Сотое лицо



Примечание: имя жГГ — Дзанкокуми, имя мГГ — Кичиро, муж жГГ— Кииоши. Шел пятый день без мобильного интернета👅👅
Примечание: Зачем мне теперь красота?
Я без тебя сирота.

I. — Дзанко! — отозвался от плотных удушающих стен бани голос, расслабленный и вальяжный, каким могла обладать только одна знакомая Дзанко женщина, ставшая ей ненавистной; к сменам жизней и образов она привыкла с самого появления, какое невозможно было бы назвать рождением — но к такой баснословной наглости все не могла приложить ушей, дабы те вдруг не возратились в звериное обличье. Перевернувши бочку с водой и быстро омывши в грязной воде запотевшие ноги, «Куми» рванулась к перекошенной перегородке, к свету, единственно дарившему в закоптелых досках глоток весенней свежести: с приходом весны Дзанко вдруг менялась на глазах всех обитателей постоялого двора, предназначавшего большей частью для отставных и самовольных, представлявших собою вольных самураев, не положивших голов на благо: и, как только наступали первые оттепели не самой суровой на свете зимы, но влажной настолько, что даже нечеловеческая сущность, глубоко затаившаяся, начинала сезону противиться и хвосты распускать, Дзанко все время пропадала то в кухоньках, то в купальнях, совмещенными с банями, где хранилось остаточное тепло; а Хозяйка, женщина до абсурда Дзанко нахальная и глупейшая на свете, все девчонке двухсотлетней приказывала да ею помыкала, не страшась ни кармы человеческой, ни суда демонического.
Мир только-только переходил немыслимые ранее пороги, какие Дзанко предугадывала еще с самого своего появления на свет: и прогресс, и прорывы, и равенство — все это казалось ей обыденностью, которая должна была свершиться рано или поздно, предсказанная установленным саыше порядком; но эти же пороги загоняли ее в рамки новшества. «Куми» была и им, и ею, и этим: со столетиями предпочла она себе тело женское, потому как отличалось оно особой нежностью и предполагало связь с первозданной природой родной, какую Дзанко без зазрения малейшей совести бросила на произвол судьбы; люди представлялись ей существами глупыми, безнравственными: как вообще укладывалась мораль в ее голове: и несносными, каких она не считала себя ровней ни в прошлом, ни в будущем — и все же именно человеческая сущность вызывала в ней интерес живее, чем изучение собратьев, схожих все как один: была она единственной в своем понимании могущественной владыкой, переступившей черту животных инстиктов, заложенных предопределением естества.
— Дзанко, бесстыдница! — Хозяйка всегда била сильнее любой женщины, какую Дзанко встречала в обличии девчонки, девушки, женщины, старушки: и от того, что вкладывала Хозяйка пожилая в «оплеуху» всю свою ярость, зрела Дзанкокуми раздражением нельстивым: пока большинство душ склоняло екая к скуке и обреченнности в том, что нет среди них и одной исключительности, Хозяйка подталкивала ее только к желанию скорой страшной мести. Преклонного возраста женщина не удовлетворялась ничем, кроие захаживавших к ней изредка мужчин, бывших то проездом, то на постоянном проживании в уединенной горной местности, сохранившей границы от иностранцев; но «девчушек», нанятых ею на самую грязную и мелкую работу, она не «ставила и в грош», принимая их более на счет летних мушек, чем на счет потерянных детей.
Екай, как бы язык себе от злости не откусывала и как бы голосовых связок не сдерживала, дабы криком не разрозниться, никогда головы от босых ступней не поднимала, складываясь в традиционном поклоне на сложенных в занесенную землей мощенную дорожку коленях; желание насытиться «недалекими», как помечала она в своих заметках, ведущихся из века в век, преобладало над унижением демонического достоинства и обликом тринадцатилетней девочки: Хозяйка, как только заметила бы и каплю протибороства со стороны своей подопечной, не только с позором изгнала бы ее, лишив шанса постепенно наполняться искушенными грязевиками, но и опорчила бы ее напусканную чести — честью она не славилась еще тогда, когда переступила порог первого столетия.
— Ты устраиваешь мне здесь проходной двор!
Богатством речи и ее изысканностью ненавистная не обладала никогда, но и подобраннные ею выражения всегда вспоминались «Куми» с особым смехом по ночам, пересиливая отвращение к опорочннной душе, проведенным в подсобке, где сложила она себе подобие дырявого футона; женщина не срамилась подставлять других, выдвигая себе на место праведнице — и знала, что Дзанко краем потухших глазок видела каждого «посетителя» и «уходителя», каких иногда было по двое; знала и то, что бесстыдница не глупа, сумевши сопоставить все ею пережитое: потому относилась к ней с осторожностью особой, не давая той продыха от поручений, заданий, наказаний. Екай не стремилась своего греха оправдывать, сама водивши к себе гостей, засмотревшихся на девочку-подростка, бегущую из одной купальни в другую; да только не для удовольствия одного из двух приводила она фигурок, да только никто потом из подсобки под лестницей отчего-то не выходил: как пробирались в коморку, там так и оставались.
— Хозяйка, помилуйте! — воскликнула «Куми» до смехотворного театрально, когда последний из трех ударов отпечатался на поросшем затылке и когда зубы уже совсем истерлись от сдерживаемой бури; боролись в ней и ярость, и потворство. Спина уже натянулась струной в подобии закрученного узора, с позвоночником, выступающим из-под дешевого халата, на которые Хозяйка не тратилась больше, чем сотней наскребенных йен; проходящие мимо перехода меж банями и подопечные, и гости мигом отводили взоры в землю, не имея рвения вступить в «воспитательный процесс», привычный то на юге, то на севере; с последними шагами уходящих в Дзанко возрастал новый корень утверждения в устоявшейся теории человеческой однотипности.
Будто нарочно медленно, со всей возможной наглостью, впервые за проведенные в гостиничном дворе четыре года, Дзанко легонько приподняла голову, пока что-то зашевелилось под ее прижатыми к голове плотными локонами, руками все еще упираясь в мелкую гальку; Хозяйка только-только хотела завопить от хамства несусветного — но екаи славились не только иллюзиями, но и животной личиной, поселенной в душах. Девочка не кричала, не брыкалась, не рвалась в драку: но полуприкрытые веки с ввступающими длинными ресницами кричали Хозяйке о смерти.
Женщина отступила, не удерживая в руках бамбуковой палочки, одной из многих, какие стояли у нее в специальной ступе; чуть не оступилась, когда порог ступенек уперся в сморщенные пятки; почти подпрыгнула, когда сам воздух заискрился, будто поселился на территории двора зловещий тенгу, отпугиваемый одиноким оберегом, каким обвешалась главная дверь. Дзанко не дышала и не повела ни одной молодой мыщцей; Хозяйка будто сделалась заведенным часовым механизмом, какой появился недавно на пороге гостиницы из рук хозяйкиного хорошего друга, отличавшемся количеством запрелых морщин.
— Вон... — выпалила почти что старуха, когда обрела наконец силу; и вдруг Дзанко показалась ей такой же, как и раньше, загнанной и забитой нелегкой судьбиною, уткнутой в молитвенные ладони: да неужели привиделось ей на заре жизни такое нахальство, какого, кажется, и вовсе не было?
«Куми», как и всегда, скоро подскочила, поклонилась по обычаю до пят, и помчалась в комнатушку, каждого встречного одаривая поклоном; да только не поцеловала она хозяйской пересушенной костяшки, что было признаком покорности человеческой.

II. Мужчина, до краев наполненный алкоголем, все величался своими подвигами, будто и девчонка, умостившаяся в тесноте напротив его вытянутых ног, не сквозившиз благовониями, не нужна была ему в качестве всесогласной собеседницы; хвалился он тем, как головы екаев складывал подле императорских праведных лиц, тем, как каждую существующую нечисть выследил единолично и совершенно без сторонней поддержки, тем, как сладостно было ему увидеть последнее мгновение грешного создания, посланного лишь для того, чтобы быть им убиенным; Дзанко улыбалась, миловалась, прихорашивалась незаметно, ярче выделяя молодые в украденном теле губки и поострее подводя скошенные глазки: не был тот, как он назвался до первой рюмки саке Юширо и как величался после второй Кайто, первым в ее огромном списке или последним на краях исписанной ею молитвенной дощечки, которые за века стен божественных храмов так и не испытали. Попался охотник на родичей в те же сети, в какие заплетались все мужчины, выкатывавшие на показ грудь и хваставшиеся перед молодыми девушками заточенными катанами; Дзанко выбрала новое тело правильно, безошибочно и со всею всесуществующей педантичностью, потому как никогда не виднелось на лице складки, не выбивалось из прически волоса, на фигуре, еще не до конца сформированной, не было ни одного лишнего грамма сухого риса, каким кормила Хозяйка.
Усталось сковывала «недалекого»: вдруг и екаи ему показались скучнейшими на свете существами, от чего хотелось «Куми» к истокам глаза закатить, и что-то катаны ему сделались не нтересными, потому как блеск их не затмевал девичьей красоты, не потертой даже тяжелой работой без единого выходного — но на любой комплимент Дзанко долго не таяла и на каждом слове долго не останавливалась, потому как после седьмой рюмки не требовалось от нее звонкого смущения и показного трепета.
Волосы, высвободившиеся из старенькой деревянной заколки, какую передали ей из жалости одни из старших девушек, находившихся под попечительством Хозяйки, заиграли на лампадном свете отливом благородного черного ворона; Юширо-Кайто раскрыл затекшие челюсти со скопившейся в уголках слюною, зарделся красками грешника, преисполнился «мужского». Все, перед ним представшее, казалось больною фантазией: не могли девичьи локоны раскрыться в разные стороны, не могла она повернуться головою на все сто восемьдесят математических градусов, не мог вдруг на ее затылке появиться шепчущий неправедные небылицы разинутый рот; но для Дзанко упавшее иссохшее тело, которое и до того красотою не отличалось, было явлением вполне обыденным и реальным.
— Помолчи хоть секунду, я и так тебя покормила, — выругалась «Куми», туго, со всем натяжением складывая волосы в хвост и тут же собирая их в пучек, заколотый на макушке; все возмущения вредителя, отлкладывающего личины на дне ее желудка, она пропустила мимо, расправляя затекшие от долгой неудобной позы плечи и похрустывая человеческими костями: этот звук слабых тел всегда был для нее лучшей симфонией, чем их бессвязные любовные речи, всегда грязные и лживые.
По ночам в купальнах зепрещалось задерживаться надодго и издавать хоть малейший шум: только Хозяйка имела право проводить там зимние холода, обогревая горными водами: потому Дзанко наскоро ополоснула руки, ключицы и шею — те места, куда упал чужой огляд, где пробыл долее одного мгновения, куда норовились пуститься в прогулку скрученные пальцы. «Куми» не исповедовала чистой благоклонности: потому, подумавши с минуту, подгоняемая шепотом со скутанного затылка, без зазрения неприсущей совести плюнула на ремень, снятый с незванника и бросила в обрыв близ двора, обвитого комплексом бань; рот на затылке облизнулся, да язык только лишь обмочил волосы, отчего «Куми» начала их похлопывать, слушая сдавленные всхлипы. «Прощание» ее с очередным неизвестным было недолгим и вымученно официальным, будто обязывалась она чем-то перед глубинами, ее на свет породившими: о посетителях ее никто потом не вспоминал украдкою, когда проходило в гостевой суматохе несколько быстрых дней, и мало кто горевал о тех, кто не отличался приятностью: даже лицемерные воздыхания не длились больше нескольких секунд, сменяясь тут же расспросами, когда наконец к столу подадут закуски и саке — подобием официантки всегда выступала Дзанко.
Мелькнувши между сплетенными к небу балками, уже давно державшимися хлипко и выдававшими отжитое ими время, екай, к своему превеликому недовольству, наступила в скопившуюся под дыркой в крыше лужу: все навесы близ бань дню и ночи, а во время дождей от них и вовсе не было толку — прошедший недавним днем ливень не пропал бесследно. Забывши об образе скромной работницы, принятой на добрых родительских началах, Дзанко подогнула ногу и с отвращением начала обтирать ту о ночное кимоно, тонкое и практически просвечивающее наготу: взглядов и осуждений она не боялась, никогда не завися от людского впечатления. Прыгая, как раненный в жилы горный заяц, Дзанко заваливалась то вперед, то назад, все никак не достигая цели избавиться от природного следа: словно кошка, она ненавидела воду также, как запах людской крови.
«Куми» остановилась: показалось...? иллюзия сородича...? потерянная фантазия...? Да точно человек, несносный, слишком храбрый! И точно какой-нибудь мальчонка — среди приезжих девочек не находилось ни одной, какая нарушила бы завет отца о том, что не дозволено на улицу выходить поздним часом; среди принятых на попечительство все были схожими послушницами, боровшимися за несколько часов сна, дабы с усталости в наполненную людьми купальню не повалиться тяжким грузом.
Метнувши голову, чуть не свернувши шею и заставши скрежещущие зубы врасплох, когда те вновь захотели друг о друга удариться и завести речь о небрежности своей хозяйки, Дзанко орлом высматривала тень, какую могла сравнить только с ребенком: ее собственное почти детское нутро других «ростков» отличало с точностью прожившей сотни лет старушонки. Но ни одного признака, ни одного намека: бочки стояли друг на друге, не потронутые чужим всполохом; поросшая трава в сухой почве не колыхалась от внезапной пробежки чьих-то коротких ног; оберег, не работавший ни на одного екая и возвышавшийся будто из наставления какого-нибудь позабытого шамана, не боролся с воздухом за равновесие, когда нарушил бы его чужой топот.
«Совсем уже голову среди мусора потеряла...»
«Куми», пальцы которой просохли уже, будто по одному злостному велению, выпрямилась во весь невысокий рост и, вдавши заколку поглубже в затылок, выложила дорогу до лестницы; хотелось ей увалиться и забыться, довольствуясь мясом, выместившим из желудка личинки и сухие рисинки.
Мальчонка упрятал голову пониже за скрипящий от любого вздоха ящик и похлопал глазами, когда тонкая ночнушка упряталась за поворотом.

III. Охотница по распределению сути, Дзанко выслеживала, ловила, съедала: но не находилось среди лиц юношей, прибывших с отцами или с матерями — кому как уготовила судьба — ни одного, кто показал бы в отражении пустых глаз долю проблеска узнавания ее лица: все, как один, пропускали ее мимо, задерживаясь лишь на красоте и внезапном возжелании: но на большое никто не способен был. Многие из братьев и сестер чувствовали души тонко, тем пользовались и ими наполнялись: «Куми», в силу своей неприязни и отторжения на уровне фундаментальном, не ощущала явных движений фибр, не принимала во внимание перемены духовные, довольствуясь лишь сложенными за века предположениями о людском поведении, — только его она могла предугадать во всех случаях, потому как всегда оно было друг на дрруга схоже, — но не вовлекались в ее собственную душу иные страхи, радости и любые другие волнения.
Табачный дым «Куми» раздражал: благовония, поставленные против нее самой, привлекали намного больше горьковатого аромата, нередко спутавшегося с потом распространителей; потому екай постоянно смешливо, по мнению редких наблюдающих, морщила нос и поджимала губы, складывая в линию настолько тонкую, чтобы ни один клычок не вырвался вдруг из пасти — хотелось их обнажить и всем же доказать, что не так уж и миловидно забранное ею тело. Настоящая с неизвестным именем похоронила себя под храмом одного из тех Богов, каким поклонялась, в них веровала и защиты от них же не получила: Дзанко в святилищах прозябала лучшие годы жизни, пропитание себе взыскивая с многочисленных прихожан, почтивших ее вдруг за святую: за элегантностью ее не было ничего, кроме напавшего чревоугодия да желания побыстрее «компаньона», который все никак не наедался и не наедался, под копной насытить. Цыкнувши, Дзанко пронеслась мимо одинокого столика: в ранние часы многие еще отдавали телу сну в небольших комнатушках, бывших в разы крупнее ее собственной; очередной ступенчатый пролет — нога отчего-то остановилась, занесенная над дряблым деревом; легкие смешки какого-то отставного и его небольшой компании, в какой женщины выполняли функцию молчаливых гарпий — и с ними же мальчонка, лет двенадцати на быстрый огляд, неокрепший по всем доводам — но мальчонка с той же душой любопытной!
Дзанко обернулась: как бы она не понимала чужих чувств, каждая душа была для нее от других отделимой хоть по одному возможному признаку — а у него...у него она слишком особенная: неизвестно чем, неизвестно почему, но эту фибру «Куми» оборвала бы когтем среди миллиарда скучаний.
— Куми, как мы тебя не заметили! — воскликнул мужчина средних лет, по всей сути отец «недоумка», как успела обознать Дзанкокуми мальчонка; пальцы ног поджались, и вот-вот выступили на них сгнившие ногти — не терпела она обращения «Куми», как не славилась бы им среди всех приезжих, остававшихся на практически полное проживание: «Куми» только для него, нее, этого — а что за существо то было?
Дзанко, прыгнувши на самое основание лестницы, поклонилась так, как учили, прижимая к невыделяющейся груди поднос, на каком недавно стыл чай; Хозяйка вдруг на девчонку расщедрилась и той запросила кимоно, достаточно выделяющееся на фоне тусклых халатов, с редкой росписью: но в нем было жарко и душно настолько, что лучше бы Дзанко предалась прошлому и вновь нагой бежала по лесам в поисках душ, тел, плоти.
— Присядь к нам! — вновь завел отставной, какого Дзанко и в лицо-то и не узнавала: во всех чудились ей лишь черты общие, подчеркнутые морщинами, а индивидуальности не замечалось ни за кем.
— Хозяйка будет рассерженна, Господин, — выдавила «Куми», чуть ли пола лбом не касаясь; мужчина фыркнул, закрутив на один палец отросшие усы, и все равно приказно похлопал по свободной подушке близ низенького столика: женщины молчали, мужчины то со скукою отводили глаза, не находя момента блеснуть недавними подвигами в поимке злостных духов, то подзывали девчонку мысленно, возжелая отвлечься от молчаливых гарпий. Дзанко, подумавши немного и окрестивши Хозяйку проклятиями, с кивком, как полагалось по заложенному с древности уставу, заняла место близ сына отставного: и в том она нашла единственный плюс общества, свалившегося на старую свою голову.
«Недоумок», и до того не особо показывавший яркого интереса к разговорам взрослых своих товарищей, смущенно отворачивал голову каждый раз, когда Дзанко намеренно вытягивала мизинец в направлении его юкаты; будто флиртуя, контролировала она охотничий инстинкт вонзиться в плоть его отросшими зубами и с корнем вырвать не сердце, а воспоминание: если тот не отличался слабоумием, то точно уж услышал шепот «коипаньона», жалавшегося на то, как же Юширо-Кайто сгнил в утробе и как отвратительна на вкус его душа, скрепленная из остатков последней человечности.
— Как тебя зовут? — шепнула Дзанко, впервые заинтересованная именем того, кого намеревалась в себя принять: и переняла бы она с радостью его облик, довольно миловидный на фоне остальных представителей его возраста, если бы удалось ей вновь сбежать из-под покрова Хозяйки, какую она уж точно переживет — да только в гостиничном дворе находилось столько пресловутых душ, что планировала Дзанко пожить тут еще хотя бы следующий человеческий десяток. Мальчик, окинувши сканированием всех за столом присутствующих и переборовши смущение, смешанное с крупицами любопытства к девочке не на много старше него самого, вторил ей шепот чуть пониже:
— Кииоши. Просто Кииоши...
Без фамилии, без рода, без статуса высокопоставленного наследника — либо боялся ее проявленнего интереса, либо стыдился положения своего, мечтая быть «пониже».
«Праведник, значит...»
Дзанко улыбнулась, пряча эмоции за веером, благовольно предоставленным ей одной из гарпий: праведность его еще предстояло ей проверить — а если уж он и чист, то проснется в ней краткое сожаление, обреченное потеряться в воплощении.

IV. Кииоши будто появился внезапно, с позволения одной судьбы, давно не направляющей екая: начал он появляться то тут, то там, скрываясь за грядой камней близ источников, которым многие предпочитали уютные купальны, то среди сложенных друг на друга бревен, заготовленных на суровые зимы, то за святилищами, построенными на территории скорой рукою и не защищавшими от настоящего зла — Хозяйки. Дзанко впервые не знала, как правильнее будет подступиться: до того все «клевали» на ее демонстративную невинность, интересовались саке и интимными сокровениями, возжелали сами разделить с ней футон, в каком состоянии он бы не был — а Кииоши, как только «Куми» показывала, что чувствует его нервное топтание за своей спиною, тут же скрывался, совершенно не тайно перебирая сложенными ногами по гальке и камням, те разбрасывая в разные стороны и пугая окуней, обитавших в фонтанах; Дзанко, не сдерживая истеричного смеха, смеялась — но был он ребенком самым настоящим и не прослеживалось в нем хоть что-то, намекающее на то, что видел он екаев лицом к лицу, как его отец.
— Кииоши... — Сладостен был ее голос, гнило было ее намерение: и, по крайней мере, Дзанко умела подбираться потише, чем «недоумок». Кииоши подпрыгнул, стукаясь босыми пятками о выступающие опилки на небольшом участке дерева, не порженного коррозией; «Куми», как только раздались больные охи и ахи, подобно аккуратному лебедю, складывающему широкие крылья, умостилась подле, бедро к бедру прижимая. — Хочешь дружить?
Кииоши снова зашелся вздохами, да только от удивления: не то, чтобы она или он были...но дружба девочки и мальчика? Да и она «такая красивая, элегантная, легкая», да и чтобв он «несносный сынок», какому уготовлена судьба охотника...
— Ну? Я ждать не буду.
Дзанко обиженно отвернула голову, будто нарочно показывая ему затылок с шелковистыми черными прядями, заплетенными в привычный пучок из высокого хвоста: неужели оскорбил недолгим молчанием или...?
— Да! — Кииоши почти завопил, да так, что слух у Дзанко отнялся: не кричали так даже самые сварливые старухи, каким не посчастливилось стать ее последным за ночб угощением — но всегда они были горче молодых мальчиков.
Хотелось Дзанко в ответ нагрубить, «запищать», что слишком громок он; но, облизнувши губы и представивши на них приятный оттенок душевной нити, «Куми» с выдохом прикрыла глаза, оборачиваясь к мальчику: придется ей потерпеть.
→→→→→→→→→→→→→→
Дзанко спустя несколько месяцев со дня их первого живого разговора начала подмечать, что сын отставного был человеком чувственным: и не в том плане, что тонко ощущал он эмоциональные настроения или людские мотивы, а так, что уродился он будто настоящим охотником — пока прятались они по углам заброшенных и неработающих купален, на какие Хозяйка не хотела свои доходы тратить и предпочитала о них забыть до того момента, когда невмоготу станет уже всем постояльцам, он все твердил о том, что зло в этом месте скопилось: будто не Боги, а иное на кусочек горной земли беды насылают, и что остались здесь екаи, желающие поживиться свежей кровью немолодых охотников — Дзанко прикусывала губы, будто волновалась за жизнь свою, и страх одолевал ее сразу, как только заговаривал Кииоши о присутствии нечистой силы: но хотелось ей разразиться девичьим хохотом, переходящим то в истерический мужской крик, то в старческое хрипенье у заветного жертвенного алтаря.
Дзанко понимала: нельзя уже никак стерпеть ей, не насышался уже «компаньон» пожитой плотью — все требовал он больше, больше, больше, пока не дойдет наконец дело до случайного наблюдателя, обладавшего хорошим слухом, чтобы нечисть распознать. «Куми» все хлопала по затылку, желая демона унять и спокойствие обрести в том, в ком не выдавались ни зависть, ни похоть, ни гнев: единственно желание уберечь себя самого и семью не самую любимую от демонического вмешательства — то есть, от самой Дзанкокуми.
Кииоши сидел также неподвижно, как и раньше: настигали купальни первые осенние заморозки, и в самых отдаленных уголках двора, где прятались они, как любовники, больше не витали электрические частицы, долетавшие с придорожных фонариков, по ночам отбивавших друг от друга божественные звоны. «Куми» впервые за время их кратких свиданий, как хотелось те Кииоши обозвать, предстала перед ним в той тоненькой ночнушке: не скрывлась, не смущалась, не трепетала — а Кииоши, как подобало приличному молодому человеку, прикрыл порозовевшие щеки и вдруг по-девичьи положил одну ногу на другую; Дзанко прикусила клыками, скрытыми полутьмой и не отличимыми так от зубов человеческих, мизинец с длинным подпиленным ногтем.
— Куми, я рад тебя видеть...
Уже успевшая занять один из принесенных ящиков Дзанко недовольно свела густые черные брови: еще ни разу не проходилось ей указывать на его ошибочное обращение, потому как боялся мальчик сокращать священное имя.
— Куми меня называла только мама.
Дзанко не знала, врет она или правду чистейшую правду: возможно, то была ее матерл; возможно, отец; возможно, духовный наставник — но только ласка отпечаталась в сознании, пораненном веками скуки.
— У екаев есть семьи?!
Кииоши вскричал страшную правду как обыкновенную будничную суету: Дзанко впервые за несколько десятков лет раскрыла рот в удивлении, слишком подобясь образу человеческому; она не говорила, она не показывала, она не выдавала. Но он уродился до собственной боли чувственным, сведущим, понимающим. А если знал с самого начала, то почему не боялся второй ипостаси маленькой грешницы?
— Идиот... — только и смогла выдавить из себя пораженная открытием, потрясенная осознанием, загнанная непониманием того, как он проводил с ней месяцы, будто жила она человеческую жизнь, будто не метила на его душу, будто была ему подругой, а не тайной вредительницей. Кииоши никогда не носил при себе оружия, хотя отец на том настаивал: и применил бы он катану сразу же, если не был бы «праведником» по собственному имени.
Мальчик, переступающий порого юношества, неловко переплел пальцы, пока челюсти «Куми» не сдвигались в нужное положение; потерянный, он, разрезая воцарившееся молчание пробуждающегося демонического шепота, вдруг вскинул правую руку, натренированную под меч, и воскликнул так же громко, как обычно противился материнскому настоянию иметь хороший сон:
— Смотри, я тоже необычный. Хотя я не екай, но это явно что-то свыше...а может, с низов?
На указательном пальце появился всполох кратенького огня, не набравшего достаточной силы, чтобы оборотиться пожаром; «Куми» не встречала еще ни одного человека, кому достались бы по року отличительные способности, присущие только духам да ими пораженным — сегодня случилась ночь чудес, откровений и открытий той стороны жизни, о какой екай, поглощенный летами, и не подумывала ни разу.

V. Дзанко не знала, что казалось лучше: бежать из наскучившего «притона», всего за десять с лишком лет превратившегося в обитель того нечистого, чему она сама отвращалась — вкус и на души, и на помыслы в ней теплился все равно, — иль остаться там, куда «сердце не тянуло», как любил приговаривать Кииоши из разу в раз, подмечая нелюбимое им дело и место. Пришлось уже юноше, перешедшему и порог совершеннолетия, и свершения долга, опороченного представлениями отца, всего спустя несколько месяцев после ночи чудес купальни покинуть: в подростковом возрасте уж звала его екайская кровь этих самых низменностей уничтожать — а после уж, спустя горы писем да безделушек, и вовсе он будто позабыл о той, кому открылся и кто ему уж открылся всецело. Первые два года Кииоши, «самурай преданности», как нечасто называла его «Куми» лишь в собственной голове: проявить нежность в чьем-либо отношении открыто не ради одной жатвы для нее казалось немыслимым нахальством, ссорой с вековыми традициями жития: о ней иногда поминал, письма изрядна писал: а потом уж, как сама Дзанкокуми не хотела бы разочаровываться, головой мотая на любую мысль о тоске, будто бы нашел «кого получше» из рода человеческого, ему близкого по духу — но как только всплывали в голове обрывки огонька нечистого, Дзанко тут же в ухмылке лукавой раздвигала губы и примечала, что никто уж сути истинной его не прикормит. Екай отрицала любое мечтание, всплывавшее в сознании, сохранившем остатки животного, то в хладный денек, то в теплую ноченьку, и начинала яростнее отстирывать пожелтевшие ночнушки, даже с годами не ставшими потеплее: а уж потому, что Дзанко более не притронулась ни к одной душе, от чего-то внутренне испытывая отвращение к любому подобию мужчины, то и душевное тепло ее вовсе скоро погасло — в январе начинала она мерзнуть сильнее пущего.
— Что, так и не объявился твой самурай? — с наигранной жалостью воскликнула Неми, подбрасывая на голову таз с наложенной друг на друга одеждой, по большей части принадлежавшей работницам: по первому дню весны Хозяйка тут же поручала обширную уборку, включавшую в себя даже избавление от соринок меж парадных бревень. Неми появилась в купальнях почти сразу, как только засобирался уж Кииоши отбывать в дальнее плаванье без определенного срока: пронырливая и нутром своим похожая на лису — подумывалось «Куми», что та тоже могла быть каким-то дальним екаем: а потом понималось, что девушка просто мерзка нравом — новая «подруга» тут же прознала и о тайных свиданиях, никогда не заходивших далее обычных разговор, и о милом кавалере, расположившимся за самым дальним приниженным столиком и кидавшим косые взоры на покачивающиеся бедра, к моменту его отбытия уже достаточно округлившиеся: когда-то, кто-то, что-то называло это признаком счастья — а уж кто подмечал эмоцию в физических изменениях «Куми» так и не припомнила.
— А твой дедушка? — съязвила Дзанко, языка своего грешного не страшась; захаживавший к Неми «дедушка» родственником ей никаким и не приходился — и Хозяйка закрывала на то очи, испытывая к лисе непонятное благолепие родной матери. Неми закатила глаза, прищуренные и суженные, какие Кииоши точно назвал бы фактором нехорошего человека: в каждой морщинке мог он разглядеть не то отпечаток прошлого, не то послед настоящего: и подняла таз повыше, нагружая пустую голову и вышагивая походку, какую увидела у одной из самых старших работниц: учась их методам, она всегда выглядела до женской боли в животе смешно и до мужского раболепия превосходно.
— Тебе тут давно не рады, Дзанко. Беги к своему самураю, защищайся от екаев и оставь сладости мне.
А если уж для Неми престарелые мужчины, свое отжившие, были сладостью, то «Куми» и не зарекалась о ее большом уме; но в одном задорница была права — Дзанко больше не восхищались. Достигла она того состояния и той стати, когда более никто к ее ногам не кидался; возвысилась она на пьедестал, когда и сама никого к себе не звала; довела она Хозяйку непокорностью своей к тому, чтобы женщина, за десять лет приблизившаяся наконец к своей кончине, занесла наконец руку над огромным списком и пометку «нахалка» из нее вычеркнула; дожила Дзанко до того, что «товарищ» бился в агонии — ни еды, ни эмоций, ни страсти!
«Куми» может стать кем ей только угодно: матерью, отцом, мужем, женой, братом, сестрой, офицером, подчиненным, невольницей, рабочим — но не человеком.
∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞
Екай не захотела наряжаться: натянула последнее, что осталось от жизни в купальнях — неяркое кимоно, присланное Кииоши, как тот помечал на небольшом огрызке пергамента, из-за границы, где все уподобляться начали японской моде, с нашитыми на него фигурными цаплями, в которых каждый сантиметр выверялся с точностью скептика; не сказать, что ее что-то грызло: только физически чувствовала она изгибы языка, пытавшегося пробраться сквозь тугую копну и который она с привычным раздражением прибивала изогнутой ладонью, исхудавшей и закостенелой; но что-то в сердце ее, то ли первом, то ли седьмом — какое она могла бы назвать из четных пар главным и настоящим — то взлетало, то приземлялось, закручиваясь в круг отвратительного послевкусия небольшого разочарования: думалось ей, что «идиот» нарочно пытался делать ее подобной человеку, чтоб только с нею потом расправиться; казалось, что «не на ту напал» он и побоялся лишь величия не позабытого еще сородичами; виделось, как наконец раскроет она его череп, продвигаясь к физическому сердцу, вырвет оттуда всю душу и более никогда не примет его облик: но уже волосы ее стали становиться сероватыми, как у «идиота», и вот черты стали грубее, подобнее мужским.
— Дзанкокуми! — проревел голос Хозяйки, за лета охрипший и севший до глубоко старческого, как только «Куми» вот-вот раздвинула тяжелые парадные ворота, в какие давно не прибывал даже проездом; закатила она глаза, нарочно высунула язык, тут же его спрятав, и повернулась к осунувшемуся, заплывшему от злости лицу.
Но вдруг и Хозяйка показалось не той противной старицей или молодой брезгливостью: «Куми» хотелось откусить себе руку только за то, что в моменте привиделось ей в старческом лице отголосок повиновения, смирения, отчаяния — Дзанко в человеческие перевеживания толком не вникала. Хозяйка хотела что-то сказать: открыла губы, зашевелила челюстями, обнажила черные зубы, сомкнула брови в черную линию с проплещинами, в которых прорезались мелкие морщины; Неми, пробегавшая мимо картины прощания с недоделанной до идеала дочерью, на секунду подпрыгнула, мотая головой со старости на младость тела, а не духа, но тут же сокрылась среди обветшалых коридоров, бросая на «Куми» взгляд победителя — но Неми была побежденной.
— Не возвращайся, Дзанко! И чтоб ноги твоей здесь больше не было!
Дзанко усмехнулась, проглядывая в Хозяйке ту же часть, какая не менялась из покон веков; но что-то забурлило в старческом горле, как-то неровно хлопнула она по половице, почему-то нарочно зацепилась за полы волочившегося кимоно, которое скрывало теперь совсем не страсть и наслаждение. «Куми» вновь высунула язык на небольшой кончик, хитрясь и злорадствуя; ждал ее поезд.
∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞
Впервые за десятки лет Дзанко выбралась в свет: толпы людей, снующих с одного конца платформы на другой, разодетых по-европейски, зачесанных по-новому, спешащих в неизвестные дали по неважным делам выводили «Куми» из себя: никто здесь к ней не проявил и капли уважения! Подобрав чемодан чуть ли не на грудь, одними пальцами удерживая билет в один конец — Токио, столицу всех островов, — Дзанко пробиралась меж мужчинами, женщинами, перепрыгивая через неродивых детей, которые вызывали в ней раздражение даже в древности: к маленьким существам она никогда не питала нежности даже в женском теле.
«Ужасные души, ужасные души! Грязь одна и нет чистоты!» — стрекотал компаньон, от визгов которого «Куми» хотел поскорее раскроить себе затылок: но, притерпевши такие неудобства, она могла найти в скоплении людей на главных улицах хоть одно тело, которое шло бы ей: статную женщину, высокопоставленного мужа — разницы нет.
Женщины вдруг зароптали: Дзанко заслышала звук приближающегося состава, который до сих пор казался ей неизведанным мотивом новой цивилизации; не найдя себе место на занятых лавочках, екай решила встать статуей перед рельсами и прождать с получаса, когда наконец прибудет только ей нужный маршрут. Ставни вагона отворились; все замерли, будто в ожидании чуда — а Дзанко отбивала ногою по камню, не стеняясь нахальства и хамства, не соответствующим роли молодой девы. Из поезда вырвались, будто на волю, молодые мужчины, многим из которых было не более тридцати — тут же воодушевились женщины, встречая то ненаглядных, то сыновей, то братьев; Дзанко, сопоставив в голове некоторые общие познания о человеческой культуре, выдвинула вмиг предположения о...самураях?
Не больше минуты спустя подхватили ее к небу сильные мужские руки: захотела она закричать, будто попала в беду, вырвать нахалу локти его и все придаточные сухожилия за то, что посмел коснуться чистого демонического тела, омраченного человеческим зародышем; но тут же задохнулись в ней возмущения, когда юношеское лицо «идиота» явилось ей.
— Кииоши?!
— Куми!
И сколько раз она требовала забыть о таком прозвище?!

VI. Кииоши оказался «сносным», как сказала бы о нем Дзанкокуми на допросе о муже-самурае, позабывшем свой долг; в разговоре с возможным другом, какого она могла найти только в себеподобном, Дзанко прозвала бы его «неплохим»; в вечер перед зеркалом, распутывая пучки и нарочно задевая острые зубы компаньона, она прославила бы его «небесным». Дзанко никогда не тяготела к людской радости в виде семейной жизни — хотя и радостью она могла назвать это с трудом, когда сами самураи отдавали ей на «съедение» своих детей, жен и родителей, а сами прятали по углам забытых храмов; она могла найти в Кииоши удобную опору, ставши обычной ячейкой многовекового общества: быть примерной супругой и возможной матерью для тех, кто вряд ли дожил бы и до пяти лет ввиду несовместимости кровей; но екаю хотелось попробовать, потому что уже она покрывалось чернотою человеческого существования и не то корила себя, не то порешила, что так распорядилась судьба; те немногочисленные сородичи, которые переменяли сущности между землей и подземельем, никогда не находили для себя счастливого конца: но «Куми» считала себя первой из первых, лучшей из лучших, сильнейшей из сильнейших.
Т Кииоши, как только завершился период его принудительной службы и как только прозвенел в его ушах последний звон колокольчика, столкновение двух желез, подал в отставку; отец негодовал, мать рыдала, запрятанная по голову в ткани траура, совесть его бастовала между сердцем и долгом — а Кииоши, переменившей в себе несколько моментов, опустивший робость, его до того сковывающую, вдруг встал горою за себя: не мог он поднять острия на ее братьев и сестер, не силился в себе найти жестокость, предубеждение — вся жизнь казалась ему течением, в котором хотелось найти свой тихий плот, не прибивающийся к скалам крайностей; тяготела его душа, даже спустя года не омраченная, к жизни обычного человека, без чудес и небылиц; и в Дзанко виделось ему та искра, какая могла бы потушить рвением его внутренний огонь метаний — как бы она не была сварлива, своенравна и с некоторыми особенностями тела, она заменила ему образ смиреной человеческой жены.
∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞
Кииоши потянулся, разминая налитую мышцами спину, вытягивая массивную шею; «Куми» с остервенением падальщика поглощала заморские сладости и сезонные фрукты, какие доставались всем с трудом, но Кииоши имел какие-то особые «каналы», по которым слезно выпрашивал для супруги, обретшей подобный статус менее года назад, все, чего желала ее душа; чревоугодие в ней не могло сравниться ни с одним из грехов, какими наделялись все ей подобные — а «душонки» компаньону нравились все меньше и меньше: приходилось затыкать его людскими волокнами. «Куми», сидя с распутанными волосами, средь которых по временем пробивались зубы, снующие с одной пряди на другую, то тянулась к саке, то отдергивала руку; она то натягивалась, вставая, то тут же усаживалась обратно, поджимая под себя молодые колени; екай то раскрывала набитый едою рот, чтобы вскрикнуть, упрекнуть, подметить, то плотно сжимала челюсти, уплотняя язык между деснами. Кииоши считал подобнюю «домашность» прекраснее любых бордовых губ и выдающихся ресниц.
— Кио! — воспрянула Дзанко духом, будто помутилось ее сознание; Кииоши с легкой полуулыбкой на нее глядел; она тут же нахмурилась, повернула голову и зашлась тихим шепотом с бессменным другом. Боролись в ней два зла: а уж какому предпочтение отдать она даже и не подумывала, выбирая сразу два и уподобляясь молодой девчонке, хотя тело ее, так и не поменявшееся, выдавало уже человеческий возраст, перешедший порог двадцати пяти лет по тем счетам, какие вели те, кто ожидал нового года, приближавшего к смерти; «Куми» не считала даже свои демонические лета. — Я тебя переживу.
Кииоши, с минуту поискавши что-то в обстановке летней комнаты, недавно пристроенной к фамильному поместью на окраине Токио, пожал плечами, будто в смерти не виделось ему чего-то печального:
— Да? — он вопросил утвердительно, потому что подобное было в порядке вещей; «Куми» в нем никогда не могла различить четких эмоций.
— И тебе все равно?
Компаньон зашептал что-то о том, что Дзанко слишком уж стала сентиментальной; она же, заломавши руку в локтевом суставе, засунула длинные изогнутые пальцы без малейшей кривизны в затылок: послышались бульканья, хлюпанья, стенания.
— Такие, как мы, долго не живут. Но можешь приходить на мою могилку!
Кииоши осушил стопку; Дзанко хотела разразиться недовольствами — но тут же заткнула себя, вспоминая о статусе бесстрастного наблюдателя порожденного порока.
— Я сожру последние остатки твоего тела.
Кииоши зашелся смехом, утирая выдуманные слезы; Дзанко никогда не прельщала его склонность к простоте, потому что в любом страшном, как показалось бы другим, событии он видел лишь закономерный исход решений ранних.
∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞
«Куми» хотелось вспороть себе живот, вытянуть внутренности, выташнить все, что только могло быть ею употреблено за все поолетевшие нескончаемые дни; екаи никогда не болели и не поддавались внешним воздействиям — так отчего что-то в брюшной полости ее двигалось, подобно паразиту, отбирало у нее последние остатки гордости, приковывая к немилосердным длинным футонам? Компаньон странно молчал: ни одного шепотка не раздавалось уже с неделю, и даже когда она сама, заскучавши, взывала к нему, он не раскрывал губ, будучи тихим напоминанием о сем-то позабытом в рутине тихоньких вечеров. «Куми» глядела на все свирепо, хотела разорвать уже и Кииоши, вмиг ей надоевшего, голос которого становился невыносимо громким при любых обстоятельствах их встречи; закрылась она в нескольких комнатах, никого не впуская и поставивши перед собою напольное зеркало, привезенное из Европы: только-только заносила над ребрами коготь, целясь в сплетения плоти и кожи, водила им кругами: но что-то внутреннее не позволяло ей наконец пробить брешь и провести длинную красную линию до пупка.
— А у екаев нет врачей? — раздался за тонкими стенами голос супруга; «Куми» поджавши губы и сдерживая животную агрессию, повернула головою на сто восемьдесят градусов и вскинула руками, будто Кио мог бы ее увидеть. Вновь она утвердилась в том, что выбрала идиота: но слишком милого идиота.
«Куми» не решалась: все дни ее проходили перед зеркалом, в ожидании того, что рука двинется без импульса, что паразит сам оставит ее бренное тело и вернет здоровый дух. На пятый день самостоятельного заточения послышался наконец шепоток, ради которого Дзанко и проводила ночи, ногами дерясь с воздухом:
— В тебе отродье сидит.
Одним глазом Дзанко повела вбок, пытаясь пустым зрачком «лицом к лицу» встретиться с советчиком. Обладая собственным разумом и видя, что хозяйка его совсем уж потеряла любую логику, он, нарочито поучительно, пояснил:
— Людское и екайское.

VII. Кииоши рыдал; Дзанко рыдала внутри, справляясь то с жаром, то с холодом, то с тремором, то с оцепенением; не такого исхода пророчила ей судьба внетелесного духа. «Куми» начало раздражать все: хотя и до того миру она не тяготела: что только могло раздрознить хрупкое сознание, вмиг ставшее защитником обретенного тела: Кииоши даже шипел громко, вызывая у нее повышенное давление и разрывая нежные барабанные перепонки; немногочисленные слуги, оставшиеся еще от отца Кииоши были то слишком медленными, из-за Дзанко хотелось подсобить им толчком, то слишком глупыми, и екаю хотелось поменяться с ними мозгами, лишь бы те понимали ее с полуслова; старые товарищи Кииоши, изредка, чаще по разу в месяц, захаживавшие на пир и приводившие с собою гейш, становились для Дзанкокуми наибольшим красным бычьим покрывалом среди всех остальных явлений материального мира: существу хотелось сначала растерзать мужчин, а после вырвать глаза, языки и волосы всем находящимся в комнате женщинам, «да чтобы Кииоши смотрел и...!» Но тут же шальная мысль о возращении к незапамятному прошлому ее отпускала и возвращалась она в состоянии наблюдателя: как же ужасно быть человеком!
∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞
— Кио, еще хоть один твой товарищ на пороге нашего участка, и я точно тебя подожгу! — бесновалась «Куми», поднимая в негодовании полы кимоно до потолка: живот у нее оставался таким же плоским и благородным, потому как стремилась она сохранить милый идеал красавицы: но когда Кииоши вопрошал, где она «хранит ребенка», хотелось ей сделаться в самом деле широкой. Мужчина улыбнулся тем же глупым выражением, которые взывало в Дзанкокуми мирный покой вознесенного праведника; и, не медля нескольких минут, он прошмыгнул к воротам, спасаясь от женского гнева.
Заботливый слуга, служивший при роде уже с несколько поколений, отворил затворы; Дзанко чуть не споткнулась, остановившись, когда предстал пред нею мужчина ненамного старше супруга, но от которого тянуло многовековыми летами — неужели екай? Дзанко помотала головою, задеваясь выбившимися волосками за края заколки: в этих краях не почувствовала она ни одного из своих братьев и сестер; но человек был каким-то...не таким.
— Фукудзава, что ж ты не захаживал?! — Кииоши обратился сразу в дружелюбного соседа, какие обитали когда-то близ горных купален. Усталое лицо Дзанко в последнее время пугало каждого, кто сходился с ней близко или только по случанойсти оказывался рядом, когда дух ее приходил в окончательный упадок из-за движения органов; а Фукудзава, как заслышал компаньон и зашептал тут же с мерзкими облизываниями пересохших от жажды губ, не проявил к ней ничего — ни удивления, ни страха, ни любопытства; и «Куми» захотелось вдруг, чтоб ее хотя бы ненавидели.
Юкичи ответил что-то услужливым тоном, не расправляя величавости, как привыкли делаться все захаживающие да уходящие; Дзанко притаилась, когда Кииоши пытался найти ее беспокойным взглядом и представить одному из самых близких товарищей — а она будто нарочно кошкой прокралась ниже густого кустарника и невзначай начала перебирать цветы, которые видела до того сотни раз; надоели они екаю еще с того момента, когда только проросли — а Кииоши, терпя и вымучиваясь, все же не срезал их, потому что настроение «Куми» и ее симпатии менялись час от часу, день ото дня, год от года; и в момент, когда показался на горизонте событий неприметный самурай средних лет, закаленный в сражении и службе, переменяя внутренние состояния, даже пресловутые белые розы почудились «Куми» очень интересными существами. В летах и по статусу уже полноправная женщина, Дзанкокуми ногою ступила вдоль кустарника, с неудовольствием своим наступая в свежую после недавнего дождя землю; поругавшись на неблагодарную природу, ее оставившую, и краем пальцев стряхивая с ногтей на ступнях прилипшие комья, «Куми» обратилась к первородству; около семи минут она выдавливала из себя живость к созданиям человеческих рук — и ей за то воздалось: голоса стали отдалением неровных ударов, скрежетанием старых металлов. Присутствия браторожденного Дзанко не ощутила.
∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞
Попытавшись немного ослабить навалившуюся от резкой пробежки до укрытия боль, «Куми» поддела кончиком отросшего на мизинце когтя край кожи, проходясь по ней неровным, к злости внутреннего перфекциониста, надрезом, из которого на выточенный камень аллеи потянулась вниз кровь, бывшая гуще и темнее человеческой; даже превратись она в черную, не смогла бы сравниться с плотью погрязшей души. Дзанко никогда не страшилась тех физических отличий, какие в ней таились от появления в мир; но вдруг ее «поворотило», тошнота накатила, зрение подтуманилось отвращением к цвету, запаху, забытому вкусу сестры на длинном языке; однако, как только коготок поддел неровный плод, спина распрямилась и ребра выравнялись: «Куми» возросла собою, становясь вновь статью с благодатью на ближайший час — а после «компаньон» заверещит, завоет, застонет, и екай обыденно поменяет нужный распорядок тела. Пролетевшая стрекозою служанка оповестила Хозяйку: хотя Дзанкокуми всегда на это звание откликалась с неохотою и поджимала губы, когда отмечали ее положение в доме: о том, что гость с Хозяином: и на это она тоже пыталась протестовать, испытывая неприязнь к одному тому факту, что мужчина может обладать: заняли самую богатую гостевую комнату, отведенную специально для «стариков», куда подавались лучшие китайские чаи и европейские сладости, большей частью турецкие. «Куми» поджала пальцы ног, утопающие в луже черно-бордового; на голову ее скатилась неисчезнувшая капля мороси; она потрясла головою после оцепенения и, решивши не тревожить вновь свои стопы, дабы лишний раз не наклоняться и не попадать в замкнутый круг «выпрямиться-разорваться-согнуться-закрутиться» начала медленное шествие в почивальню, отведенную под ее личные нужды. Дзанко стала раздражаться мужа даже тогда, когда он спал, потому что Кииоши «постояннт сопел, кряхтел, что-то там шептал про екаев»: и слуги меж собою поговаривали, что отношения их вдруг ухудшились — а Кииоши с улыбкой, полной благоговения, кивал головою в согласии каждый раз, когда «Куми» собирала вновь свой футон, довольно легкий для ее положения, подкидывая тот на плечо и в почивальню убегая; но на рассвете она почему-то оказывалась распостертой на супружеском футоне, пока Кииоши щекою ласкал потеплевший под ним пол.
— Куми! — воскликнул Кииоши, руку выпуская из незадвинутых дверей и маша внутрь, будто подзывал собаку, а не владычицу; но тут же бывалый опомнился и пальцы направил в доски, выказывая тем свое подчинение. Дзанко сложно было незаметить по отяжелевшей поступи и беспрерывным причитаниям в губы, когда жаловалась она самой себе на все существующее. Фукудзава, сокрытый в комнате, выдал свое присутствие только легким кашлем, и то вышедшим из неловкости положения: до того он более получаса выслушивал о подвигах супруги, заключавшихся по большей мере в самом ее существовании, однако же без указания ее происхождения загадочного.
Дзанко вошла в комнаты; начало уже смеркаться, и по всей территории разожглись вдруг уличные фонари: из следования преданиям и поучениям, Кииоши не избавился от святен, избавлявших вотчину от злых духов, бесов, дьяволов и всего того, чего никогда для Дзанко не существовало — и только завидя вновь заженный фонарь, она тут же щурила глаза, указывая Кииоши на светящийся объект: служил он не более, чем декорацией. Вновь на екая навалилось буйное ощущение тяжести ни в теле, ни в духе, ни в атмосфере: груз тянулся от первого сердца ко второму рту; предвещалось в ней что-то, чего она не должна была знать или не хотела принять; но в Фукудзаве ей виделся знак перемены, хотя не отличался он седою головою от седых бород.
Древность заняла место напротив духовной зрелости; Юкичи, воспитанный с манерами и надлежанием, склонил голову в глупом поклоне, какие Дзанко никогда не воспринимала за должное уважение или наигранную смиренность. Кииоши, отчего-то слишком задумчивый и непривычно для себя поникший, хотя всегда стремился к «идиотскому» оптимизму, глянул сначала на живот, все еще выдававшийся слабо даже на не самом маленьком месяце вымученного срока, а после на товарища своего, тут же отворачивая голову, когда Дзанко, бесцеремонно громко пережевывая лукум, метнулась ресницами на них обоих, представших перед ней до скуки избитыми мыслями. «Куми» знала, что ничто не может екайскую кровь обмануть; но кем бы она была, если бы проявила интерес свой к тому, что не касалось ее ни капли?
Кииоши провел ужин молчаливее, чем то бывало всегда после того, как открывали первую бутылку саке; «Куми» благодарила его за то, что не надо было ей тратить лишние силы на то, чтобы отвлекаться от глотания, когда взор Юкичи опускался на ее живот, пока Дзанко думалось, что она «пополнела настолько, что даже люди замечают ее уродство».

VIII. — Кичиро...Кичиро...Кичиро... — слетало с ее губ, пока выводила она ладонями на лбу младенческом непонятные узоры, известные лишь тем, кто из когда-то придумал впервые; Кииоши, стараясь не хвататься за отцовское сердце, единственное в своем роде и последнее на веку, шарил переферией по остаткам жилого ноне помещения; от человека ничего не осталось — демон забрал себе все без крошечного остатка надежды. Настояний в храме цже не проводилось, таблички на дощечки не вещались — и Дзанко, скорее, была не в своем уме, когда без объяснений подхватила новорожденного, вставая на трясущиеся ноги, сшитые неровностями близ бедер, и понесла его в самые горы, не слушая ни Кио, ни зародившегося в ней человеческого ростка: у нее была цель, богам не известная — и она это стремление несла собою в глубь покренившегося леса.
Как бы Кииоши на Дзанко не сетовал внутренне: потому что перечить ей означало либо гнев, либо апатию еще большую, скрытую за хладностью: что та ведет себя до боли мышц и до скрипа молодых костей странно, «Куми» знала, что другого она допустить не могла бы, если бы...не любила: а признать самой себе привязанность являлось непростительным грехом екая и отречением от нечеловеческой сути; в ее время таких младенцев убивали сразу же — а великое дало ему последний шанс провести жизнь такую, чтоб о нем узнали: а позабыть умершего успеют всегда и везде, кем бы тот ни был, сколько не протянул бы, чего бы не сделал — так у Дзанко завелось и так бы и продолжалось, если бы не воля судьбы, какой подчинялись и низшие, и высшие, и средние меж ними.
Кииоши все оглядывался да оглядывался, не находя места сущности среди бестелесных: храбрость екая, заложенная генами, не могла бороться с теми, кто был выше любых биологии и скептицизма; и раззоженный в нем огонь не противостоял холоду витающей смерти, прячась по углам сердец, каких у Дзанко доставало в любом физическом смысле: в духовном не было в ней ни одного подобия. «Куми» оторвало от младенца руки, заправляя те в рукава ночного кимоно; Кииоши перебирал надетые наспех кольца, служившие не то оберегом, не то статусом — Дзанкокуми так и не разобрала их главной роли среди множества поблескивающих камней, всегда слепивших глаза; Кичиро, с закрытыми губками и прикрытыми глазками, открывшимися совсем недавно, будучи бледнее любой жившей когда-то гейше на улицах просветления, не издавал ни звука, пока отец миловал на сопение сына. Кииоши раскрыл губы, дабы пойти матери наперекор и прорвать тишину, не нарушаемую дьявольским шепотом, когда даже компаньон зарылся в дебри распушившихся волос, потерявших прежний молодой блеск; но по всей округе, куда сбежались бы точно дикие звери, водившие в краю обильно, разорвался воздух детским плачем — первым с момента его рождения и последним счастливым звуком, который «Куми» запомнила на последующие двадцать с лишним лет, когда тело ее, не сменяемое, совсем упругость потеряет: стал Кичиро тем, кого все презирали — и отрекла Дзанко его человеческую сущность в обмен на жизнь.

IX. — Все еще храните старину? — спросила Дзанко, не занимая предложенного места напротив Директора, вокруг которого все лелеяли и роптали: хотя не могла она в лице его найти единый момент, указывавший на жестокость, требовательность, строгость — с того вечера за столом, бывшим теперь где-то на свалке или распродаже старинного «барахла» запомнился он ей непробиваемым камнем, сложенном веками семейного устоя; камень превратился в гальку, прикрытую потертым мечом и отголоском былого величия тех, кто «Куми» ныне казался единственным врагом всех родов и кто получил наконец закономерный исход, когда кровь пролилась за кровь, а плоть съелась за плоть.
— Я верен сложившемуся укладу, Хозяйка.
Дзанко хотелось разорвать его в клочья: ненамеренно он смел над ней издеваться — без Хозяина не существовует Хозяйки.
— Были бы верны, сменили бы давно свое кимоно. Оно двадцать лет прожило?
Дзанко хотелось рассмеяться над остроумием своим; Кичиро, не знавший ничего о старых связах, но подросший уже достаточно для того, чтобы у матери под юбкой не прятаться, в отдалении стоял тихонько; «беловолосый» пристроился с ним рядом, в попытках не прикрыть рот от женской наглости — и «Куми» не утруждала себя тем, чтоб чужие имена запоминать.
— Зато вы изменились.
Хотелось Директору прибавить, что черты лица их схожи; но подобное замечание было бы не оскорблением — напоминанием о том, как Дзанкокуми постарела и переменилась; а перемениться ей было в чем.
∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞
Дзанко знала истории тех, кто «не дождался»: и обошло бы то ее стороной, если бы Кииоши «был умнее, а не уродился идиотом, который...» лез на рожон и подставлялся под удары судьбы, обошедшей его стороной. Екаю казалось, что не жилось тому, кому звезда в ладони прыгнула украдкой, спокойно: он молчал все те три года, какие они провели вместе после перона; не проронил не слова все те два года, когда появился на свет тот, кто мог бы поменять устои порядков; молчал весь тот год, когда появлялись на пороге незнакомые лица, товарищами не бывшие и просившие неизвестной Дзанко «расплаты» за принадлежность к самураям: к тому времени онные уже пришли к упадку, закрылись купальни, отошла под суд низов Хозяйка: и то было единственное, чему Дзанкокуми настояще обрадовалась. В прошлом провели бы настоящую погребальную церемонию, отпевания, алтари усопшему по преодпределению предназначения; а ныне пришел лишь немой почтальон с письмом, в каком написано было лишь одно слово.
Дзанко, к слову привыкшая, не проронила ни слезы: ожидаемый и закономерный исход — но случился он не так, как она предполагала.
∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞
— Мама, что это? — Кичиро слабенькой рукою указал на список, который Дзанко давно подумывала выкинуть иль сожечь, дабы позабыть о том, отчего бежала огнем, но что ее насыщало сполна; сын, проявлявший любопытство ко всему, что не прикалачивалась тусклыми гвоздями, любил рыться по ящикам и комодам в поисках чего-то, что не походило бы на типичные книжки или домашние учеты по хозяйству: он то с внимательностью рассматривал мельчайшие детали на потертых фотографиях, многие из которых выполнялись еще в те времена, когда Дзанко и не видела на бумаге цвета; с аккуратностью двигал все, что двигалось, и приводил в движение то, что было неподвижно, нередко оставляя после себя осколки, скобы или потертости, которые тут же пытался затереть рукавом легкой детской рубашки; с осторожностью пробирался в запертые комнаты, пытаясь отыскать в них ответы на несуществующие вопросы, какие только могли появиться в голове, не прекращающей мыслительную деятельность; с тонкостью вчитывался в каждое слово на желтых бумагах посыревших книг, вникая в истории про екаев, людей и их борьбу — и как только находил он «отголосок» демонического в себе, тут же перед зеркалом весь тормошился и сбивал с себя наваждение.
Дзанко хмыкнула в легком недовольстве, смешанном с иронией, какую никогда не распознал бы ребенок:
— Любовники мои.
Кичиро моргнул удивленно, тут же восклицая:
— У тебя был кто-то, кроме папы?
«Куми» захотелось ударить себя по лбу, произнося: «идиот»; но, как назло, расческа запуталась в сложенных колтунах, и остроумие тут же потупилось.
Кичиро исполнялось десять лет: а он все еще выглядел не более, чем на полных семь, вырастая болезненным и вялым, хуже любого «человеческого отрока». «Куми» пыталась следовать обществу, продавши за слишком маленькую цену поместье — но, кажется, только чтобы не видеть больше гор и просторов, — переселившись в небольшую квартиру близ йокогамского порта, где воздух ей категорически не нравился, а люди раздражали; Дзанко более не блистала былой молодостью и пышностью, увядая не то от обстановки, не то от того, что более не носились вокруг служанки или сестры по несчастью обслуги, и даже чай отныне ей приходилось заваривать самой — а от воспоминания о первых клецках, над которыми старалась она почти два часа, екая саму воротило носом. Одно лишь завлекало в порту внимание неутолимого желудка, забывшего о вкусе крови, органов, кожи — «мужчинки», не придирчивые во вкусах и ограниченные в выборе: а Дзанкокуми, на фоне остальных девиц, выигрывала хотя бы своим характером, потому как начинала она более походить на мужчину благородной крови. Весь мир Кичиро ограничивался теперь четырьмя стенами двухкомнатной квартиры на четвертом этаже, куда редко доходили людские сплетни, и несколькими походами в школу за месяц, только чтобы взять различные задания и возвратиться в дом, где образованием его занималась мать; Дзанко вовсе не видела в обучении никакого смысла, потому как ей все знания достались от природы, но общество требовало — Дзанко исполняла, дабы не навлечь на себя «их».
Бывшие товарищи покусились на Кио — самого светлого человека, какого только видела «Куми» за прожитые века; самого близкого ей по духу; того самого, кто терпел ее характер и возвел ее к человечности, считавшейся среди «своих» предательством; а «они» не пожалели даже малого ребенка, хотя екаю казалось, что люди в этом отношении намного гуманнее демонов — оказались «они» уровнем ниже. Лишь несколькие сохранили остатки разума, посоветовав Дзанко становится сильной и независимой, как предписывали новомодные течения, и женщина с тем мириться не хотела, но пришлось подчиниться, как только увидела она, сколько йен тратилось ежемесячно на одну лишь кухарку. Она знала, что в Йокогаме живет Юкичи, основавший когда-то прибыльное Детективное Агенство, занимавшееся «бесполезной ерундой»: но «Куми» не хотела отдавать последнюю каплю смешанной крови на растерзание стервятникам, но и держать не хотела подле своей юбки, потому что живы в ней были патриархальные устои, и присмотрела она ему должность одного из детективов, обещавшую хорошие деньги и относительно безопасную работу под крылом «эсперов» — Дзанко хотелось новый гардероб и ювелирные изделия, а у Кичиро не было выбора.
∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞
«Куми» с трудом приучалась к самостоятельности: навыки, полученные в купальнях, постирались, и единственным ее умением осталось делать макияжи и высокие прически, которые полностью перекрывали затылок; пришлось возвратиться к старому и вновь терпеть стариков, с которыми она почти сравняется скоро по возрасту этого тела. Дзанко каждый зимний вечер: почему-то именно холод навевал ей ощущение чего-то утраченного и невозвратимого: смотрела в запыленные окна, которые мылись всегда с разводами, выискивая в спокойной мутной глади отголосок единственного намека на то, что идет она по правильному пути: но не вторил ей ни один голос, не мерещился ни один образ. Кичиро всегда подкрадывался, нарушая установленный матерью режим сна, и только силился с ней заговорить, но тут же себя отдергивал — Дзанко впадала в странный транс и медитацией воззывала к знакам, что не следует ей более над Кичиро ножа заносить.
Февраль не обещал быть сухим, потому Кичиро чуть не покрылся ледяной коркой, хотя Дзанко и так пыталась отопливать крозотные комнатки лучше, чем когда-то в купальнях; Кичиро уже с полной уверенностью можно было назвать юношей, хотя цвет в его щеках не проявлялся, и волосы не отливали здоровым блеском, большую часть времени казавшиеся седыми и ломкими до хруста. Кичиро нашел в зимних бдениях собственное успокоение: засматривался он также в окна, но чудился ему вдруг сильный мужской силуэт, похожий на самураев из тех книг, которые увлекали юношеское внимание — за последние годы количество благородных, хотя «Куми» назвала бы их униженными самой судьбой, значительно сократилось, и не удалось бы «отродью» увидеть хотя бы одного из них из окошка своей комнаты, которая выходила на оживленную по утрам улицу. Мальчик принял смиренную позу, просматривая матушкину фигуру через небольшую щель меж раздвигающихся седзи.
— Кичиро... — раздался шепот, не сходившийся ни с маминым голосом, который пыталась она сделать приятным только для него одного, ни с человеским вовсе, потому что скрипел он, словно в жажде и неутолимом голоде; мог бы сравнить его Кичиро лишь с демоническими завываниями, если бы было у него на то настоящее желание. Мольба раздалась снова, теперь с придыханием, переходящим в вой; Кичиро дернулся, собираясь позвать мать — каким бы не сделался он с взрослением хладнокровным и тихим, большую часть времени уделяя своим увлечениям и от матери отдаляясь, лишь в ней, не потерявшей ни рассудка, ни характера природного, он находил защиту. Дзанко к нему обернулась даже без зова и поманила рукою, как верную собаку. Кичиро к ее коленям тут же ниц упал, со страхом на окружность глядя.
— Ты должен кое-что узнать обо мне, Кичиро. — Шепот раздался активнее, а вместе с тем послышались чмоканья и хлюпанья. Мать повернулась спиною и отпустила затылок, поднимая с корней самую густую прядь: к Кичиро потянулся язык.

X. — Госпожа Дзанкокуми, при всем моем уважении, юноша слаб здоровьем, и он не сможет быть Детективом.
Фукудзава не подчеркнул, что особенно он не «эспер»: а Дзанко, лишь об этом подумав, закусила губу, все еще стоя напротив выставленных в ряд фукудзавских наград: что-то, природу чего она так и не разобрала, с самурайской символикой вывело ее из равновесия еще больше. Кичиро не передались способности отца, которые сделались «Куми» прямым знаком отличия похуже екайской крови, и тому она была счастлива: а Фукудзава смел на это акцент свой притягательный сделать, будто бы лучше было Кичиро отличаться от человека еще больше.
— Господин Директор, при всем моем уважении, именно я пробудила в нем кровь моих предков, какая вашу силу превосходит в разы.
Дзанко выигрывала: «тигр», как его обозначил Директор случайным словом, совсем потерял суть разговора старых знакомых, а Кичиро, не покинувший неположенного сильнее склонил голову и покрутил подушечками пальцем друг о друга, будто стыдясь происхождения.
∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞
— Мама, ты...екай?
Дзанко думалось, что он вдруг воскликнет, что она проклята, что несчастна, что поселилась в ней сущность, но он, кажется...
— Скажи, у екаев есть семьи?
Кичиро, все еще в исступлении смотря на второй рот и пытаясь увернуться от шаловливого языка, без сомнений ответил:
— Ну...да?
«Хоть один не уродился идиотом».
«Куми» поднялась на одних коленях, отходя к окну, будто оценивая чистоту: на днях ей удалось вымыть его так, что не осталось ни единого развода или на него малейшего намека: и тут же одним ногтем начала по нему скрести в легком волнении, что сын вдруг может от нее отречься: и должно было быть ей все равно, а желудок все же перевернулся единожды под покровами.
— Скажу самым понятным для тебя языком: твой отец был самураем, я — екай. Так понятнее?
«Компаньон» высунул язык от напусканной драматичности, готовясь петь уже и серенады, и слащавые любовные оперы о почившем муже: Дзанко, как и в старину, его стукнула прикладом немощной ладони. Кичиро посмотрел сначала на остывший в женской кружке чай, на поверхность которого всплыли завядшие давно лепестки; потом обвел взглядом свои ладони, предплечья и туловище в районе сердцевины; и только после доскональной проверки посмел очи поднять на матушку, поджимавшую щеки, но сохранявшую древнюю статность.
— Понятнее... — проронил юноша, оставаясь с внезапным осознанием один на один: но не было в нем достаточной екайской мудрости, чтобы что-то в себе неземное отыскать или к единому выводу прийти.
Внезапно со стены сыновьей комнаты упали на пол граненные часы, какие Дзанко «выхватила» за бесценок у какой-то премерзкой старухи на одном из аукционов, проводихшся для ее класса в пожилых квартирках: подскочили уже и мать, и сын.
∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞
— Возьмите его в качестве сотрудника или как сиротку, я готова из его жизни испариться.
Кичиро только хотел в волнении выхватить ртом недостающий воздух и начать перед матерью каяться во всех несовершенных грехах: да даже за то, что иногда пренебрегал учебой, засиживаясь у окна и рассматривая игры дворовых мальчишек, бывших крепче его здоровьем и сильнее духом; а «Куми» нарочно игнорировала чужие реакции, без спроса беря в руки старую вазу, сохранившую блеск выложенных камней, и на свету ее крутя, делая вид театральный, будто вот-вот уронит. Фукудзава помнил: бороться с ее наглостью и нахальством, присутствующими лишь из-за неудачных рождений, бесполезно.
— Мы рассмотрим его кандидатуру.
Дзанко с недовольством встала в полоборота, показывая профиль, походивший на мужской, с еле заметными морщинами.
— Вы уже рассмотрели его кандидатуру.
Юкичи на секунду прикрыл веки, делая глубокий мужской вздох; «тигр» тут склонился в поклоне, утвердительно кивая головою.
∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞
Положение Дзанкокуми улучшилось: она наконец-то купила себе новомодную европейскую сумку, приобрела сшитое по заказу кимоно, выкупила расшитые золотом ресницы, какие с явным трудом клеила себе на почерневшую слизистую; и Кичиро стал от нее независимым, найдя себе крепкого товарища в лице Ацущи, робевшего перед «Куми» словно перед библейским ангелом. Дзанко в Агенство захаживала редко, чаще для того лишь, чтобы завести с Фукудзавой на первый час очень умную беседу, а потом начать вновь над ним подтрунивать, указывая на самурайский отпечаток, во второй час, и изливать душу в третий — потому что аура его не изменилась и вызывала в екае чувство небывалого доверия к человеческому отпрыску. Один лишь человек вызывал в ней столько же злости, сколько и Хозяйка, если не больше того.
— Госпожа «Куми», вы совсем не похожи на ту, кто воспитала этого прекрасного юношу! С уверенностью могу заявить вам, что вы выглядите не более, чем на двадцать прекрасных лет, будто только что распустившийся лотос.
Дзанко заслонила веки, приподняла брови и выдавила на свет приятную дугообразную улыбку: еще одно слово «смертника», и готова она была броситься в яростный бой за свою женскую честь.
— Я просила не называть меня...
— «Куми», верно? Но, смотря на вас, более ни одного обращения в голову не приходит!
Куникида предпочел тихое линчеванье за краешком широкого стола, пока Дазай воспевал серенады и поднимал бокал слабого шампанского над самой головою, стремясь раззодорить женщину, потому что издевательства в его способности не входило; «Куми» поджимала пальцы ног в облегавших их британских туфлях и мерно постукивала краем длинного черного ногтя по каемке, в отражении высматривая демона.
Осаму притерся к ней с самого первого дня неудачного для Дзанко знакомства, найдя в новой фигуре почву для следущих своих ухаживаний: в какой-то степени напоминала она ему Кое, и тут же глаза его щурились, но, находя различия, открывались с новым запалом, чтобы выявить на мужские комплименты заметную реакцию — а она глыбою от него отгораживалась, больше внимания обращая даже на «скучную» Кеку, будто была девчушка ее дочуркой. Дзанкокуми мужчин не жаловала уже давно: а те немногие, что годились ей для пропитания, казались существами до рвоты мерзкими и неприятными, потому как приходилось теперь выбирать «по возрасту»; Осаму был еще в том возрасте, который «Куми» рассматривала как благоприятный для мужчины, и непроизвольно «компаньон» под копнами шевелился, обозначая тем свою жажду; Кичиро намеренно рьяно мотал головою, когда свидетелем подобной картины оказывался, матери руками показывая общепринятый знак «стоп»: Дзанко в ответ игриво закатывала глаза, отгоняя от себя Осаму будто совершенно случайным пинком по худощавой мужской голени, слишком тощей для человека его положения, который смел наесться вдоволь, поболее «Куми», пристрастившейся к человеческой еде.
Дзанкокуми не собиралась поддерживать с людьми хоть какого-то подобия связи, за двадцать лет привыкшая к жизни «особняком» и нашедшая в изоляции какое-то свое удовлетворение: редкие выходы за едой или жизненно важными вещицами, представлявшими собою лишь ювелирные изделия или сдернутые наживую меха, были единственными появлениями «Куми» в тусклом свете, оснащенным несколькими безликими прохожими и ненастоящими, как ей казалось, слугами, бегавшими по ее поручениям с одного конца покупательского отдела до другого. Но теперь...теперь «Куми», под влиянием сына, под его уговорами, из-за его «нытья», доводившего до крайней точки кипения и не позволявшего ей отсидеться в углах квартирки, появлялась в Агенстве чаще и чаще, предпочитая питаться за хозяйский счет в пристроенном кафе; Фукудзава, редко покидавший офис без надобности, стойко прощался со своими скопленными за года деньгами, не удивляясь женскому аппетиту — желудок ее был без дна и стен.
На любое задание, на какое только могли послать Кичиро, обязательно со стороней поддержкой, реагировала она хлопком накленных ресниц и кривлением накрашенных губ, со временем немного потрескавшимися и заслушливыми: более она не видела смысла в том, чтобы показаться кому-то королевой, потому как тело ее приближалось к очевидному исходу для любого человека.
— Кичиро, ты мог постараться лучше, — заявила она, поддерживая осанку даже на неудобном стуле, пока сын растекся по больничной койке на втором этаже Агенства после стычки с какой-то Гильдией; когда Дзанко спросила, почему нельзя просто их всех перебить по одному, а после сложить в гору, как в старину, поддержал ее только Дазай, восхищенно поддакивая; впрочем, лучше бы все посмотрели на нее, как на дуру.
— Ты слишком жестока к нему, матушка, — зашептала Йосано, склоняясь к дамскому уху настолько, чтобы даже пробивающийся сквозняк не расслышал ни звука; юноша, похрипывая и не отходя от пережитого шока дурно известного лечения, смог лишь проронить тихое «конечно» и вновь погрузиться в горькую дремоту.
— Я воспитываю его так, как того требует свет и... — Дзанко намеренно пропустила «самурайские», и дернуло ее всем телом, как током, — ...традиции.
Акико тяжело вздохнула, потому как во всем ей хотелось традициям перечить, и удалилась в выделенный ей кабинет близ лазарета, куда стягивались банки с неизвестным содержимым, чьи-то останки и ужасные на вкус таблетки, которые Кичиро пытался каждый раз сплюнуть, но давился, когда Йосано намертво залезала в глотку его перчаткой. Дзанко пошатнулась, не сохранив осанки, как гаргулья, и потянула к сыновьей руке, свисавшей с узкой койки; но отдернулась, встала, расправила кимоно, стягивающее все кости, и гордо повернулась к бессознательному телу спиною: будет она проявлять материнскую нежность, какой у нее в зародыше не было!
А Гильдию ей все-таки хотелось перебить.

XI. Дзанко с восхищением слепого перебирала купленные в бутике сумки: потому что отныне она могла позволить себе не тратиться на японских барахолках: на ощупь определяя безошибочно материал, швы и структуру создания чьими-то изнуренными руками; Йосано устроилась рядом, славясь своей женской натурой, проявлявшейся в тяге к новомодному шоппингу, и зорким глазом, выцеплявшим из массового производства нужные ей коллекции. Шрамы «Куми» саднили по-дьявольски, отдавая пульсацией даже в пальцы ног: недавний мужчина, показавшийся ей наиболее доступным вариантом из всех посетителей известной выставки художника, имени которого Дзанко не слышала никогда, оказался существом предвзятым и жене «верным»; одно пропущенное ножевое довело Дзанко до ярости, но не спасло от немолосердных последствий, когда пятое сердце отлилось кровью в район затылка, чуть не задевая «компаньона», разочарованно вздыхавшего и утрами, и днями, и вечерами, и ночами. Йосано сразу же вызвалась подругу залечить после узнавания о происшествии: хотя «Куми» так и не понимала, расположена ли она к дружбе, как с той, чьи черты лица из памяти немолисердной стерлись, и считать ли вообще Акико кем-то себе близкой: по крайней мере, женщина ее не раздражала и не была «типичной» — потому Дзанко позволила ставить себя в ряд иллюзорных друзей. Кичиро, не находящий себе места в женском обществе — и обществе в широком смысле, за исключением коллег из Агенства, потому как социализация его прошла не вовремя, — предпочел скрыться в комнатке, пристроенной к основной квартире и выходившей на края йокогамского порта близ водной глади; по нескольким условностям и договоренностям от великодушного Дазая, никакие «людские службы» в которых екай не разбиралась, к ним не «нагрянули с проверкой» по поводу незаконного расширения имущества.
— И тебе лучше оставаться одной? Я, лично, нахожу в некоторых мужчинах приятное развлечение, — с намеком протянула Йосано, подбрасывая в бокале застоявшееся в погребе вино; расхлябанная рубашка придавала ей вид не былой строгости, а обычной уставшей девушки, познавшей жизни с первого иероглифа хироганы до последнего; и Дзанко когда-то хотела такою статься, но положение ее не позволяло слабины ни тогда, когда находилась возле нее «идиотская» опора, ни тогда, когда боролась она с естествами в себе в одиночку.
— Не думай, что я одна. — В комнатке раздался резкий кашель сына, который тут же схватился за лечебный леденец и зажал его между зубами, облизывая мятную середину; звук избавил Дзанкокуми от лишних толков и разъяснений своего положения, на что Йосано пожала плечами, не считая ребенка достаточным основанием для физического или душевного — потому как духовно любая женщина оставалась наедине с собою в любой компании — одиночества. «Куми» с намерением проверить крепкость проданного товара провела ногтем по натуральной коже, морща нос от неприятного скрежета. — Я прожила слишком долго, чтобы распыляться на неинтересных людей или заводить бесполезные знакомства. Все равно я всех переживу — и в чем тогда смысл?
Йосано удивленно вскинула брови, ошеломленная непривычным философским началом:
— Я не дала бы тебе более тридцати пяти по виду... А умирают все, в независимости от возраста или здоровья. Вдруг ты и Директора не переживешь?...Мне даже грустно, что он еще в добром здравии...
Дзанко усмехнулась: вторая сторона благодетельницы Йосано всегда жаждала чьей-либо смерти, даже если ту миновать можно было с легкостью. Екай помотала головою в остервении, отгоняя от себя мерзкую человечность, заставившую пуститься мысли в пляс: внутренне она так сильна, что не может ни горевать, ни размышлять — задача ее основная убивать. «Умирают то все, но не...»
Дзанко тут же вновь помотала головою, когда воплотились перед ней образы — всего лишь игра воображения, поддавшегося голоду и смертной скуки, но не признак глубиной страсти: екаю она не дана по природе. «Куми» играет в мире роль наблюдателя — к ней она привыкла и против нее не боролась никак, вознося себя на пьедестал лидера безбожных сердец; но почему-то стало ей видиться, что она перенимает на себя маску действующего лица, прямого участника событий, непосредственного ферзя.
— У тебя вши? — спросила Йосано, пока «Куми» начинала тянуться за волосы и сгонять с себя наваждения. — Я могу тебя избавить от них одним отрубом головы.
«Куми» назло показала язык — и вот опять ведет она себя, как человеческая девчонка! Йосано рассмеялась; «Куми» закусила пальцы и пыталась оторвать с них все ногти, вырываясь из мужско-женской личины: Фукудзава обмолвился случайным словом на самовольном с ее стороны чаепитии, что слишком она похожа стала на Кио, будто приходилась им самим — она отрицать не стала.

XII. — Вы очень добры ко мне, Господин... — «Куми» не называла имени специально, потому как умудрилась его не запомнить и за несколько часов, проведенных с мужчиной на выставке, потому ограничилось официальным «Господином»; Господин же, к ней, как сущности внутренней казалось, вполне предрасположенный, с улыбкою кивнул замечанию и принялся за чай, радушно выделенный за счет заведения: малоизвестный чайный дом, ценившийся у тех, кто был побогаче, не поражал Дзанко и на долю секунды, потому что сохранял убранство такое же, как и сотни лет назад показывали его все чайные дома островов; но «компаньон» готов был потерпеть любую тяжбу, означавшую скорое его кормление. Привиделся екаю сыновий образ, занятый делами Агенства и разбиравшийся в психологии всех преступников, какие в детективные руки попадали: но могли ли сытые винить голодных?
— Как и вы ко мне, Госпожа.
Дзанко улыбнулась: он тоже не углубился в философию ее древнейшего имени.
— Что до вашего здесь нахождения, — он перекатил в чашке кусочек лимона, подававшегося только к иноземным чаям; Дзанко подобные виды терпеть не могла и всегда напоказ их выливала в руки тому, кто их подавал, даже если вода оставалась кипятком: сейчас она пила его с таким удовольствием, будто всегда мечтала о горьком месиве, — все выглядит очень странно, не считаете?
«Куми» с настоящим удивлением подняла брови: все знали, зачем мужчина приглашал женщину, не являвшуюся потомственной выученной гейшей, в стены чайного дома; а Господин будто строил из себя обманутого дурака, по ошибке попавшего в заведение, специализировавшееся на предоставлении отгороженных друг от друга комнат и подавашего самые невеусные в мире десерты. Господин не был высокопоставленным или хотя бы известным: обычный родовитый богач, занявший после кончины отцовьей его место и продолжающий его бизнес — все подобные касты были для Дзанко читаемы в том плане, что все их представители не отличались особой верностью и благодетелью. Под пристальным взглядом Дзанко для вида смиренно склонила голову, отвечая на поставленный вопрос:
— Мы оба понимаем, для чего Господин меня пригласил — а это обыденное дело.
Единственная доступная в вечер служанка нечаянно подвернула ступни на лестнице, подходящей к снятой комнате: подслушивание ее прошло не так, как предполагало ее женское сердце. Господин, не обладавший достаточным для своих лет слухом, и то услышал крысу; челюсти его поджались — Дзанко напрямую намекала на то что означало предать свою семью; «да неужели этот может верность хранить?!» — рассмеялась внутренне екай, пока «компаньон» в сами нейроны шептал ей возвращаться к сыну.
Мужчина взбесился, занося непонятно как спрятанный в поясе юкаты нож; реакция Дзанко подвела — не так уж молода она уже была.
∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞
— Позор мне, позор тебе, позор нам! — завывал «компаньон», беся Дзанко существованием своим; до того екай отогнала от себя Йосано, спешившей помочь со вспоротым от ложбинки грудей до самогт пупка животом, удивляясь, как Дзанкокуми вообще жива осталась: Дзанко откупилась тем, что лечение свое доверяет только себе самой, но все равно вывалившееся органы она придерживала ладонью, пока Йосано оборачивалась в поиске мачеты. В палату, выделенные под нужды больной до смерти, маленькими шажками вошел Кичиро, озираясь по сторонам.
— Мам? — позвал юноша, плотно запирая за собою дверной засов, использовавшийся Йосано ежедневно, когда хотелось ей погрузиться в изучение привезенных для осмотра кишок; Дзанко молча указала на иголку и нитку, какие носила она с собою за поясом приталенного японского платья, выкупленного по скидке. Кичиро замер, складывая в голове разбросанные детали детских пазлов; на него накатил небольшой рвотный позыв, означавший скорый взрыв — с самого детства он леденел перед видом раскрытых человеческих тел, даже если те мелькали на экранчике дешевого телевизора; но он был мужественным — а мать его молила о помощи.
Юноша присел на край кушетки, ставя устойчиво скрипящие колени и находя в себе импульс остаться недвижимым всем телом, за исключением рук, не державших до того подобия медицинских инструментов. Дзанко не учила его шитью, потому как сама в нем искусством не отличалась: оставалось Кичиро полагаться на отголоски материнских инстинктов, какие покоиться могли даже в мужчине.
— Знаешь, Кичиро...— начала Дзанко, когда первый неровный шов скрепил разошедшиеся в стороны слои кожной ткани; Кичиро вопросительно качнул головою, смыкая губы в надежде, что не поддастся он позывам. Плавающее в районе желудка легкое не способствовало его сдержанности. — Я тебе не мать.
Кичиро тут же активно замотал головою из стороны в сторону, женские слова опровергая: но руки его не дернулись ни на мгновение, хотя жилы в них были тонки.
— Я выкормила тебя, — хотя готовлю я ужасно, в этом признаюсь, — одела, воспитала, как могла. — Дзанко повела на него краешком полуприкрытых глаз: Кичиро нельзя было назвать сильным телом или наводящим страх, да и к решительным действиям он не был предрасположен: все уходил в глубины своего сознания, любопытствовал даже в юношестве, интересовался вещами неприземленными, предпочитал спокойствие огню соперничества — и мог бы кто-то, придерживающийся глупых укладов, Дзанко за то обругать: но когда ей дело было до чужого сора? — И передалась тебе только частичка моей крови... — Дзанко иногда позволяла себе мечтать, чтоб вышел из ее утробы настоящий екай и телом, и душою; чтоб пробудилась в ее отростке бурлящая кровь греховничества; но Кичиро человек есть не по происхождению, а по мирскому делу. — Но я питаю к тебе...чувство. Не сравнимое ни с чем чувство.
Кичиро перегрыз нитку сероватыми зубами, все еще крепкими для его болезненного положения, и с понурым лицом обратился к матери: для других его любовь к родителю могла показаться выращенной из страха и банального уважения, которое по понятию должна в ребенке к предкам существовать — но Дзанко никогда не подняла на него руки, не повысила голоса, не ограничила в свободе выбора и существования; каждое ее слово, походившее на оскорбление, произрастало более из скрытой иронии и по сути рождалось сарказмом отпечатавшимся спустя века нахождения в человеческом обществе. Сын знал, что матушка пытается следовать отцовским советам, какие он не слышал, но верил в из существование, о становлении на путь человека — а если екай подался эмоции единожды, он никогда не сможет от нее укрыться и ею наполнен будет всецело.
— Я знаю, мама.
Кичиро потянулся к материнским рукам за крепким объятием; Дзанко, поджавши подбородок, что показалось бы стороннему отвращением, дозволила тому прижаться к женской теплой груди, его вскормившей, пока сама екай шею юношескую обвила рукой.
— Не дави на живот, или я откажусь от своих слов прямо сейчас, — прохрипела Дзанко, выгибая шею в направлении изголовья койки; Кичиро тут же заправил руки за спину, чтобы не открылось нового кровотечения и не показались наружу стройныые ряды кишок со смесью почек: шил он и правда ужасно.
Дзанко не умела приголубивать ни людей, ни екаев, ни саму себя: но Кио что-то поговаривал ей о милосердии, когда она нарочно пнула попавшую под ее ноги соседскую девчонку, случайно перебежавшую на из территорию: тогда «Куми» лишь писклявым голосом повторила мужьи слова и на них же рассмеялась — со своих шуток смеялась только одна она; но сейчас слово «милосердие» и какое-то, начинавшееся на букву «л» и плотное связанное в любом отроке с образом матери, не отдали на екайский язык прегорькой смесью смешныз звуков: над Кичиро ей не хотелось смеяться вовсе, пока не покажет он на своем лице вновь «мину» удушливого страха перед чьими-то костями, оставшимися после материнской трапезы — тогда, без злорадства, Дзанкокуми нахохочется вдоволь.

