Кое, переходя на «ты», когда к столу подали сезонные фрукты, а ты уже отдышалась от внезапного порыва, складывая ладони на обтянутых бедрах близ таза. Тебе хотелось возразить со всем возможным недовольством, потому что ты даже была не виновата, впрочем, как и всегда: она сама появилась в твоей жизни, прекрасно зная, что не следует ставить себя выше божества в твоем облачении; она сама раскрыла рот, думая, что будет умнее и даст какой-то дельный совет; она сама родилась на свет, понимая, что ты не оставишь ей места для существования. —;Лола отправилась в свою каюту на первом этаже. Как только вы спуститесь в коридор, пройдите налево на втором повороте и откройте пятую по счету дверь; думаю, она поймет ваше поведение.

    Ты ничего не ответила, вставая; Кое допустила ошибку, говоря тебе точное местоположение Лолы; краем глаза ты заметила, как Огай улыбался, щурясь на Кое, опустившую голову.

¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶

    Стоя у зеркала, Лола по новой подводила глаза карандашом, чуть ли не залезая в белое яблоко; вид ее был ужаснее обычного, а огромное пятно в районе груди подчеркивала обвисшее достоинство с торчащими наперед не самыми приятными сосками; все ее тело тряслось от внезапного холода, несмотря на летний период: зябь вызывалась скорее внутренними факторами, которые, как ты надеялась, представляли собой страх и желание поскорее испариться со свету, потому что такова должна была быть ее миссия. Зашедши в раскрытые покои, ты с тихим поворотом механизма заперла дверь, закрывая не себя с Лолой, а Лолу с тобой: кроме круглого окна, выходящего в темную, мутную и непроглядную воду, выхода из каюты не оставалось.

   — Лола... — позвала ты тихо, почти как надрывный взов природного отчания; девушка, до того не замечавшая вокруг себя ничего, с ненавистью уставилась в зеркало, разглядывая за своей неширокой стянутой спиной твой силуэт: но ты чуть не облизнула губы, когда затянуло от нее феромоном страха, какой она так пыталась скрыть, чтобы быть сильнее, чего не могла по своему положению. Она отложила в ящик кисточку для консилера, быстро занося затертое место пудрой, и до сих пор молчала, не желая ни объясняться, ни расспрашивать. — Я поступила плохо, очень плохо... — подбирала ты слова, чтобы добраться до черствого сердца, почерневшегл не по предопределению, а по собственному желанию. Исправляться ты не хотела: извиняться было тебе недозволено.

    Она застыла в некотором ужасе, когда ты без разрешения взяла ее за голову и развернула к себе, облокачивая позвончиком на край туалетного столика, выполненного во всем розоватом и фиолетовом, заправляя за ухо прядь выбившейся от бега средней длины закрученной челки.

   — И я...я тоже, — произнесла она в благоговении, обнажая молочные зубки, по которым протянулась нить соблазнительной слюны.

   «Дура дурой», — подумалось тебе, когда в голове раздался смех фанфар.

     — Но в этом есть и твоя доля вины. Я...я человек, а вы — животные. — И Лола могла быть самым мерзким, самым бесхребетным, самым трусливым животным из всех: и ошибка ее была в том, что она допустила мысль о том, что она не то что человек, а возможное подобие божества, на месте которого стояла только ты. — Не смей равнять себя на мой уровень: я человек, а вы... Вы никогда не достигнете моего уровня, пока я не умру; а я не умру никогда. — Лола начала бесцельно вырываться из твоей хватки, которая становилась все крепче и крепче с каждым словом, после которого из твоих губ текла слюна вперемешку с блеском. — Я останусь вечностью в ваших ладонях, а ты останешься бездной в наших головах.

     Ее голова впервые познакомилась с зеркалом настолько близко, и мелкие осколки посыпались на тебя саму, застревая в блестках и складках озерной пеной и ледяными хлопьями; ее острые ногти пытались оказать сопротивление за всю хозяйку, хватаясь за твои запястья и оставляя на них мелкие царапины, которые не приносили ощутимого урона: а в ответ на дерзость ты катала ее головою по столу, раскидывая в сторону косметические и гигиенические принадлежности вместе с мелкими шпильками, застревавшими под ее кожей будто нарочно; в горле дебютантки застрял хрип, смешанный с бульканьем никотиновой крови, когда ты правда случайно уронила ее на пол, наваливаясь всем телом и скрепляя коленями вырывающийся таз, напруженный к бегу. Улыбнувшись, ты выпустила зайку; Лола пустилась к двери, раздирая до основания ручку, которая никак не поддавалась манипуляциям, а вскоре и вовсе вырвала ее с корнем, оставляя на месте спасения черноту дверного замка; ты подхватила в шелковые ладони осколок зеркала, оставляя по полу след своей крови, знамевовавший соглашение на контракт.

     Ты ударила несильно: Лола лишь слегка поддалась в дверь виском, вскрикивая теперь по-настоящему, но при этом яростно защищая череп и артерии руками; ты ударила еще раз, тоже несильно и совсем по-детски, как будто дралась с сестрою шутливо за место подле мамы на одеялах; и ударила еще раз, совсем слабо; и ударила еще раз, уже почти на издыханьи. На ней не осталось ни единого синяка, и все ее тело выглядело совершенно целым; кровь по комнате тянулась только твоя, потому ты похлопала Лолу по щекам, пытаясь возвратить в чувство. Кажется, она заснула, почему-то не реагируя на твои дружеские толчки: но ее лицо начало странно течь сквозь твои ладони. Ее глаз побежал волной к ванной комнате, а ты устремилась за ним, прыгая через лужицы проникающего в дырявую крышу дождя; открывши кран, спустившийся в кафель, ты начала смывать белое яблоко, а когда то назло тебе вертелось и извивалось, ты начала вдавливать егт в прощелины пола, слушая хлюпанье. Тебя охватил страх: проснувшись, Лола расскажет все о нападении. Проснувшись, она тебя опозорит. Проснувшись, она будет жива. Ты побежала обратно, подхватывая свинью под пятак и таща в душевую; там ты окатывала ее водой, заходясь в рыдании и смехе жалостном, когда видела, что ресницы ее отклеиваются от жесткого напора; но Лола все еще спала, и, начиная раздражаться, ты била ее по щекам, моля поскорее проснуться и согласиться на твои условия, заключавшиеся в ее молчании в обмен на деление постели с директорами. Лола во сне тебе улыбнулась, обнажая кривые черные зубы, из-за чего, боясь мерзости, ты откинула ее голову на кафель, тут же моча руки под водою; ее зубы стали еще чернее и походили на гниение, пока ресницы одна за одной сбегали в слив душевой, и вены ее раскрывались налитыми цветами, выпуская гной из заплывших ног.

¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶¶

   — Эмилия! — заверещала ты, впервые назвав гувернантку по имени за три года ее пребывания в твоем доме: не отзывалась она, потерянная в длинных неосвещенных коридорах, заставленных вазами, шкафами и снятыми со стен картинами. Звать Огая ты не собиралась, отрицая его метод гипнотического погружения в подсознание; запах заженных, как ты поняла, самим Огаем благовоний доводил голову до состояния раскаленного марева, сопровождающегося обильно бьющей рвотой и забитым до края переходной слизистой носом. В комнате было слишком жарко, и ты стянула с рывком платье, режущее открытую кожу; отдышавшись от ее свиных визгов, ты поклялась уволить наконец гувернантку, отправив в дом знакомых, которые не будут с ней так милы, и босыми ногами пошла по полу, который почему-то был мокрый и в некоторых местах липкий, разносясь по помещениям запахом стоячего металла.

     Все окна, выходящие в свет, были зашторены как на втором, так и на первом этажах; покрутив ручки в надежде найти гувернантку, ты натыкалась только на запертые снаружи двери комнат, от которых у тебя никогда не было ключей, потому что тебе неинтересно было слоняться по краям аппартаментов; сквозь темные шторы не пробивалось даже лунного слабого сияния, а настенные часы в третьем кортдоре показывали около первого часу длинной ночи. Не ощущая в ногах опоры, ты опиралась ладонями в стены, карабкаясь пауком через лестничные пролеты по прозрачным ступенькам, каждый шаг на которые являлся тебе ястребиным кличем. В приемном кабинете, на который ты вышла первым, разбросаны были бумаги, на которые ты наступала ненароком и к которым не притрагивалась уже более месяца: старые чеки из магазинов, выписки из банков, романтичные переписки с незнакомцами... Наступивши на какую-то особо жесткую бумагу, ты подняла ее, еле как различая в тьме иероглифы: какая-то выписка из больницы на твое имя значила что-то, залитое чернилами. Выдохнув, ты вновь бросила ее на пол, бродя по коридору и пытаясь найти хотя бы кнопочку от слабого торшера: но все источники света будто выдернули из стен, оставив тебя на попечительство мгле. В гостиную, в которой услышала резкий шепоток, пробравшийся к гортани, ты зайти не решилась: в бездне тебя мог ждать кто-угодно, но точно не Эмилия — не припоминала ты, чтобы она была мужчиной.

    В гостиной, самой отдаленной комнате из всех, билось волной слабое полукрасное свечение: на подобие такого ты у себя в квартирах никогда не держала, потому что красный мистически всегда давил на веки и выдавливал глазницы. Ты подобралась, переходя на быстрый топот, собираясь отругать гувернантку так, что та забудет родную мать: за столом сидел он.

   — Огай? — выронила ты громко, застывая в непривычном ступоре, охватывающем все существующие конечности; он развел руками в стороны, откладывая сигарету, наполнившую комнату дымом, в пепельницу, начиная махать тебе своими полусерыми от копошения и пепла перчатками. Мужчина одним пальцем указал на стул напротив себя за длинным столом, обтянутым турецкой скатертью; ты тут же метнулась на место, звеня удушающим ошейником.

   — Думаю, ты кое-что вспомнила. Это прекрасно, ∆! — восторженно заметил твой личный врач, роясь в кухонной утвари в поисках чего-то необходимого: перед тобой разложены были самые разные блюда, преобладающим числом которых являлось мясо, по запаху напоминающее не то свинину, не то телятину. По бокам комнаты распологались красные свечи, наводящие на мысль о романтическом вечере, за которым всегда следовало не самое приятное для тебя во всех отношениях продолжение, потому что приходилось отдавать божество в пользование рабу. Огай разложил по бокам тарелки, пододвинутой к тебе им самим же, ножи, вилки и ложки; ты не тянулась к ним даже спустя минуту, которую мужчина стоял за спиною в ожидании первого восторженного кусочка. Оставив все на свои плечи, любовник прямо в перчатках начал нарезать мясо, распадающееся на приятные волокна, на самые маленькие кусочки, удобные для поедания. — Ты желала заполучить меня, поэтому сегодня я весь твой...

     Ты сглотнула: никогда еще жертва не была так близка к разгадке хищнического замысла. Поведя зрачком, ты уловила в уголках его губ мимические морщинки, готовящие тебя мириться с раскрытием. Огай стоял прямо пока ты сидела во главе стола; на его месте напротив вдруг почудилась тебе какая-то маленькая светловолосая девочка в облегающем розовом платье с рюшами и бантами: но пропала она также быстро, как и появилась. Врач наколол мясо, большим и средним пальцем раскрывая твою безвольную челюсть и выкладывая на язык кусок сочащегося мяса с привкусом выкаченной крови. В гостиной, соседней со столовой, раздался краткий мужской кашель: любовник насильно остановил твою голову, не давая повернуться в направлении зияющей черноты.

   — Как она на вкус? — внезапно спросил повелитель, пока твои зубы работали на пропитание. — Пришлось очень сильно постараться, — зашептал он, приседая на колени и укладывая голову на костяшки, пока вилка блестела между складок перчаток, — чтобы сохранить ее тело до твоего пробуждения...Лола тебя заждалась.

  — Она...невкусная.

    Лола и вправду была мерзка на вкус: ее натура отдалась в ее мясе, пожаренном со всей любовью ради тебя одной.

   — Жаль, — хмыкнул Огай, пожимая плечами. — Животные созданы для того, чтобы люди их ели с гуманностью, а не забивали стеклами, дорогая любимица, — наказывал тебе мужчина, проводя больщим пальцем по подбородку, куда выливался мясной сок.

     Ты в несвойственном смущении моргнула, направляя взгляд куда угодно, но только не в его глаза, подальше от ощущения крепкой мужской руки, которая могла задушить тебя в порыве звериной страсти: на противоположной стене висел круг, спокойный, но завораживающий камнями и перьями. В голове прокручивалось лицо: лицо, которое отныне покоилось в твоем желудке, как ритуал покорения. Дело подстроено, мерзавка убиенна, а ты будешь счастлива: и не то ли могло быть целью всей твоей вечной жизни в перерождениях скитальничества?

    — Я дам тебе то, чего ты пожелаешь: богатство, слава, обожание, статус королевы. Но ты должна согласиться стать моим объектом изучения, за которым я гнался многие годы.

     Огай протянул тебе кольцо, в некоторых местах с отголосками зачерствевшей крови: ты протянула дрожащий палец правой руки, обязуясь стать объектом. Живот скрутило, когда ко второй руке прикоснулась чья-то маленькая ладошка: по другую сторону трона стояла ваша дочь с твоими глазами и его пересохшими от вожделения губами.

97a1c21bdd3fae3833efce9ce4f15eee.avif

83 страница29 апреля 2026, 18:26

Комментарии

0 / 5000 символов

Форматирование: **жирный**, *курсив*, `код`, списки (- / 1.), ссылки [текст](https://…) и обычные https://… в тексте.

Пока нет комментариев. Будьте первым!