На кону
Примечание: Побег я изменила, потому что физически лишить Федора сознания невозможно, по моему мнению, да и самостоятельно обмануть его — тоже
Примечание: Один из вас умрет,
Я выбираю Ивана.
— Японцы такие смешные! — подметила ты, прокручивая между пальцев ножку бокала: Федор по обыкновению устроился перед мониторами, отслеживая каждый неровный шаг Детективного Агенства; ты по обыкновению устроилась в темном уголке его кабинета, будто стала одним из образов красного угла: будучи не то его знакомой, не то давней подругой — потому что четкого определения вашим устоявшимся взаимоотношениям он не давал и не перед кем вашу связь не спешил раскрывать, — ты не находила себе более интересного занятия, чем убийство времени в компании Федора; ты не состояла ни в построенной им организации, ни в организации Фукучи, хотя косвенно являлась тыловой поддержкой: и жила ты по большей части за счет Федора, потому что обеспечил он тебе кров, пищу и ментальное тепло, потому заниматься в Японии тебе было и нечем; большую часть дня ты либо наблюдала за Агенством, интерес к которому у Достоевского был будто лихорадочным, либо практиковала японский язык вместе с Николаем: а тот, чаще всего, говорил несуразицу, на которую и иероглифа не находилось. — Особенно этот.
Из-за спинки кресла ты указала пальцем на один из экранов, в каком из одного места в другое бегала немного подвыпившая коричневая, местами седая голова; имени загадочного иностранца ты не знала, но Федор нередко говорил тебе с ним не связываться — возможно, как ты думала, он был опасен, а возможно у Федора были с ним какие-то личные счеты: в споры гениев ты не угублялась. Федор испустил усталую ухмылку, какая всегда означала его нарастающее раздражение: ты на то не обратила внимание и пыталась сдержать смешок, когда неизвестный подскользнулся на собственном бинте, отвязавшемся от всего их скопления на подтянутом и худощавом юном мужском теле. Ты всегда не проявляла особой живости в людском отношении, не считая их достойными того, чтобы увидеть жившие в тебе эмоции; но перед Достоевским, чувствуя, что твоя холодность приведет к его молчаливочти, вдруг делалась немного смешливой и развязной, дабы не заскучать еще более; связанная с криминалом и самой главной в нем фигуре, а также жившая на обеспечении, ты не спешила устраиваться на официальную работу или «светиться» перед законом, прекрасно осознавая последствия: ленность склоняла тебя больше.
— Не связывайся с ним. — Достоевский повернулся через плечо, краем глаза рассматривая твое завороженное лицо; подвижные зрачки уже более месяца скуки с точностью вылавливали каждое движение загадочной неизвестности и углублялись в любую маленькую деталь заложенного поведения, даже выделяя интересные черты: детектив всегда выдавливал из себя поддельные эмоции, когда в промежутках между разговорами в глазах его просматривалась хладная незаинтересованность в случавшемся; каждая его попытка лишить себя жизни всегда была построена так, что ни при каких обстоятельствах не смог бы он умереть окончательно и максимум получил бы неприятное головокружение или несколько сломанных костей от падения с вышки на располагающийся над первыми этажами длинный карниз; походка его всегда пыталась казаться легкой, но разглядывала ты в ней и вялость, и физическую усталость, вызванную нежеланием просыпаться поздними днями. От пристального, всегда пробирающего до самых тканей ты моргнула сухими ресницами в сторону друга; он тут же возвратился к делу и переключил камеры на неизвестного тебе юношу, также служившему на благо Агенства. — Не хочется, чтобы моя дорогая подруга попала в руки закона.
Подхвативши оставленный на рабочем столе бокал, устроившийся подле широкой клавиатуры, ты выпрямилась во весь больше среднего и намного больше японского рост; раз уж Дьявол запрещает тебе что-либо, то это что-либо станет для тебя сладким запретным плодом — и ты пойдешь наперекор, чтобы восполнить внезапно проявившуюся пустынную жажду и великий интерес, какой зародился в твоем сердце сразу же, как увидела ты незнакомца в действии.
— Я не дружу с демонами.
И ты сказала это с необыкновенной легкостью, желая подначить раздосадованного компаньона; но вслед тебе он закусил потрескавшуюся от сухости нижнюю губу и свел к переносице темные густые брови.
— Да вы настоящая модель, леди! — раздался за спиною внезапно, с ненавистной тебе громкостью глупого человека мужской, немного даже высокий голос; оставивши Достоевского самому разбираться с накопившемися делами, потому как фактически на тебя не возлагалось никакой за них ответственности, а любая твоя помощь являлась жестом доброй ангельской руки, ты решила стать незнакомцу надоедливым бельмом: ты появлялась везде, где появлялся он, ненавязчиво и будто совершенно случайно; ты никогда не отвечала ему, когда тот заинтересовался совпадением ваших занятий и захотел познакомиться с барышней, отличавшейся от всех его японских подруг-любовниц откликом внешности заморской; и как бы Дазай не пытался к тебе подступиться, ты заводила долгую игру, наблюдая и за его действиями, и за росшим недовольством Федора: он не прекращал замечать тебе то, что заведенное тобою веселье в первую очередь опасно для Крыс и Небожителей. А Дазай прознал и замлеял: у него появилась прекрасная возможность подступиться к Федору и его опозорить, и счастье это само бежало в его бинтованные ладони.
Ты повела плечами, расправляя ключицы, и со всей женской гордостью вздернула подбородок, подавляя в трахее желание разговориться с объектом небывалого интереса: Федор, как считала ты сама, был тобою уже полностью изучен; Дазай, имя которого ты прознала от Николая, не замолкавшего ни на минуту и всегда в потоке бессмыслице кидавшего информацию важную, представился тебе самой запретной книгой в ватиканской библиотеке, доступа к которой не имел никто.
— Не будьте так жестоки ко мне, судьба! — Он присел перед тобою, занявшей набережную лавочку, на одно колено, все норовясь схватить женские пальчики в свои мужские грубые ладони; ты вздернула одну бровь и отскочила от телесного контакта, поджимая пальцы под костяшки кистей. — Вы сами интересуетесь мной, я же вижу!
А еще им интересовался Достоевский; но в непроницаемости расплоставшегося Осаму ты видела: он знает и не противится, будто каждый свой последующий шаг уже выверял с прагматической точностью.
— Мой друг будет яро против, — отказывала ты, устремляя взгляд на неровный пробор молочной шоколадной головы; Осаму скривился в эмоции, смешавшей в себе разочарование и одновременно с тем сдерживаемый смех, потому как глаза его прищурились и зашлись мелкими мимическими морщинками по уголкам. Тебе не нужно было точного знания, чтобы чувствовать на себе демонический взгляд всюду, куда бы не направили тебя вытянутые ноги; временами ты все противилась Достоевскому, потому как его поведение более походило на нездоровую одержимость, какой ты не желала; но как будто нарочно, как только начинала ты жалобу, в комнате появлялся Николай, перемазанный жидкостью, о происхождении которой ты не хотела задумываться, и распространявший по комнате запах человеческого гниения, подозрительно тянувшийся из обожаемого им белоснежного, местами красноватого, плаща. Несмотря на все безразличие к миру, в сердце твоем все равно находил себе место страх, производивший из себя злобу: Федор представлялся тебе не другом, а надзирателем, какой сам не проявлял к тебе внимания в каком-то плане романтического, но и тебе не позволял уходить от него далеко и заводить новых знакомств.
Изъяснялась и понимала ты по-японски неидеально: все же Николаю было интереснее учить тебя ругательствам или запутанным словам, и большинство твоего лексикона именно они и составляли: только Федор был хоть каплю заинтересован в твоем обучении, и за то ты могла долго его благодарить: потому произнесенная Дазаем фраза не сразу дошла до твоего затуманенного одним запахом его тяжелого мужского одеколона сознания.
— У вашего друга глаза везде, а вот уши... Небольшая модельная проходка вам не повредит, — ворковал он, вырисовывая на сжатых ладонях замысловатый круги; ты, раздумавши, приподнялась со скамьи, отдавая руку во владение внезапного ухажера и уповая на то, что небольшой отрезок набережной сокрыт от испытыющих глаз наблюдателя; да только шутовской глаз с задорным блеском растворился в наступающем закате.
Осаму с самого начала твоего подобия за ним слежки рассмотрел тебя как интересный чужеродный экспонат: ты ярко отличались от японок и встреченных им европеек, а его взор, наметанный на поиск женской красоты, по сути не значившей для него ровным счетом ничего, сразу зацепился за твои вытянутые ноги; в остальном Дазая привлекала твоя сложившаяся с Дьяволом, ставшим для него самым главным соперником с тех времен, как только отделился Осаму от двойного черного и потерял любую для себя забаву в издевательствах над эсперами, стоявшими на его уровне дарования. Осаму мог бы устроить интересную гонку с фактом того, что Федор никогда просто так не сближается с людьми без огромного к ним интереса или возможности помыкать: а ты ни в одной из организаций не числилась и была вольной птицей, что означало, что связь твоя с Достоевским была глубока и основывалась на невысказанном с мужской стороны чувстве: в дружбу между женщиной и мужчиной Осаму никогда не верил, потому что в его случае всегда она заканчивалась девичьей мешающей влюбленностью.
— Дама, — решил применить Дазай все выученные им уловки, дабы заманить твое внимание в раскинутые им цепи, — закат сегодня просто прекрасен!
Ты остановилась за ним на краю небольшого ограждения, не находя в природном явлении и капли прекрасного: виделась тебе в ним алая кровь и яркое физическое страдание, каким не переставал пугать тебя Николай в случае, если «переметнешься» ты на вражескую сторону и оставишь двух своих друзей: себя он также к этому числу относил, потому как желание с тобою расправиться у него возрастало: совершенно одних и наедине друг с другом; с Достоевским расставаться и порочить ваше знакомство ты не хотела — но Дазай манил и топил.
— Под такой только умирать.
Осаму восхищенно вздохнул, находя в тебе теперь веселье небывалое: неужели столь прекрасная иноземная дама, главный ключ к семи замкам, согласна была пойти с ним на край живого света? — по крайней мере, ты, с руки своего божества, не хотела оказываться в эпицентре света мертвого и туманного. Федор все более стал походить на отца-тирана, — или ты иногда сравнивала его с тираном-мужем, но никак не с дорогим другом, — желавшим заполучить во владение все твои тело и душу, которые вызывали в нем желание чего-то неизведанного. Ты провела подле него более пяти лет — и скорее всего больше, но давно перестала считать пролетевшие года и позабыла день своего рождения, в детстве помеченный ярким красным кружком; и уже давно научилась отличать его настроения, не разнообразные и чаще всего схожие меж друг другом; для Осаму же любая его реакция становилась неожиданной и будоражащей, отчего все больше и больше погружался он в круговые русские догонялки; и если уж для победы надо было ему сойтись краткой ногою с дьявольской подругой, он готов был пойти на все возможное и использовать все заложенное в нем от природы очарование.
— Дорогая, согласны ли вы совершить...
— Нет.
Левый глаз Дазая зашелся нервным тиком, отстукивая от одного века к другому заложенный ритм; видимо, постараться ему придется активнее.
— □. — Ты оторвалась от наскучевшей за несколько страниц книги, впиваясь в возникшую фигуру, с верхушки которой тайной исчезла ушанка; и волосы его, черные и тусклые, тебя отчего-то отталкивали внутренне. — То, что ты сделала, может рассматриваться, как прямое предательство.
Ты, сохраняя вид невозмутимый и непоколебимый, прикрыла книгу без запоминания номера важной страницы и, выпрямивши спину в гордости, повернулась к нему одной только головою, прикрывая раскрытые короткой ночнушкой бедра.
— Я не принадлежу ни тебе, ни Небожителям.
На лице Достоевского вновь показалась та улыбка, которая физически давила на твои виски, будто воздействовал он на тебя ментально; но о способности его ты давно узнала, однажды неосторожно коснувшись его руки кончиками пальцев, когда страх смерти от вражеских топоров охватил тебя с головою; и тогда ты взглянула на Федора под другим углом, но, не питая интереса к личине товарища, понимающе промолчала, не кроя старые раны — бессмертие даровало вечную боль самопотери.
— Но ты живешь с моей руки, и, следовательно, являешься моей собственностью.
Ты хотела зайтись нетипичным возмущением, опровергая все его доводы и отстаивая свою независимость: но как ты могла спорить с истиной? А Достоевский, похоже, на то и надеялся: у тебя не было ни капитала, ни жилья, ни близких — ничего, что могло бы помочь тебе выжить на старых японских улочках или в родных российских просторах; и никто не помог бы тебе, потому что личность твоя позабылась, сокрытая в старых шахтах или сырых подвалах, где провела ты чуть ли не половину жизни, когда только-только с Федором в юношестве повстречалась и тут же к нему присоединилась, потерянная в отчаянии и непонимании будущего: и Достоевский всегда подбирал дворняжек, даже если в последствие у них оказывалось больше привелегий, чем у остальных обитателей его сиротского дома падших демонов и ангелицы. Ты не рассчитала и не продумывала: долгое время постепенно внушалось в твою голову, что с Федором ты можешь ни о чем не беспокоится и протянуть человеческий срок в мире, лишь изредка выступая ему ассистентом; а ты, найдя для себя столь благоприятный вариант, ни к чему тебя до этого времени не принуждавший, с радостью согласилась стать домашним броским колечком.
— Значит, у меня нет никакого права выбора?
Федор присел у твоего кресла на колени, опираясь головою на подлокотник и с уповением следя за мелкой дрожью в женских ножках.
— Как же, есть. Но ты выбираешь самый неблагоприятный вариант: или продолжать быть мне верной подругой, — и это «подруга» резало твой слух, нежный и пытливый, — или присоединиться к Агенству и добровольно сдать и себя, и меня, и Небожителей... А местью будет тебе тот свет, и даже там Камуи с тобою встретится.
Он знал, на что давить и о чем тебе ведать: смерти ты, как и любой другой человек, боялась, отрицая божественное начало или надежду на райское спасение; крест на шее ты давно не носила и упрятала его глубоко в промокший матрас, потому что Он не помогал тебе ни разу: спасал тебя лишь Федор, ставший для тебя кем-то вроде третьего Бога. Мало выступающий кадык заходил от челюсти до почти самых ключиц, пока слюна все никак не хотела скапливаться между щек и просачивалась в разболевшееся горло, из-за першения которого ты не смогла бы сказать и слова; за стеною, где располагалась обедня Федора, раздавалась классическая музыка, и под нее выстраивалась перед твоими глазами картина, будто разрывают тебя холодной рукою на несколько составных частей.
Федор поднялся, поправляя смятый под коленями темный плащ: и раньше ты все думала, почему же он не носит шубы — ведь она бы ему прекрасно подходила, скрывая все выступающие кости глубоко больного. И его молчанием обозначалось тебе определенное время на раздумия и выбор; на столе перед тобою все еще располагалось нетронутое печенье из-прд ивановской руки; а под стопкой книгой сокрылась желтоватая бумажка с номером, на который ты еще ни разу не позвонила.
☆☆☆☆☆☆☆☆☆☆☆
Ты шла спокойно между освещенных солнцем переулков, не выдывая волнения, скопившегося на теле под длинным платьем липким потом; уверяла ты себя только в том, что Достоевский не видел необходимости в прослушивании исходящих из зоны базы и поступающих в зону базы звонков: потому что если его это волновало, то предвещало это тебе не смерть, а долгое заточение в роли его помощницы, что казалось перспективой еще хуже: внезапно ты осознала свободу и ее легкое дуновение, будто никто не имел над тобою должной власти, чтобы предрешать твою судьбу — а с искусителем ты связалась по собственной воле, и за то должна была понести тяжелое наказание.
Дазай уже расхаживал с одного конца пристани на другой, перепроверяя наручные часы, будто ждал скрытую ото всех любовницу: на звонок нервный, совершенный в четырех ободранных штукатуркой стенах и пытавшийся быть секретным, он ответил сразу же, развалившись на футоне: раз уж возможность подчинить себе Достоевского сама шла к нему в руки, то никак он не мог ее отпустить в свободный полет. Ты не просила милости или снисхождения: интерес твой будто перевернул воззрение, и отныне ты просила помощи: а Осаму, обязавшийся творить добро настолько, насколько позволяло его сердце, не мог бросить даму в начинающей разрастаться беде; ты видела, что Федор что-то замыслил, и это его промедление становилось для тебя ярким флагом того, что более ты не можешь быть ни собственностью, ни подругой — только сбежавшим питомцем. Мужчина активно замахал рукою в твоем направлении, как только нога твоя ступила на другой конец пристани; ты, сжавшись в страхе, что наблюдение за тобою не прекращается, назло ему остановилась, выставляя дураком: он также поменял расслабленную, расхлябанную позу на ровную, почти что армейскую; ты закатила глаза от нелепости встречи и быстрыми, широкими шагами приблизалась к ожидавшему твое появление кавалеру.
Некоторое время спустя, пока Осаму молчаливо вел тебя под руку, как урожденный джентельмен, по всему протяжению йокогамской пристани, он задал вопрос волнующий и главнейший:
— Чем же я могу помочь юной леди, оказавшейся в лапах демона?
Ты тяжко выдохнула, вспоминая о преднезначении Осаму — быть детективом, что обозначало его внутренее бескорыстие и готовность протянуть руку помощи нуждающемуся: по крайней мере, ты на эти придуманные качества надеялась, также внутренне подмечая то, что с твоими знаниями он сможет оказаться перед Федором хотя бы на шаг впереди: пока что они шествовали вровень. Не было у него никаких причин спасать заточенного голубя, символа так и не воцарившегося между эсперами мира; ты проявляла к нему интерес намного больший, чем к Достоевскому, представлявшемуся тебе теперь не другом, а заточителем, желавшим схоронить младость под темным плащом — а мотивы Дазая для тебя были сокрыты также, как и его восприятие общества, потому не могла ты обозначить между вами ни дружбу, ни вспыхнувшую в миг симпатию — но спасение было важнее гордости.
— Спрячь меня от Федора.
Дазай протяжно, задумчиво промычал, будто мыслей в его голове резко не оказалось: и ведь не было во всем мире нынешнем и минувшем места, куда не добралась бы достоевского ладонь; но рассудил он, что помочь своей маленькой симпатии сможет в том случае, если будет она всегда в его захудалой комнатке в агенстком общежитии, в каком находились все действующие силы с дазаевской стороны.
— Я помогу тебе при одном маленьком условии. — Ты сильнее сжала его локоть, практически вдавливаясь оборками платья в бежевое пальто, с которого запах тяжелого одеколона так и не сошел. — Ты расскажешь мне о Федоре все, что знаешь.— Риски большие: но Федор предоставил тебе выбор из двух зол, и выбрала ты наименьшее. — Ну, еще можешь быть моей подружкой.
Теперь ты ущипнула Дазая за локоть: он побежденно пискнул, будто и вправду было ему больно; и уловила ты за спиною странный звон цирковых бубенцов.
Проживание с Дазаем под одной крышей и на одном футоне: ты мужского общества не стеснялась и противилась тому, чтобы проводил он свой и так недолгий отдых на проледеневшем полу: оказывало на тебя влияние благоприятное и благодатное: ушел из сердца посеявшийся страх, потому как ни ты, ни Осаму не замечали за собою преследования или дьявольских знаков: мир казался спокойным, как водная гладь йокогамских небушующих водоемов, будто никто ты не имела сношений с Достоевским. Не найдя более выгодной благодарности: денег у тебя не было, а одних вечеров, схожими с романтическими, не доставало для полного преклонения перед светочем: ты утонула в домашней работе, готовке, уборке и стирке; Дазай, не отличавшийся чистотою как внутренней, так и внешней, тому не противостоял, дозволяя тебе с головою окунуться хоть в какое-нибудь занятие: книги напоминали о Достоевском, иконы напоминали о Достоевском, картины напоминали о Достоевском — и ни к чему, кроме как к домохозяйничеству, не могла ты притронуться с прежним подвижным интересом.
Федор вновь искусал все пальцы: он знал, видел и слышал — но не противостоял, позволив тебе поиграть в свободу: а ты заигралась бесповоротно. Николай все кружил за его спиною, причитая о том, что птицы, выпущенные хозяевами, никогда не возвращаются в клетку после того, как впервые вольный ветер распушил младые перья; Достоевский взмахом руки отгонял приятеля, не желавший обладать ни слухом, ни голосом, ни зрением, пока не возвратиться в его маленький мир главный в нем живой объект: впрочем, рассматривал Федор и объект неживой, но сохранивший физическую оболочку без сознания. Ты будто познавала жизнь заново, проводя с Осаму, отлынившему от первостепенных задач, все свое время, и Федор был уверен в том, что складывается между вами связь романтическая и глубокая, к какой Дазай по своему рождению не предрасположен: заметить вас, без страха гуляющих по улочкам, в ресторанах, на крышах было для провозглашенного другими Дьяволом не сложно, потому как крысы обитали в каждой стенной расщелине.
Ночь надвигалась, а Дазай все не появлялся и не появлялся, и ближе к глубокой ночи ты утомилась в ожидании совсем: он нередко «загуливал», но всегда возвращался в настроении приподнятом и раззодоренном, тут же укладываясь по другую сторону узкого футона, немного задевая тебя длинными ногами и выпяченным позвоночником: и только тогда ты закрывала веки в ощущении полной безопасности, потому что Осаму спал настолько чутко, что и ы полудреме мог отразить внезапную атаку. Уже более двух месяцев ты разгуливала свободно и легко, чувствуя к Дазаю, своему спасителю, теперь что-то большее, чем яркий женский интерес; его губы оставались для тебя загадокою, но неровное подрагивание длинных темных ресниц говорили больше, чем лукавый язык; Достоевский все еще отражался в твоей голове Богом, но больше никогда не смог бы стать близкии другом — слишком внезапно было осознание его нехитрых манипуляций, на которые так намекал тебе Николай, но какие твой невосприимчивый мозг не воспринимал, надеясь на то, что хотя бы один человек в твоей жизни проявляет к тебе нежность настоящую и бескорыстную: теперь этим человеком, настоящим и полноценным, как бы он свою личину не отрицал, стал Осаму.
Голова твоя, переполненная волнениями и страхами кромешной комнатной темноты, погрузилась на твердую подушку в надежде потерять связь с миром: во сне метания тебя отпускали, и в них же ни разу не мелькнула отблеска черных волос. Тихие шорохи и шаги показались тебе вмиг появлением Осаму, который немного припозднился, по сравнению со всеми прошлыми своими «загуливаниями»: но опрометчиво вонзился в сонную артерию остроигольный шприц, и смех до боли знакомый на краткий миг, заливистый и оглушительный, опроверг все возникшие в мозгу теории. Дазая рядом не оказалось.
☆☆☆☆☆☆☆☆☆☆☆☆☆☆
Последние несколько дней ты пребывала в состоянии плачевном и вынуждающим тебя зарываться глубоко в своих плавающих размышлениях, в каких ни за одно здравое слово не получалось крепко ухватиться; после первой иньекции неизвестного вещества Гоголь не прекращал своих нападков, но никогда не вводил больше установленной Федором дозы: достаточно было того, что тело обмякало и не слушалось владелицы, а разум погружался в состояние полного размытия, и звуки все никак не складывались в слова, из-за чего ни на один из испытывающих тебя вопросов Федора ты не могла ответить: все выходило как-то бессмысленно и бесвязнно, то на японском, то на русском языках. Достоевский был тем более, чем в высшей ипостаси доволен: спустя некоторое время, какое ты в наказание проведешь в личных покоях Федора под его чутким, но без заботы присмотром, ты сделаешь послушной и покорной, не потеряв нужной Достоевскому индивидуальности дорогой подруги.
Гоголь, будучи все прошлое за тобою наблюдателем по строгому приказу свыше, сделался твоей нянькой, и только в радость ему было наблюдать последствие чуть более, чем месячной свободы; мужчина без стеснения и не смотря на пробуждавшееся в Федоре недовольство кормил тебя с ложки и вилки, насильно открывая сомкнутые со всей оставшейся силы челюсти, купал тебя и одевал, будто игрался с подаренной куклой — но кукла должна была оставаться только в руках Федора, стремление к контролю которого переходило все установленные тобою когда-то границы: раньше ты четко обозначала свои права и возможности Достоевского в твоем отношении, которые никогда не выходили за рамки глубокой дружественной нити, повязанной вокруг двух мизинцев — но теперь у тебя не было права выбора, потому что уже совершила ты ошибку, и отныне границы устанавливал Дьявол.
Дазай не находил себе применения: и невозможно было бы описать его черное разочарование, когда по приходе в обитель зарождающегося чувства не обнаружил он ни тебя, ни одной твоей вещи; даже оставленный тобою с вечера завтрашний завтрак запропостился в неизвестность, а готовила ты его с полной отдачей и желанием, чтобы Осаму не остался голодным: а любую твою еду он всегда ел с аппетитом, потому что никто ранее, кроме Оды, для него не вкладывался с такой целостностью. Осаму посчитал своим долгом сберечь даму, прибежавшую к нему за спасением от чрезмерзной опеки без особых причин — а Дазай прекрасно понимал причину, — которая стала его ключом к победе в соперничестве: хоть и знала ты о Федоре не так много, несмотря на проведенные с ним года, но намекнула на его суть и некоторые слабости, какие выявила в ходе долгого нахождения под его вороньим крылом: и которая пробуждала в нем влечение в последней точке не сексуальное: влечение это являлось глубоким душевным интересом и проявившимся желанием доказать самому себе и, по возможности, Сакуноске, что черствое сердце способно на благодетель.
Обращаться в Агенство было бессмысленно: подозревал о тебе и выведал о тебе всю информацию только Рампо, которого Осаму уважал безмерно, но не хотел втягивать в глупые любовные стычки: а Дазай четко доказывал, что все это трехгранная душевная драма, в какую временами втягивался и Николай в роли лишнего исполнителя дьявольской воли. Дазай понимал, что возможности его четко ограничены Достоевским: Осаму не мог зайти дальше условной территории и того, что ему позволяли о твоем положении узнать: а позволяли ему немного, и он даже не подозревал о том, где располагается база; в голове его выстраивалась четкая логическая цепочка, но приводила она его всегда к одному темному тупику вблизи йокогамской пристани; и надеялся Осаму только на твое благоразумное терпение, которое практически с нулевой вероятностью могло обмануть привязавшееся к питомцу дьявольское сердце, уповавшемуся покорной рабою.
Расположившись на кровати старого друга, становившемся для тебя врагом, и с трудом поднимая все еще слабые руки: Николай перестал вгонять под твою кожу длинные иглы, но действие вещества не уходило до победного конца: ты с напряжением и прищуром рассматривала расположившуюся перед тобою расслабленную фигуру, с расстегнутой до солнечного сплетения аристократической рубашкой и зачесанными назад волосами цвета ириса; ни одна его мыщца тебя не тянула и не привлекала, потому как существо не могло признать своего поражения в придуманной им же гонке. Благо язык твой уже вернулся в привычное состояние, несмотря на то, что Достоевскому ты отвечать не спешила и большую часть времени игнорировала немеренно, как ребенок зарываясь в наваленные Николеам кучкой разноцветные одеяла, не гревшие внутренностей.
— У меня будет нервный срыв.
Ты вновь сжала пальцы в ладонь, лишь бы возродить в руке застоявшиеся вены; фаланги повиновались неохотно и с трудом большим, чем если бы ты лежала без движения. Достоевский улыбнулся искренне, находя твое заявления смешным и всей распростертой грудью заявляя, будто так тебе и поверил; ты продумывала любой шанс — он знал все, о чем ты могла думать и не смела помыслить. И общество Федора казалось в данной ситуации многим лучше одиночества: если бы он выставил твой небольшой побег как предательство или прямое посягательство на неприкосновенность организационных тайн, Николай бы разобрался с тобою немедленно, не ожидая приказов и объяснений: Гоголь предателей ненавидел, Дазай их обожал.
— Я остановлю твою истерику, если она начнется. — И от одного представления его методов, с которыми ты была ознакомлена прекрасно: Николай будто случайно, хотя просил его о том Федор, как кот убитую мышь оставлял подле твоей кровати отрубленные головы тех, чей язык высовывался из-под выбитых зубов: желудок сжимался, грозясь выпустить насильно скормленный в чрево завтрак тут же. — Лучше скажи, какой дар ты скопировала последним.
И когда бокал красного вина опустился на небольшой столик, предназначенный для закусок, ты поняла, что смысла врать не было: либо Федор о том догадается, либо он изначально видел любое твое соприкосновение с каждым, кого собирался предать наказанию.
— Дазай.
Лицо твое, поднятое с вызовом и оставшемися крохами гордости, не опускалось и прощения не искала: на Достоевского ты бы не смогла воздействовать, а Николай с этого момента стал для тебя недоступным для кончиков слабых фаланг; но и способность твоя никакой роли для тебя не играла, потому что защищаться приходилось от твоей, чьей сутью заложена была защита себя самого.
☆☆☆☆☆☆☆☆☆☆☆☆☆☆☆
Дазай чувствовал перед тобою неприсущую ему ответственность, какую пробудил когда-то только Сакуноске: но ты была важна не только для него, но и всего Агенства вместе взятого, потому Осаму целеноправленно вступал в русские догонялки, в каких за ним по пятам следовал неумолимый Николай, затаивший обиду на то, что его не позвали на пиршество и оставили в стороне в качестве наблюдающей тени. Рампо занимал положение точно такое же: неведомыми даже для Осаму путями и при использовании его немалочисленных связей, с которыми позже пришлось разобраться старыми заученными методами, Великий Детектив, уповаясь благодарениями, выведал местонахождение крысиного логова, поменявшегося около пяти дней назад, когда по душу твою пришел неумолкающий шут.
— Не пытайся втянуться в игру, Рампо. — Эдогава, снявши и протерев очки, а после упрятав их в карман накидки, склонил голову набок, ожидая от коллеги понятной причины, почему не мог сам присоединиться к операции. — Это наше с ним личное дело. Не думаю, что тебя вообще интересует любовь.
И Эдогава мог бы оскорбиться за задетую гордость, потому что под подобными фразами Осаму всегда скрывал намеки на то, что Рампо «сам из себя никакой» во всех интимных и романтических смыслах; но Детектив, удрученно вздохнув и похлопавши по лбу от внезапной глупости Дазая, подкинул вверх конфету и поймал в раскрытую собачью пасть.
☆☆☆☆☆☆☆☆☆☆☆☆
— Модельные ножки, — Николай нарочно провел голою рукой по твоим лодыжкам, отчего ты насупилась и уже хотела по-лошадиному лягнуть его ногою в низ живота, в опасной близости от привычного места: Федор вновь, без твоего ведома, приковал твои руки к изголовию кровати, пока снотворное действовало на тебя с огромною силою на протяжении долгой ночи, — не помогут тебе сбежать, лебедка! Зато могу помочь я.
Ты похлопала еле разлепающимися глазами в направлении коллеги-приятели, задирая к верху лба брови; у Николая на то не могло быть никаких причин, и даже веселья в твоем побеге от друга в раскрытые руки недолюбовника не было никакого.
— Пусть лебедка доверится голубке.
И лебедка представлялась связующим любви; и голубка представлялась разъединяющим внезапную дружескую ненависть.
Двери все были открыты, а по пятам не следовало за тобою тяжелого шага звенящих цепей от преступных наручников; Николай за тобою не следил, но и Федора не вел, будто мирно посапывала ты на хозяйской постели от перенесенных травм легких веществ и зарытая в ненависти ко всему, тебя окружавшему: по плану Федора резкое изменение сложившегося характера было лишь одной из черт, проведенных красным мелом по всей линии твоей жизни, оборвавшейся при встрече с Дазаем и тут же возобновившейся при возвращении в родное божье гнездо, в каком не оборвали еще твоих крыльев из позвоночника, но повыщипывали несколько златых перьев. Ни стона не вырывалось из твоей груди по коридорам обновленного логова, и босые ступни подначивались наполняющей энергией от «абсолютно безопасного и питательного!» николаевского напитка: впрочем, ты особо не перебирала ногтей и залпом осушила принесенный стакан, разлившийся по языку наркотической горечью; и мир вдруг казался тебе переменчивым и нереальным, будто вот-вот высвобождалась ты к свету и будто падала ты в руки поджидающего тебя Дазая: или падала на самом деле...?
— О, даже стараться не пришлось! — воскликнул Осаму, подхватывая тебя под мышки и давая подобие опоры под ногами; но они, перенесшие бег после почти недельного лежания в искусственном уюте, тряслись не меньше остального тела в тонкой хлопковой ночнушке: Достоевский через Николая наряжал тебя так, как сам хотел тебя видеть, естество твое и женскую русскую аристократическую натуру.
Федор намеревался высвободиться из оков затекшего кресла: вся активная веселость Николая напрягала его, потому что именно перед ним Гоголь обычно успокаивался и возбуждался только тогда, когда надвигалось что-то, что Достоевскому не понравится в корне; и сразу же, будто того ожидая, Николай пригвоздил дорого друга к ложу, не выпуская из перчаток хрупких плеч.
— Николай.
— Ничего, ничего! Совершенно ничего не случилось! Только лебедка возратилась к смертнику...
Глаза Федора молнией прошлись по всем камерам, на которые он до того внимания не обращал, занятый николаевским представлением: наручники у изголовья развевались растегнутые, а Гоголя «и след простыл», потому как принимал он в том самое прямое участие и приходился инициатором.
Дазай, будто дворовую собачку тянул за накинутую цепь, закинул тебя на спину и, особо не слушая твоих слабых возражений от неудобной позы, поместил на заднее сиденье сворованной у кого-то машины, до сих пор не объявленной в розыск; ты сжала виски и уткнулась лбом в боковое стекло, нутром чувствуя неприятности и скрытые намерения не Дазая — Федора.
И соперничество их, превратившееся в опьяняющие погони, продолжится до того момента, пока один из оппонентов не умрет — на его месте будет Дазай, пока шутовский глаз будет появляться за твоей спиною.
