81 страница29 апреля 2026, 18:26

Матушка

Примечание: я перевелась в 10 класс в новую школу...и это такой ПИЗДЕЦ ХХАХАХАЖА. Во-первых, нагрузка такая, что я под вечер чувствую себя хуже, чем на 12-часовой смене, как физически, так и морально, во-вторых, я попала в класс, где со мной общаться не хотят даже без особой причины, хотя я еще даже хуйни натворить не успела, но походу одно мое нахождение там это уже хуйня какая-то🙏🙏 Постараюсь выпускать хотя бы по главушке в месяц, но как сложится, так приложится, сестры (отметить не могу, но про заказ с екаями я помню и скоро приступлю к его выполнению)

Персонажи: Сигма (рожден не от книги), Ацущи, Акутагава.

Примечание: Я никогда не видел таких сильных, как ты.
А ты знаешь, ведь я бывал на боях UFC.

3b9a59a699fa7777d8d7758e9e0b5994.avif

Ацущи

  — Эй, Ацущи-кун! — ткнул Дазай воспитанника в плечо, привлекая внимание к своей фигуре спокойной настолько, что это становилось до напряженния странно и пугающе: Накаджима за жизнь Осаму волновался больше, чем за собственную — уповался вечным спасителем. Осаму задумчиво прикрыл веки, не доставая рук из карманов; затем вздохнул горестно, будто принесло ему что-то боль личную. — Твои родители живы?

     Ацущи, не отпуская из сжатых ладоней документов Доппо, вздрогнул; сдерживая прилив былых печали и гнева, помотал головою в отрицание — либо знал, либо надеялся, что те мертвы. Не помнил он ни лиц, ни рук, ни голосов: вся его жизнь начиналась с приюта, заканчиваясь на внезапном спасении нынешнего учителя, ставшего старшим братом. Накаджима не тяготел к чувствам отрицательным: но не мог бороться с едкой обидою на сердце.

  — Спешу тебя обрадовать. — Или «огорчить» пронеслось в его голове?

     Дазай отступил в сторону, открывая пространство за спиною: стояла там женщина довольно молодая, чуть ниже самого Накаджима, с блеклою улыбкою на бледных от волнения устах — не знала ты, можешь ли позволить себе улыбку. Накаджима, все еще не понимая ни слова, ни намека, на тебя уставился, заходясь волнением.

  — Прости, сын.

     Ты поклонилась в знак извинения, не смевшего его страдания приютские перекрыть; проглядывались в тебе черты, слишком схожие с тем, кого назвала ты «родинушкой». Не разбавляясь на церемонии, Накаджима, подавив всхлип, пронесся к тебе в объятии; Дазай понимающе удалился, из-за угла наблюдая за воссоединением пасмурным с искренним теплом; улыбка его показалась пройдящему мимо Куникиде печальною.

∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞

     Грех твой был непростителен, сколько бы часов, дней, недель и лет не пыталась замолить ты его бесчисленными покаяниями и исповедями: и даже в них не могла ты ни священнику, ни Богу признать, как велика твоя ошибка — ошибка эгоизма. Для личной выгоды, какой представлялось бездетное существование, не обрамленное нищетой, сдала ты свою дитятку в сиротский дом: понимала, что там будет ему хуже; знала, что же творится в закрытых стенах здания, переполненного безотцовщиной — но не могла ты в ту роковую минуту, когда бедность наседала, а коллекторы преследовали, поступить по-другому, боясь за жизнь единственного луча света в бездонной тьме; к сожалению, ребенок уродился самым светлым и чистым, какими только могли дети во свет появиться: и потому не мог ни сдачи дать, ни ответить голосом твердым, полным себялюбия.

     Ацущи неловко упирался взором то в деревянный европейский стол в кафетерии Агенства, то в свои бедра, сомкнутые друг на друге, на каких черный ремень обвился хлыстом; волосы на макушке дымились от рассуждений, пока виски отбивали неровной пульсацией, полной личностных метаний; костяшки пальцев хрустели сами по себе даже тогда, когда он только неосторожно перегибы сминал. Тишина никогда не смущала Накаджиму слишком сильно, потому что пустая болтовня больше остального ставила его в тупок: а сейчас на уста не моталось и слова, пока звенящее церковными колоколами молчание казалось затянутее, затянутее, затянутее... Ацущи поминутно подбирал плечи, будто вот-вот что-то с языки и уронит; но тут же ключицы опускались, и голова с шеей сливалась, в нее врастая.

  — Прости, — обронила ты так же, как и полчаса назад, когда Накаджима, воодушевшись и поверив наслово, принял тебя за родную мать, какой ты и приходилась; будто серде всем существом отвергала хоронившую себя злобу, уступая детской тяге к покровителям родимым. Ты не способна была ни к чему, кроме постоянных извинений, пока слезы в глазах еще задерживались, не капая на столещницу или сомкнутые на коленях руки. — Мне пришлось так поступить.

     Ты, подергав скулами, напряженными и натянутыми, положила ладони на стол, пытаясь с мыслями собраться; Ацущи, пораскинувши, за них собственными ухватился, скрепляя кожаннве перчатки с нежной материнской кожей. О чем говорить спустя почти пятнадцать лет принудительной разлуки? Ответ напрашивался сам собою.

— Не стоит извинений, я давно смирился... — И «смирение» ранило тебя хуже заточенного топора: приняла бы ты его гнев, его обиду, его ненависть — но не принятие твоего поступка, свершенного из нужды и казавшегося тебе все почти пятнадцать лет несусветной глупостью; будь у тебя возможность вернуться в прошлое, ты бы никогда не отпустила детской ручонки со своих вялых плеч: возвратись в прошлое Ацущи, не хватался бы за твое тело и не плакал навзрыд, взывая к богам — приют возрастил его таким, каким человеком он в итоге непростых времен стал.

  — Я готова расплатиться за свои ошибки.

     Ошибок было слишком много; но голос твой внезапно сделался уверенным и решительным, когда вспомнилось тебе зареванное ребяческое лицо: Ацущи вопросительно вскинул брови, пожатия не расжимая, когда официантка среднего возраста подала на стол насыщенный чай; смущенно потупившись, она тут же «ускакала».

∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞

     Комнатка хоромами не являлась: но все было лучше промерзшего асфальта под уличной лавочкой, под которой коротались некогда твои ночи; лучше семи ветров, обдававших спину под тонким одеяльцем, натянутым до носа; лучше объедков, которыми перебивалась ты в те моменты, когда никакая работа не застаивалась на потерянном горизонте. Ацущи пред матерью смущался своего положения, несмотря на то, что работа у него была стабильная и платили достаточно: по крайней мере, по меркам того, кто некогда и нескольких тысяч в руках не держал; однако никогда Накаджима не позволял себе роскоши и жил относительно скромно, как поучали его в безденежье; наличие в небольшой комнате и Кеки, занимавшей один шкаф, довольно его стесняло, будто бы нагадала ты бы на него разврат: но виделось тебе в его поступке искреннее милосердие, какое должно было передаться с генами. На любой твой жест, делавшийся больше из желания, чем из нужды, Ацущи размахивал руками, все заявляя: «Не нужно», или подмечая, что «...ты и так многое для меня сделала, потому...»: многим ему представлялось то, что выносила ты его и дала жизнь, недавно вступившую на светлую полосу дружбы. Ты, как бы не старалась себя приструнить, иногда бранилась, что Накаджима слишком себя недооценивает, а к тебе проявляет намного больше расположения, чем мог бы в своих обстоятельствах: потому что ты могла отплатить ему только едой, уборкой и возвратившейся материнской заботой, никогда твое сердце не покидавшей — потому как материнство было твоим исконным предназначением.

  — Госпожа мама Ацущи! — склонился перед дверьми общажной комнаты Рампо, выказывая тебе уважение наисветлейшее: но уже с первого его визита поняла ты, что уловки его были дешевыми и выученными с каких-нибудь императорских романов. Эдогава не отрывал лба от местечка подле твоих домашних туфель; Накаджима, обзор которого выходил на узкий коридор, со стыдом уткнулся в тарелку риса. — Смилуйтесь над Великим Детективом, недавно разгадавшим главную загадку последнего месяца и...

     И любой его монолог, начинавшийся со слова «Смилуйтесь» неизменно вел к одному исходу: побирался он приготовленными тобою десертами или конфетами, которые приходилось делать с самого утра лично под заказав Эдогавы: еще давно наскучили ему сладости из местных пекарнь, и с твоим появлением появилась у него новая зависимость в виде украшенных изделий. Ты вздохнула, даже не слушая речь до конца: Эдогава, как только удалялась ты на кухню, всегда на это показывал язык, растягивая губы: и Ацущи, не страшась старшего господина, одаривал его взглядом, полным сквозящего неуважения: пропуская метнувшегося Эдогаву к обеденному столу; вечер надвигался заметно, но печка не останавливала работы с самого полуденного солнца: потому что если что-то к привычному приходу Рампо готово не было, он начинал плач похуже младенческих стенаний.

   Кека обыденно пряталась на верхней полке шкафа, оставляя лишь небольшую щелочку для света и свежего воздуха из приоткрытых окон; примерно каждые пять минут она задумчиво вздыхала и шуршала одеялами, стараясь отгадать следующую цифру судоку: приметив, что девочка вечерами совсем скучает, не тренируясь или не работая по выставленному приказу, ты нашла ей небольшое развлечение, полностью занявшее юную голову: на любой другой вариант она не соглашась, сфокусировавшись на пролетающих перед глазами цифрах. Рампо к тебе «притерся»: он не только «объедал» Накаджиму, стеснявшегося ему отказать, но и нередко просил: и именно просил, а не заставлял, проявляя покорность к возрасту и положению: тебя прибраться в его комнате этажом выше: за один день, проведенный в уликах и зацепках, успевал он навести полнейший бедлам; и будто невзначай, когда приходила ты на следующую услугу, на незаправленном футоне лежал мешочек с йенами и расправленной бумажкой подле, на которой неровно и криво нарисована была указательная стрелка.

  — Ацущи, — внезапно позвал Накаджиму Рампо, мельком прихватывая с тарелки по середине стола овощи, которые терпеть он не мог, и фрукты, которые сладостью пирожных не заменяли. Накаджима, прожевав рис, покорно повернулся в профиль мужчины. — Не смотри, — быстро заявил Эдогава тихо, почти по-заговорщически, свободной от капли винограда рукою отворачивая любопытное лицо: на кухне во всю кипела карамель, в шкафу вовсю корпела Кека. Ацуши покорно отвернулся, с замиранием сердца ожидая какого-то указа: но вышло вдруг признание. — Цени свою мать, какой бы она не была или не стала. Потому что если ценить не будешь...можешь горько пожалеть.

     Рампо не воскликнул ребячески даже тогда, когда занесла ты наконец в комнатку выставленное на подносе угощение, политое золотым отливом: хотя всегда Рампо дул губы, заявляя, как же ты припозднилась, несмотря на то, что сроков он не устанавливал. Накаджима до его ухода на товарища не обернулся; под ночь не бросил и мимолетного огляда на удаляющуюся растрепанную макушку: Эдогава позабыл берет.

∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞

     Одно лишь рождение ливня в портовом городе всегда означало только смерть: затапливало и улицы, и стоки, и развилки — ты решила вдруг взять на себя великую ответственность, не слушая предвещаний тихих синоптиков, и отправилась покорять ряды швейных лавочек, переполненных тканями, нитками, станками — но никак не могла ты найти цвета, подходящему светлому, не оскверненному ненавистью к всему сущему лику. То оттенок был темнее представленного рассветным утром, то подтон казался слишком холодным для теплого цветотипа: и все ты неряшливо перебирала разрозненную прическу, метаясь с одного конца города на другой, когда солнце заходило за темные тучи.

     С шагом в самую середину неровной лужи, наполнявшей до краев неровный проем разбитой в переулке прокладины, ты подняла ткань над головою еще выше, вытягивая руки почти в половину собственного роста; ткань не укрывалась ни твоей снятой осенней курткой, ни богами: они назло бросали на обрывки огромные по сравнению с другими капли, дешевя вид неначатого изделия. На другом конце улицы, к которой добиралась ты через тернии и страдания, притерпевши вида спрятавшихся под брошенными камнями и строительными досками бездомных кошек со всем их породившимся выводком, ты заприметила наконец сына с поднятым к небу черным зонтиком, нервно озиравшегося по сторонам и готовившегося сорваться с сухого места: стоял он там долго, ни на шаг не отходя. Осмотрительно ты с невиданной для себя скоростью завернула ткань в куртку, пряча любой проблеск текстуры, и, будто веселясь, подбежала к Ацущи, замахнувшему ногу для бега.

  — Что это? — спросил Ацуши сразу же, как только накинул на продрогшее теле черную шаль, не дорогую, но теплую, указывая на завернутое в куртке нечто: ты пожала плечами, будто не знала ответа, и, не обращая внимания на ливень, упрямо шествовала к лестнице общежития: Ацущи тут же устремился за тобою, подпрыгивая на дождевых каплях.

     Целый месяц не пускала ты Ацущи на кухню, даже по самой сильной нужде испить хоть стакана воды спросонья: обустроила ты себе небольшое логово, погружаясь не только в дела домашние, но и в заботы личные, укалывая пальцы иглами и протыкая ногтевую пластину булавками; Кека поняла все намеки с первого раза, как только рука ее потянулась к ручке кухонной двери: запястья твои сложились в отвращающем жесте, а губы поджались в полоску: Изуми никогда названной второй матери не перечила. Накаджима гадал, размышлял, перебирал: но ни одна из возникших идей не материализовалась в его переполненном мозге, даже когда Рождество: ваше первое совместное Рождество, проведенное в кругу семейного застолья: подбиралось ко двору общежития Агенства все ближе и ближе; и даже тогда, когда Дазай по неосторожности залетел в ваш коридор, спиною ударяясь в кухонную дверь и бормоча что-то про крепкий глинтвейн, в перепетиях доводов у Ацущи не пронеслось и нити логичной причины твоего затворничества.

  — Открывайте, только осторожно, — протянула ты Накаджиме и Кеке, выбравшейся со спального места, нетяжелые упаковки, в которых явно находилось что-то мягкое и объемное; сегодня была ночь Рождества — это можно было понять по тому, что Осаму со вчерашнего обеда в Агенства, с которого он собственноручно сбежал, никто так и не увидел; Рампо подмечал только, что веселье у Дазая началось раньше принятого.

     Ацущи осторожно потянул за шелковые ленты; Изуми, сопротивляясь Демону, замахнувшемуся катаной, последовала его примеру, не зная действий, требовавшихся от получателей подарка. Одному родному сыну и одной пригретой дочке раскрылось то, на что ты потратила с месяц домохозяйничей жизни: подобранные под лица ткани, сшитые меж собою твоими замозоленными руками и образовавшиеся настоящие рождественские костюмы: небогатые, броские, но сделанные со всей материнской отдачей. Под окном, не сильно отрывавшимся от земли на втором этаже общего дома, раздался хруст веток; Ацущи, боясь помнуть в произведении хоть что-то, удивленно раскрыл челюсти; Изуми непрминающе на тебя уставилась, похлопывая ресницами.

  — Мама! — воскликнул Накаджима, роняя на пол слезы и заваливая тебя объятиями спиною на футон; ты приподнялась на локтях, похлопывая спина по плечу, пока Изуми благодарно утыкалась в правую твою руку пробором расплетенных волос, походя на бездомную собаку с влажным носом. У Накаджимы не находилось «Спасибо»: он то раскрывал губы, то закрывал их с рваными вздохами, не отрываясь от твоей раскрывшейся шеи.

     По его макушке невесомо ударила брошенная с оконной рамы конфета.

  — Я тоже хотел подарок, мам! — воскликнул Рампо со всей обидой, перекидываясь тазом через оконную раму; макушка его с глухим треском ударилась о выложенные в ряд доски.

4354e468c75c13f96e9d35334775c2ae.avif

Акутагава

    Гин не имела привычки водить в захолустную многоэтажку в одном из спальных районов Йокогамы всех, кого только встречала или с кем заводила краткие знакомства, обусловленные рабочими обязанностями: но не могла она проигнорировать проблеск родного лица, черты которого с неохотой описывал помнящий все Рюноске в вечера душевных откровений, и тихий удивленный вздох, когда женщина в плотной толпе различила немного влажные черный волосы с тем самым фамильным отблеском: Гин не верила, смущалась ситуации, пыталась броситься в бега от человека, не казавшегося настырным; но когда ты только сказала «Рюноске», Гин не скрыла дрогнувших колен. Вынудили обстоятельства, толкнула жизнь, пришлось по воле судьбы — ни одним из оправданий не могла тв перекрыть факт совершенного в прошлом греха, волочившегося за тобою с самого рождения желанных детей от нежеланного ухажера, отданных в попечительство ненавистной фигуре; но трущобы не жалели ни родителей, ни детей.

  ∞∞∞∞∞∞∞∞∞

      Рюноске настороженно обернулся на коридор, ведущий ко входной двери, замаскированной под подвальный проем: в навалившейся тишине ночи, когда в подконтрольном Мафии «огрызке» города не происходило и маленькой перепалки, четко различался стук двух пар обуви: Гин ни с кем не водила дружбы и никому своего места жительства не раскрывала, потому брат ее не ожидал ни гостей, ни врагов — волновала его только жизнь единственной оставшейся родни. Весь дом твоих детей как внутри, так и снаружи напоминал бывшее жилище трущоб, где лома накладывались друг на друга, образовывая воронку таившегося там порока, не выходящего за условные пределы неблагополучного района: все преступления совершались там и там же оставались, потому как полиция на бедняков не растрачивалась; весь путь, проложенный Гин в полной секретности и напусканной непринужденности: в Мафии выучили ее некоторым мимическим махинациям: проходил в тишине и раздумьи: дочь мечтала о теплом воссоединении, даже если бы ты у них не задержалась; ты лелеяла надежду на благосклонность сына, который все осознавал еще тогда, когда рука твоя потянулась к протянутым за детей деньгам.

     В подвальной комнатушке, окно в которой находилось под самым потолком и выходила на уличные тротуары с проделанными в них дождевыми сливами, не раздалось и тихого цыканья со стороны несносного сына; Рюноске стоял гордо, в его фигуре не проявилось интереса или былой затравленности — кожа твоя ощущала гнет собственного давнего решения, перечеркнувшего сразу три связанных судьбы. Гин стыдливо отошла к стене, на брата и проблеска не отпуская; ты склонилась к полу, дрожа и себя в мыслях порицая, складывая обоженные ладони в христианской молитве.

  — Гин. — Голос его возмужал, но все еще прослышивалась в нем болезненность и бледность, напусканная несчастным роком. — Я ее не знаю.

      Старший брат обернулся к сложенным на ветхом столике бумагам со старательно выведенным на нем каллиграфическим почерком: никогда не писал он чего-то осмысленного, но в каждое слово вкладывал потаенные знаки, меж собою разняшиеся. Чернильница, им задетая, готовилась вот-вот прокатиться по поверхности и оставить за собою след темно-синего разочарования, в котором утопилось бы перо; младшая сестра вдруг набралась потанувшей в рабочем процессе решимости и вскинула нос, разгоняя воздух уложенной чернотой фамильных локонов.

   — Рю, не лги. — Голос ее стал женственным и утонченным: в последний ваш раз она только по-детски тихонько плакала и зарывалась в костлявую грудину брата, будучи ребенком совсем малым и неосознанным. Ты почудилась себе лишней героиней поставленной пьесы: камнем преткновения, яблоком раздора, списанным элементом — но единственным счастьем беспросветной жизни после того, как отпустили тебя наконец трущобы, стала возможность только увидеть возросших детей: не узнать, не принять, не влиться — кинуть косой взгляд, полный неустанной гордости.

  — Рюноске, ты имеешь полное право ненавидеть меня, осуждать, желать мне смерти. Но не мучай меня хотя бы сейчас, когда жизнь дала шанс тебя увидеть.

       Молитва мысленная не останавливалась, а фигура твоя от холодного бетонного пола не отрывалась; слышались лишь тихие девичьи стоны, поглошавшиеся стенами, и неровное юношеское дыханье, преисполненное внутренним сомнением. Рюноске закашлялся, вытирая с краев искусанных губ темную свернувшуюся кровь. Несколько минут: и тело твое, подхваченное неизвестной черной материей, поставили на неслушавшиеся ноги, резко и бескомпромиссно; рука старшего Акутагавы, прикоснувшаяся к твоей сердцевине без нежности, обдала холодом воспоминаний и теплом надежд; дочь с волнением перебирала топорщиеся прядки.

   ∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞

      Ты благословила их тогда, помечая суетные детские головы водой, освященной захудалой провидицей, единственной на все километры вокруг воронки; они благословили тебя сейчас, позволивши принять на себя забытую роль и познать жизнь, о которой ты все двадцать лет, проведенные в скитаниях и попытках выжить, не могла и помыслить в самых сладких снах, в количестве уступающих кошмарам о судьбе потомства. Рюноске служил тебе молчаливым, но ярким напоминанием о том, что вины своей ты не искупила и не искупишь никогда: можешь лишь попытаться перекрыть упущение единственным, что могла дать детям — искреннюю заботу вразрез с их представлениями о твоей немыслимой жестокости. Ты могла заботиться и быть настоящей праведницей в своих глазах: но им, в особенности не принимающему иного Рюноске: Гин все же обладала душевной натурой чуткой, проживая все через призму нежных эмоций: ты виделась еще одним человеком, к кому нельзя было испытать ни привязанности, ни сочувствия — остались Акутагавы друг для друга одни.

   — Рюноске, — звала ты тихо, вышагивая за сыном по ярко освещенной мостовой; в мутной воде городской пробоины, испещренной сливными отходами, не отражалось ни тебя, ни его — пустые блики. Акутагава не реагировал, изредка прикладывая посеревший от времени и стирок платок к челюстям, отхаркивая в ткань и кровь, и желеобразную жидкость; дешевенькая сумка с потрепанным от изношенности ремнем давила на выступающие плечевые кости, пережимая кончики ключиц. — Ты не можешь меня принять, я знаю. — Шаг Рюноске не был громким даже в далеком детстве, будто уродился он натурой опасающейся и всех в чем-то подозревающей; но сейчас поступь казалось невесомой, в частности из-за юношеской легкости. — Но хотя бы попытайся понять.

       Рюноске среагировал, остановился, потупился, с нажимом раздавливая носком туфель попавшиеся на мощенной дороге раздробленные камешки; но не повернул корпуса в обратном направлении.

    — Понять что?

      Ты протянула руку, продвигаясь ближе; но когда оставалось меж вами не более пяти шагов, локоть сам дернулся в сгибе к горлу.

   — Что ты бросила нас? Это я понял.

   — Я не могла поступить по-другому. Не когда из меня вымогали долги твоего отца, и даже пить было нечего.

       В подобие приюта у обоих Акутагав был доступ к сточной воде: особенно после дождя она в трещинах собиралась активно и достать ее можно было из поросшего на стенах мха, впитывавших в себя последние грязные капли: и объедкам, какие либо сбрасывались на расположенную вблизи трущоб свалку, либо опадала с губ людей богатых в раскрытые пасти. Но времена повернулись, и отныне дети бросали тебя в руки судьбы: как бы Гин не надрывалась болезненно, складывая друг с другом слипшиеся ресницы, пока коротала ты ночи в закоулках — потому что Рюноске не желал чувствовать твоего присутствия в собственном уголке спокойствия, куда не захаживала болезнь, — Рюноске ни под какими предлогами и доводами совести не соглашался принять под свою крышу «шавку» хуже побитой собаки. Рюноске сощурился неприятно, потому что практически каждое движение приносило ему то умеренную, то невыносимую боль; чаще он ополял свои легкие и задыхался унижением; он не хотел принимать тебя, обрекшую его на ввживание и борьбу за жизнь — но знал, что твое решение воспитало в нем необходимого для существования зверя.

   — Понимаю.

      Одно нескладное слово стало для тебя сигналом: когда ты с осторожностью спустилась в подвал, почти подпрыгивая на ветхой лестнице, он не прогнал — учтиво открыл дверь жилья. 

   ∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞

       Рюноске не являлся нежным человеком по своей природе и проведенным годам; Гин осталась девочкой нежной, склонной к скромности, объятой малой доли любви, какая доставалась ей о  безэмоционального элемента подле; еще сильнее стать личностью иной ты не могла, перебегая от необходимой холодности до вымеренной нежности, какую ты могла доставить: под научениями брата, не воспринимавшего Гин за уже взрослого человека, прошедшего не меньший жизненный путь, дочь боялась к тебе даже приблизиться в стенах потертого подвала без нового ремонта — кидала быстрые перегляды, пока на плите вскипала вода с твердым рисом; мельком проходила мимо открытой ванны, в которой холодной водой ты отмывала сухую кожу — запираться Рюноске не разрешал из личных подозрений, и даже короткий прохладный душ, закаливший дух, принимала ты под прохладный ветер, заставлявший челюсть встречаться с деснами; тихонько пробиралась в импровизированную гостинную по ночам, будто из надобности прихватить стакан застоялой воды: но рассматривала растеленный на полу футон без покрывала, где теплилась ты только просевшей стеной, пропускавшей отопление с верхних этажей. Ты делала все, что только могла их состояния ухудшающего здоровья, подорванного многолетним бездомством и нетеплым приемом, оказанным в родной семье: складывала каллиграфию со всем вниманием, унимая приобретенную тряску в руках и ногах, пока все мыщцы с силою сокращались; очищала фрукты и овощи, которых не было в достаточном количестве, сдерживая визг от каждого случайного пореза или отшелушивания ногтей: Рюноске шума не принимал; протирала бетонные плиты, прикусывая губы и поджимая нос, лишь бы не чихнуть и не разнести пыль по всему небольшому пространству с лично возведенными между комнатами перегородками. Нередко в темных уголках, соединенных с сыновьей комнатой, появлялся Рассемон, «хлопая глазами», как змея: не могла сказать ты, были ли у существо тело, лицо, душа — но он следил, то ли передавая все хозяину, то ли являясь его прямым воплощением.

       Ты сидела безмолвно, принимая на себя гнев всевышних и нижних: Рюноске впервые позволил тебе погреть руки напротив маленького камина со слабым огнем и тускло догорающими поленьями, вырубленными Рассемоном саморучно — Акутагава старший над тобою сжалился, как бы не хотел того признавать, и когда в подвале начали задувать ветра приближающейся земли, он притупил обиду, как и поучал его Осаму; но на пошарпанный диван напротив огнища тебе «вход был заказан». Шторание старых рубашек казалось занятием бессмысленным, потому что Рюноске при нахождении одной неровной складки всегда приобретал стопку новых; но иного занятия, полходящим созданным только для работы рукам, не находилось.

      Ты «пискнула» внутренне, когда игла вошла под вынужденно подстриженный ноготь, из-под которого так тщательно грязь вычищалась каждым вечером — чем бы ты не занималась, сын испытывал внутренне отвращение к любой песчинке; быстро подобрав палец к обветренным губам, потрескавшимся на широких уголках, языком ты пыталась впитать в себя всю темную обезвоженную кровь, лишь бы не пролить и атома на тонкую ткань: казалось, что именно из-за непрочности одежды Рюноске постоянно подхватывает болезни, усугубляющие основную. Перевязка ниток не переглушала перелистывания страниц японского справочника неизвестного умершего аристократа, какую Акутагава выкупил на закрытом аукционе; но стукнувшая о пол игла привлекла жажду тех, кто прислушивался к изменениям само материи. Гин мялась глиной нерешительной, занимая скрипучее от старости кресло; Рюноске остановил указательный палец на одном иероглифе из сотни, застывая во времени белокаменной плитой, пока не осознала ты ошибки — отвлечь людей важных своей незначимой фигурой с ее житейскими неурядицами — и не подняла иглу, сжимая между пальцами и пропуская через проглядывающуюся дырку в заплатке; от пережатия пораненный палец покраснел, но жидкость верно в себе держал.

  — Рюноске. — Гин говорила так, будто лишается ногтя; страницы все еще не переворачивались под мозолистыми натренированными пальцами, пока ты, слабо дрожа от отслаивающегося куска засушенной кожи, продолжала пришивать штопанку: должно было все выглядеть ново.

    Старший из двух Акутагав — все же ты права носить свою фамилию не имела, как подметил единожды Рюноске — проскользил в комнату-склад, огороженную тонкой картонкой: там он держал инструменты, предназначенные для неизвестных тебе целей и маленькую аптеку с подаренными Мори лекарствами, которые он принимал нерегулярно, уворачиваясь от беспокойства младшей сестры по поводу его выполнения рекомендаций; ты завелась в выученном режиме, через несколько секунд боли закончивши работу: белые нитки на фоне тканей казались неразличимыми. Рюноске, которого ты никогда не могла угадать за своей спиною, без промедления и вежливого вопроса схватил в кости твой палец, давлением выдавливая посиневший ноготь из ногтевого ложе, приклеивая самый дешевый пластырь.

       Ты заметно поморщилась; но кровь остановилась, и сердце ею не обливалось.

cd723b894ff3cde2b0d5347d2af3e825.avif

Сигма

       Господин ценил свою семью более, чем собственную жизнь: и никогда не задевало его, что семья была неполноценной, что состояла из одной лишь матери, следавшейся фигурой в жизни самой авторитетной, что многие из ближайшего окружения его бессмертной привязанности, переходящей в зависимость, не понимали — для «матушки», вскормившей его в одиночку и сделавшей личностью, а не просто человеком, он готовился статься фигурой важной, знатной, уважаемой, вразрез неуважению к младшей версии самого себя. Сигма не находил тепла ни в сверстниках, ни в мире, ни в своей голове: даже сознание его отвергало, как члена лишнего и ненужного; но матушка любила его искренне, голоса никогда не повышая, руки не поднимая, детские капризы выслушивая; на всю жизнь бывший «Сигмочка» запомнил старенькую игрушку плюшевой овцы, в некоторых местах зашитой идеальной линией и имевшей в себе заплатки в тех местах, где пух грозился вывалиться: но «потрепыш» провел подле него всю жизнь его, и нашел себе место на широкой, для нескольких человек, кровати в пентхаусе богатейшего Казино Японии.

   ∞∞∞∞∞∞∞∞∞

   — Сигма... — горестно вздохнула ты, оставляя закипевший чайник с царапинами, когда на пороге снимаемой за копейки комнаты появился мальчик, вновь испачкавшийся непонятно где, непонятно как, непонятно почему: Сигма, как бы не пытался следовать твоему воспитанию и быть человеком вежливым, все равно старался влиться в общество школьных и дворовых мальчишек — но всегда не принимали его, и был сынок не «от мира сего», и нередко внушал себе, что он «выше» — и был он «выше», потому что жил по морали человеческой, а не по кодексу одичалых псов.

      Сын завел руку за голову, почесывая затылок, чем пытался избавиться от возникшего в сердце напряжения и страха, что «снова мамочку подвел»; виляя разобутой стопой по полу, начинавшему гнить и скрипевшему от самого воздуха, Сигма, думая, что это совершенно незаметно, пытался оттряхнуть за спиною прилипшую к задним сторонам школьных брюк грязь. Он понимал, что потратила ты на школьную форму большую часть оставшихся сбережений, потому что администрация вашей префектуры не предусматривала программ для семей малоимущих: и как бы Сигме не нравилось слово «малоимущие», оно полностью ваше состояние отображало; и как бы ты не пыталась нарядить сынишку, покупала ему самые дорогие ручки, карандаши, тетради, игрушки, заколки для волос, которые нравилось ему отращивать, в душе Сигма не чувствовал себя богатым. Но самым страшным была для Сигмы не грязь, а шов, разошедшийся по голени; взгляд твой туда упал, и точно также сердце его упало в самую гнилую древесину. Льющийся кипяток в потрескавшуюся фарфоровую чашку в сыновьей голове раздался выбившейся из жерла лавой; и губы его поджались в готовности «разреветься, как девчонка», как нередко кликали его «задиры», нашедшие себе развлечение в мальчике, поглощенным унынием.

   — Садись, — указала ты на стульчик, приготовленный лично для Сигмы: гостей вы никогда не ждали, и самовольно вас никто не посещал, выбирая в свой круг людей хоть чуть выше среднего японского класса. Комнатка не была обширной, и сыну хватило пары детских шажков, чтобы занять почетное место: единственно оно могло быть достойным. Ты никогда на сына не злилась и никогда его не ругала, виня себя за недальновидность, приведшую к бедности, хотя происходила ты из семьи, занявшей нишу вполне достойной жизни; и ни разу не возмутилась ты даже внутренне, если Сигма приходил в дом, уютный только материнским теплом, рванный или грязный: общество всегда выбирало козла отпущения из тех, кто не славился веселостью или активностью, из тех, кто был поскромнее и поспокойнее, из тех, кто мыслио дальше, чем перед глазами своими видел, из тех, кто либо старался всем угодить вежливостью своей, либо боялся «первый шаг» в знакомстве сделать, надеясь и мечтая, но оставаясь в сторонке от сборища подростков с максимализмом или детей с инфантильностью: к Сигме относилось все.

      Бледный сын «уткнулся носом» в чай, навеваший своим ароматом китайские мотивы: какого бы не было положение, Сигму ты всегда обувала, одевала, поила и кормила, отказываясь от собственных порций отговоркой, что совсем не голодна, хоть и разрывался сжавшийся желудок от боли, и отдавала ты ему все то, чего не получала никогда сама: но нужна была мальчишке лишь любовь, и находил он в себе сопротивление отказаться от рубашек, брюк, чаев и риса — лишь бы ты наполнилась хотя бы одним счастливым днем после изнуряющей работы. Не поднявши сына с места и не приказавши ему избавиться от всей находившейся на нем школьной формы, ты достала из натертого до блеска серванта небольшой клубок черных нитей и иголку, едва различимую даже на свету; присевши, ты прямо на Сигме начала сшивать разрозненные края, оказавшиеся поодаль друг от друга.

       Челюсть Сигмы сжалась в виноватости, и, пока ты не закончила работы, оставил он более четверти напитка оседать на дне: то была последняя оставшаяся на неделю заварка.

  ∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞∞

       Николай следовал за Сигмой неустанно, перебирая различные варианты того, как же довести «друга»: клоун, то отрицая, в Управляющем нашел не одно лишь развлечение: и нашел наконец он способ увидеть на лице коллеги не одну лишь усталость или легкое раздражение, цепями подавляемое.

   — Зачем?! — вскричал Сигма, трясущимися руками поднимая к свету край штанины: будто случайно и по стечению многолетной носки, подол оторвался; но навязчиво лежал рядом оторванный кусочек темной ткани. Николай, принимая на себя вид вселеннского мыслителя, рассматривал в проеме панорамного окна отблески черноты; но грудь его тряслась от смеха, отдававшегося толчками в налитых никотином целительным легких. Сигма сам по себе являлся человеком нервным, загнанным, паникующим: но старые штаны, которые редко надевал он в свет, потому что там уважались лишь деньги и бренды, были для него всем миром. — Клянусь богами, я убью тебя!

      Гоголь удивленно вскинул брови: Сигма всегда боялся его садистической стороны настолько, что редко и голос на мужчину поднимал, чаще сводя светлые брови в недовольстве. Николай внутренне ликовал: «Какова злость праведная маленького человека!»

       Шумная жизнь игорного заведения раздавалась на этажах нижних, приближенных к земле японской; но ветви живости растекались по венам сына твоего. Гоголь лицо твоего видывал лишь несколько раз при личной встречи, когда к Сигме проникал в казино ненароком: и все не счастливилось Николаю тебя разговорить, потому как наслышалась ты о жестокости его. Николай посмеивался, что Сигма так привязан к матушке и от «юбки не отвязывается»; но от чего-то слезинки копились в слезном канале на потеху самому себе, отрицающему узы семейные и наследство: Сигму любили.

  — Ну-ну, маточка все равно зашьет! — рассмеялся Николай, заливаясь истерикой, сравнимой только с психозом: достаточно было показать ему согнутый палец, и все равно мужчина, оставшийся вечным ребенком, хохотал «до упаду», театрально хватаясь за подтянутый живот, натренированный уличными драками и противостоянием всему миру, когда его детский голосочек надрывался в крике на матушку, на батюшку, на Небеса; и не признавался тот демонам, что лелеет еще семью утерянную по вине собственной.

       Сигма сдвинул челюсти, сотрясся весь и обернулся ко двери, желая ею хлопнуть так, чтобы слышал каждый посетитель и постоялец; но Гоголь, перед дверью оказавшись, нарочно быстрым взмахом ее раскрыл, ударяя тебя деревом резным по любопытному лбу — знал, что окажется там матушка: да и не только сигминой матерью приходилась ты «Коленьке». Недовольно выдохнувши и излишне протеревши лоб, едва коснувшийся плоскостей, ты «промаршеровала», как любил подмечать Николай, к своему сыну, вымотанному и уставшему не только от общества высшего в лице материальных «богатеев», но и от общества низшего в лице душевного бедняка. Гоголь элегантно, как швейцар королевского двора, возратил дверь в проем и, будто незаметно, прикрыл ее на вращающийся замок; как любил Николай заходиться бредом, ни одна птица не проскакивала мимо него, пока в пространстве мужчина еще мог оставить свой след и встать на стражу врат.

   — Николай, твои внезапности совершенно не внезапны, — выдохнула ты, занимая кресло у окна с потолков до полов и расправляя на коленях плетения, которые носила ты всегда в своей небольшой сумке на одно плечо: Сигма все пытался подбить тебя на покупку самых дорогих и «люксовых», как говорил юноша англицизмами, сумок, но ты все отказывалась и противилась — твоя старенькая была куда вместительнее и роднее; а в отдельно вышитом кармашке все еще хранилась потрепанная фотография, уже давно ставшая частью карманного углубления. Плетение оберегов приносило тебе спокойствие не только душевное, но и материнское: под одеянием высшей моды Сигма все равно прятал амулеты, скрепленные красными ленточками.

   — А мне кажется, очень даже внезапны, маточка! Вон как, — Николай «кувыркнулся», заходя за юношескую спину и ухватывая того за предплечья, которые активно заходили за широкую спину и все что-то прятали: наметанный на поиск всевозможных детских проделок материнский взор не мог не уловить напряжения, — Сигма перепугался, побольше вашего.

       Гоголь нарочно сжимал чужую кожу, качаясь вместе с телом поменьше своего из стороны в сторону, мысленно намекая тебе не отвлекаться на разложенные по коленям ленточки, бархатиночки, иголочки; при сыне ты не ругалась до сих пор, почти двадцать и излишек лет спустя его рождения, потому его страха перед тобою, когда свершал он лично какую-то оплошность, ты никогда не понимала и понимать-то и не собиралась; а Сигма все боялся не гнева — боялся разочарованного вздоха женщины, вытерпевшей тягости, горести и самолишения ради «сорванца», не имеющего в жизни совершенным счетом ничего: и даже владение крупнейшим в Японии Казино, огромные заработки, долгожданная роскошь или обретение стабильности не в бедности не давали ему внутреннего права тобою помыкать в любом возможном смысле.

   — Ну? — спросила ты, протягивая руку, будто до того о чем-то просила: но молниеносной переглядки, не продлившейся и нескольких вечных секунд, хватило для того, чтобы Сигма сдался: посчиталось ему, что если он обвинит во всем снующего за спиною его Николая, то сделается совершенным ребенком, обвиняющим другого в начале драки; а Гоголь не упускал ни одного случая, чтобы поглумиться над сигмовской любовью к родительнице: николаевская зависть прорастала жилами, желавшими Сигме разрезать в тысячи обломков горло. — Сигма, хватит бояться своих ошибок или, — ты оттянула нитку зубами, пытаясь вживить ее в кожу дорогой ткани, —  промахов. Но ты все равно ко мне не прислушаешься, — заявила ты после некоторого молчания, наполненного движением иглы и соприкосновения краев, с женской обидою отворачивая от кровинушки голову, будто не интересовали тебя его вмиг придуманные прирекания.

   — Сигма у нас проказник, маточка, — раздался до хруста зубов увеселительный голос, а за ним и смешок над подобием шутки: брошенная Сигмой ваза с характерным свистом накопившегося в материи воздуха столкнулась с ленным мужским лицом, отправляя того в полет меж порталами и этажами.

     Сигма нервно потрепал переднюю прядь волос, которая всегда выбивалась на его щеки, будто приманивалась к ним магнитом; и, будто вспомнивши какие-то зазубренные им правила приличия, согнулся в традиционном поклоне, бывшим практически под девяносто градусов.

     — Прости меня. — Ты сожмурила веки, и в уголках глаз появились залегшие морщины: и Сигма замечал твое старение, и ты чувствовала угасание, когда не могла уж поравняться с кем-то силою иль младостью. Сын извинялся всегда, всегда просил прощения, всегда каялся, всегда исповедовался: но даже будь он мальчишкой несносным, безбашенным, безумным, бунтарем, не поменялось бы твое к нему отношение, не забыла бы ты его благодарения, осыпавшегося на тебя чистейшим золотом, не поникла бы духом, когда пришло бы тебе время расплатиться по счетам накопленным: а он все старался угодить, задобрить, заполучить то, что и так было определенно для него с самого появления на свет в грязи старенькой окраиной больницы.

      То ли по велению природных законов равновесия, то ли по хотению замаскированного в белую перчатку пальца, Сигма завалился к твоей шее, перехвативши ее в объятиях; ожерелье, которое сын наказал тебе не снимать, потому что подчеркивало оно твой стоящий выше всех называний статус в Небесах, столкнулось с ложбинкой между его выступающих по-аристократически ключиц: но не перебивали холод украшений и осений мороз, повеселившийся в высоких стенах, разгорающегося тепла молодого сердца и застывающего тепла сердца, клонившегося к годам средним, юношество отжившим.

   Спонтанный толчок шута исполнился сразу же именно так, как он того и хотел: с комичной неожиданностью. Но почему-то не засмеялся названный Николаем, не настигло его истерическое понимание глупости загнанного в клетку материнской юбки: захотелось ему самому за юбку твою ухватиться и матушке небесной исповедать то, как недалек был он, как не ценил того, что саму жизнь ему дало и к лику святых возносилось.

c52d41931d03bbe1f2b5f3aa38e3e8bb.avif

81 страница29 апреля 2026, 18:26

Комментарии

0 / 5000 символов

Форматирование: **жирный**, *курсив*, `код`, списки (- / 1.), ссылки [текст](https://…) и обычные https://… в тексте.

Пока нет комментариев. Будьте первым!