Проклятье вечности
Отсылаясь к этому комментарию: в моих главах никогда нет определенной главной героини (те одного и того же характера и/или способности, если о ней что-то упоминается (или ОС?? Я не знаю, как точнее это назвать)) и какого-либо мною придуманного персонажа также нет, потому что я всегда беру то поведение, которое подойдет под ситуацию, НО если при заказе вы хотите видеть определенные действия со стороны условной гг, то уточните при заказе:))) В реакте с Федором я хотела побольше углубиться в причины того, почему он мог подружитья с гг, но у мя ща такой по пизде ладошкой в жизни, что у меня сил не хватило, простите😠😭 Реакты Федора и Николая связаны.
Персонажи: Федор, Гоголь, Дазай (ПМ).
Примечание: да, я злая, да, я злюка,
Быть как я — сплошная мука.
Федор
Ты не хотела учиться музыке: но знали ее и сведали ею все твое обедневшее дворянское окружение, потому для поддержания величия отошедших предков приходилось идти на некоторые лишения ради того лишь, чтобы пальцы стройно проходились по клавишам иноземного рояля; более всего ты проявляла принебрежение к учителям французам, проявлявшим высокомерие неслыханное, потому как считали они себя высшими мастерами исскуства — и радость одна заключалась в том, что учителя наняли тебе русского, выходца из какого-то забытого дворянского дома, показавшимся тебе на первый взгляд довольно сдержанным: а то, что он был молод, располагало твою фигуру к нему еще более. Он не проявлял к тебе пренебрежения, как иностранцы в сторону молодых, несмешленных девушек: да и не сказать, что в нем можео было найти хоть какую-то эмоцию, отходящую от вечной холодности и требовательности; но училась ты вполне неплохо, как для человека, к музыке не тяготевшего и музыкальным слухом не обладавшим; и маленькое девичье сердце начало проникаться симпатией, как ты пыталась ее обозвать, сестринской к старшему брату; но все ты мотала головою, сбивая накопившиеся горести, пока матушка расхаживала за спиною, выслушивая выученные тобою мелодии: сама она, когда-то довольно образованная, музыку обожала и ею только и жила, потому более всего настаивала на твоем многочасовом сидении за роялем; а Федор стоял за раскрытой крышкой инструмента, иногда отбивая длинными пальцами, выдававшими в нем аристократа, в ритм летящих по запрелому воздуху звукам.
В любой погожий и ненастный день встречались вы в комнате, служившей матушке когда-то оплотом душевного расслабления; и Федор всегда был одинаков, будто ни время, ни сезоны не меняли его лица и сердца.
— Барышня, берите нежнее, — проговорил Федор, невесомым касаниям исправляя положение пальцев, не служивших для игры на клавишах; ты вдруг зарделась и ступилась, сама ставя фаланги в выученное из маминого руководства положение; шестнадцатилетнее сердце металось от одного присутствия в помещении учителя-наставника.
Федор проявлял к тебе только уважение и определенную учительскую благосклонность как к девушке, которая через собственную неспособность пыталась порадавать мать и показать Достоевскому, что его усилия не напрасны: все предыдущие его ученики, даже если и уродились с определенным вкусом, становились прилежными только после нескольких уроков воспитания — а иногда не переменялись вовсе. Но ты, не познавшая общества в полной мере: слуг у вас было мало, а на балы вы не хаживали из отсутствия на то денежных средств и положения в обществе — по крайней мере, отец не рассказывал своей работы, но ты видела, что просторная квартира находиться в состоянии довольно плачевном, а на редких прогулках по известным дворянским местам никто тебе и не кивал: и знавшая, что уже нашли тебе партию, не требовавшую большого приданного: потому как сама семья партия не блистала роскошью или богатством, но происходила из рода древнейшего и обладала некоторым влиянием на круги: начинала в своего учителя влюбляться не по-сестрински, ведясь не то за созданным образом в своей голове, не то за желанием вырваться из рук судьбины и сбежать в бедность еще большую, но обозначавшую твою свободу от обязанностей: ты боялась выходить замуж, потому как понимала — замужество убьет тебя окончательно.
— Простите, — пролепетала ты негромко, но в утренней тишине, всегда окружавшей каартиру в районе не самом оживленном и населенным рабочим классом, твоя робость раскатывалась ударами грома; сохраняя нужную осанку, ты прикрыла веки, лишь бы не встречаться с учителем взглядом; его внезапные замечения, исходившие так, будто его и вовсе не было в помещении, всегда заставляли тебя немного подпрыгивать: к его ауре ты все никак не могла привыкнуть даже спустя несколько пролетевших месяцев, проведенных над роялем в безуспешных попытках инструмент освоить.
Федор был молод и амбициозен, и ты все задавалась вопросами, почему он выбрал преподавание вместо, например, участия в оркестре: с его музыкальными и умственными способсностями в целом ты бы не удивилась тому, что увидела бы его главным дирижером или исполнителем Большого Театра; но он предпочел мирную, не самую роскошную жизнь, окруженную делом, к какому он питал страсть, как говорил сам, с самого своего рождения: о своем прошлом он распространялся редко за ненадобностью, и ты собирала тусклую картину по маленьким пазлам, только если тот в перерывах за чашкой черного чая позволял себе некоторые вольности, чтобы разбудить смущенную тишину: твою неуверенность он видел досконально, и отчасти она его смешила, отчасти — привлекала, как к человеку приятному и обладающими недурными внешними данными. Ты же была молода и безнадежна: твое будущее было расписано, и единственное в нем — удачное замужество, в каком ты запрешься ровно также, как и матушка, ставши типичной тенью прежней индивидуальности.
— Не стоит смущения, — отмахнулся учитель, не сильно старше тебя самой: хоть он и считал вас чем-то вроде друзей, хотя все равно не находился так ваши отношения обозначить, он все равно никогда прямо о своих чувствах или намерениях не заявлял: совместных уроков вам было отведено еще не более года в самом благоприятном случае, и расстались вы бы навсегда.
¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤
Достоевский вел себя по-джентельменски более, чем любые встреченные тобою мужчины: большинством из них являлись какие-то незнакомцы, навешавшие вашу квартирку ради встречи с отцом: матушка все причитала что-то про неоплаченный перед кем-то долг, свалившийся на ваши женские плечи, но Достоевский по неизвестной тебе причине в такие моменты всегда либо заводил игру на рояле собственноручно, либо выводил тебя на короткие прохладные прогулки; мужчины эти будто и вовсе тебя не замечали, одаривая взглядом мерзким и требующим от тебя неизвестных действий: Федор целовал твои пальцы и вставал на колени, когда нездоровилось тебе из-за ночных страхов или ты начинала капризничать, чувствуя внутреннюю неудовлетворенность. Достоевский проживал под вашей крышей в небольшой гостевой комнате, бывшей раньше кладовым помещением; только с приходом жильца она стала похожа на что-то обитаемое и приобрела вид более-менее презентабельный; и вскоре Федор, будто специально обмолвившись на скромном завтраке о том, что почившие родители хорошо обучили его этикету: да и во всех его манерах прослеживалась статность: вскоре стал твоим учителем и по этикету, о котором ты знала бегло, потому что долго гувернантку при себе вы не держали.
— Ваша матушка за вас беспокоится, — однажды неаккуратно заметил Достоевский, пока в тоне его прослеживалась будто бы легкая зависть: но ты никогда не могла сказать, что недавний юноша обременен отрицательными чертами иль склонностью к мыслям греховным, потому быстро краткое наваждение из своей прикрытой шалью головы отогнала; осенняя слякоть пробиралась под самые прозрачные ногти, будто добираясь до самого костного мозга. И Федор был в своем утверждении прав: женщина, довольна молодая по возрасту и постаревшая как душой, так и телом, в последнее время нервно расхаживала из одной комнаты в другую, не находя себе места; из ее комнаты более не раздавалось мелодий, сливавшихся с твоей игрою, она редко прибывала дома, пропадая, под руку с единственной в вашей доме служанкой-подругой, в аристократических садах, и временами она то появлялась, то пропадала из твоего поля зрения, то бормоча что-то под нос, тут же обмахиваясь платочком, то задавала несуразные вопросы, не имевшие в себе никакой материнской любви; в присутствии Федора она стеснялась и тут же исчезала, бросая что-то на подобии: «Девочка плоха».
— Я это вижу, но...выданье назначено через два месяца. А уж что они запросят в виде приданного, если так в меня вцепились — уж явно не наша проблема. Они сами не богаты.
Неудобно обтянутый вокруг внутри посиневшей от прохлады ноги сапожек угодил в самое начало растекающейся по улочке лужи; ты неприятно поморщилась, тут же отводя стопу назад, а Федор по-братски подхватил твое плечо и перетянул в ту сторону, где дорога оставалась сухою. Потемневшик деревья смыкали вокруг тебя бесовский круг, где единственным светочем вечера снизошел Достоевский. Замужества ты боялась: но более смерти маячевшей ты боялась потерять единственного обретенного друга, который, как тебе казалось, подругой своей тебя не считал; но был он не только первым братом, а и нежной влюбленностью, которая позднее пронесется тобою через года: что уж холод думал о тепле ты и представить в ночной мгле не могла, да и голова расходилась болью каждый раз о воспоминании темных дьявольских глаз, противопоставленных, в твоем представлении христовьему, характеру.
— Главное, не бойтесь и вспоминайте семью. Я повидал на своем веку невест немало, и некоторые из них обретали счастье.
Ты испустила отчаянный смешок, какой у тебя редко получался в домашней обстановке: никто не мог прожить целый век, а ты бы никогда не пожелала.
¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤
Долг достиг критической точки: выданье состоится через неделю — какова глупость. Теперь у тебя оставалось не более недели, чтобы наглядеться на учителя: наглядеться и забыть о нем во веки веков, рассказав о нем лишь подросшим детям, когда стукнет тебе половина века; и никто более о единственной на всю жизнь любви не узнает, а потомки никогда не прознают его имени, если тот не погибнет раньше: но надеялась ты, что Федор проживет жизнь долгую, счастливую и полную нежности, какую он заслуживал: но заслуживала и ты. Все время, как только матушка расплакалась на твоих коленях, не стесняясь ни Федора, ни восходившего дня, ты ходила, будто охваченная глубокой и тяжелой болезнью; ты с трудом могла поднять взгляд на Достоевского, когда он давал тебе последние напутствия о правильном поведении, и пальцы твои едва разжимались, соприкасаясь с клавишами: все казалось чуждым и ненужным в потоке непрекрающихся сборов и хлопот по небольшому приданному, с каким отправят тебя в смертный путь. Ты заглядывалась на поросшие мхом стенки квартирки, бывшей на первом этаже и походившей более на старый одноэтажный дом: ее хотелось запомнить вместо темного взгляда темно-синих, схожих с лавандовым радужных оболочек зрачков. Он ходил за тобою по пятам, как делал и ранее, но сейчая любая об учителе мысль приносила душе тягость, потому что более не являлась симпатией сестринской; ты скрывалась за осенней шляпкой и не поднимала взгляда на прибывшего жениха, с которым у вас даже не состоялась свадьбы настоящей из-за отсутствия на то средств; они копошились по комнатам и рассматривали приданное, заключавшееся в городской квартирке, какая перейдет вашей новой семье по наследству сразу же, как только умрет немолодой твой отец.
— Барышня, — раздался за спиною тихий зов; тихий пролив протекал близ дома, и всегда ты приходила туда в одиночестве, когда тоска мирская становилась невыносимой; в выбранном тобою уединенном месте не было ни людей, ни животных, и Федор показался тебе объектом инородным. Ты повернулась, сдерживая во глазах небольшую слезинку; он, подошедши и не следуя кодексу джентельмена, по-товарещски коснулся твоего лба холодными губами, и, заметь вас кто-то, кого на улочке никогда не бывало, ты бы сразу сделалась греховницей: но если бы обвинение освобождало тебя от замужества, ты бы расцеловала каждый сантиметр учительского, давно ставшего дружеским, лица.
— Он сведет меня в могилу, Федор.
Впервые ты, не взирая на различие статусов и возрастов, обратилась к нему по имени; и только он хотел прижать расплакавшуюся девичью голову к некрепкому плечу, тут же послышался зов матушки; ты встрепенулась и унеслась, обронив осеннюю шляпку подле мужских туфель.
¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤
И твое предсказание сбылось с точностью ровно через один нелегкий год, проведенный в бедности не намного хуже вашей, в постоянных упреках и боли; Федор вскоре прознал о том, что некая молодая барышня □ ■, недавно замужняя и отбывшая в деревушку, умерла при тяжелых родах — и эту страницу своей истории он перечеркнул полностью, будто никогда и не знал музыки: на рояле Достоевский больше никогда не играл и к ним самим испытывал полное отвращение. Но монетка прозвенела орлом — и выпал второй шанс.
— Дос-кун, какая глупая шляпка! — прощебетал Николай, длинным пальцем тыча в очищенное до блеска стекло переносного серванта, небольшого и компактного, который Достоевский брал с собою при каждом дальнем передвижении по воле организации: в нем хранилась потертая, никому не принадлежащая женская осенняя шляпка и миниатюрная фигура французского рояля; Гоголь все шутил, что фигурка инструмента напоминает ему всеми забытый раритет. Внезапно кисть шутовской руки подняли перед самим его лицом, и Иван сжимал мужскую руку с невиданной для него силой; Николая всего скрутило в наигранной горящей агонии.
— Не смей трогать □, — обронил Достоевский с непривычно жестоким тоном, скрывая в себе первородную ярость; высшей честью для Николая было смотреть на пожирающие воспоминания. Поставив недопитый чай на небольшой столик, Федор подхватил в одну ладонь сервант, взмахивая плащом при каждом удаляющемся шаге; Иван все еще не отпускал чужой руки, отчего Николай начинал заходиться в детской истерике, кидая в след темной головы задумчивый взгляд.
¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤
Федор не любил кладбищ, потому как в одном отдаленном городке он всегда натыкался на ту плиту, где выгравиранно было и любимое, и ненавистное одновременно легкое имя; за могилкой следил только Дьявол, потому что не оставила ты после себя ни потомков, ни обожателей, будто и не существовало тебя никогда и сгинула ты за бессмыслицу; фамилия на плите давно истерлась, оставив тебя без рода и без принадлежности. Дьявол всегда отличался высоким эмоциональным интеллектом, но чувственностью — никогда; он не любил долгих бесед без смысла, не питал страсти к расспросам о душах, не жаждал с кем-то близости: глубокая связь установилась у него с почерневшим в некоторых местах камнем, тропа к которому вытаптывалась несколько помеченных раз в год только его тяжелыми стопами великомученника.
И вечер сегодня был пасмурным, и начало зимы выдалось для климата слишком резким; и странность заключалась в том, что перед всеми забытою могилкою устроилась молодая девушка: Федор приостановился, порываясь оставить неизвестную с ее трагедией; но волосы показались отблеском родины. Девушка, обернувшись от пристального взгляда, махнула рукою в витьеватой вдовьей перчатке, отодвигая в сторону накинутую черную фату, схожую со свадебной.
— Как..? — Достоевский, не пройдя и десяти шагов, упал на колени: либо Бог уже навещает его уставшую физическую оболочку, либо благословили его дарованием человека такого же, как и он сам в своей сути; ты улыбнулась, поднимаясь при помощи ладоней с промозглой земли, и тут же присела перед ним, щурясь в той улыбке, какая изредка мелькала на твоем лице, когда учитель хвалил тебя более прежнего. У искусителя змеиного не находилось никаких слов, а в горле встал непривычный ком редких отеческих слез, каких он не проливал с момента смерти забытой барышни; да и тогда он, поджав губы, быстро повел пальцами меж складок бровей, смахивая ненужное наваждение, преследующее его спустя более двухсот лет.
— Мне дали второй шанс, — загадочно развела ты руками, сама не находя истины на свой же вопрос, мучавший тебя с момента второго великого рождения, обозначавшего начало твоих настоящих мучений, не сравнимых с тяжелым годом: ты искала его — он надеялся найти твой отголосок в случайной молодости, никогда не сумевшей бы стать ему заменой.
Достоевский сделался вмиг самым эмоциональным человеком, каким ты только его знала; протянувши ободранные от мороза руки к твоей правой кисти, он кратко расцеловал твои пальчики — и для тебя это стало верным знаком его радости. И чье-то незримое присутствие ты ощущала спиною, накрытою старой животной шкурой; и неизвестный тебе желтый круг промелькнул у ряда могильных крестов.
¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤
В подробности ты не вдавалась, потому как не затрагивала и его жизни: не верилось тебе, что спустя два века нашелся идентичный учителю, о своих чувствах к которому ты решила благоразумно промолчать, в новом мире не находя для них места: все изменялось и неслось в неизвестность: и ты могла бы мечтать ранее о том, что сбежите вы и заживете деревенской жизнью в окружении его музыки и твоего не самого складного, но любовного пения — но отныне все это оставалось в мечтах, и ты лишь проявляла к нему любовь сестринскую, когда тот дозволял, с восхищением вновь надевая на головую осеннюю шляпку: человек, помнивший тебя и вовсе о тебе знавший: как только босая стопа вновь вступила на обетованную землю, к тебе пришло осознание того, как пакостно ты прожила всю свою почти восменадцатилетнюю жизнь до этого — тихую, никем не замеченную и канувшую в небытие сразу же, как вместе с ребенком материнская душа ушла в мир на обратной стороне света.
— Я была там, Федор. Там нет ничего, кроме тьмы твоих грехов, — заявила ты сразу же, как только Достоевский изъявил тебе все свои планы, кульминацией которых становилось его собственное освобождение в тесном гробу под землей родной; Федор устало прикрыл глаза, рукою опираясь на стеклянную дверь сада под крышкй одного из российских домов.
— Жизнь для меня хуже.
И ты, прожившая опыт немногим меньше, понимала его стремление к упокоению; жизнь тянулась для тебя скучной чередою, и спустя менее века ты предугадывала все, что вокруг и внутри не случалось, будто года стали для тебя изученной до каждой крупинки неинтересной карточной игрой: люди становились одинаковы, события — идентичны, страсти душевные — ненастны, потому как причины для страдания шли по кругу и никогда не обновлялись. Достоевский не шелохнулся, не открывая налитых глаз; ты, не изменявшая стилю бедного дворянства и такоиу же укладу жизни, тихонько приподнялась со стула, все еще чувствуя перед учителем такую же юношескую робость: ни один мужчина более в твоем сердце не смог вызвать бури.
Ты, несмело и осторожно, коснулась его худощавых плеч, зная, что мужчина не питает рвения к телесным контактам; но учитель не исчез в полутьме сада и своими пальцами соединился с твоими, приоткрывая веки; в одном его отражающемся от поверхности взгляде ты прочитала молчаливую просьбу, и тут же отскочила к роялю, заводя изученную когда-то наизусть мелодию, за все года оточенную тобою до мастерского совершенства: и нередко по всему логову раздавались клавишные симфонии, будоражившие сознание и дьявола, и его шута.
Гоголь
— Неужели дьявол нашел себе пташку? — с усмешкою спросил тебя высокий мужчина, водивший взглядом сверху вниз на твою макушку и оценивавший весь дворянский комплект: праведное платье в пол, вдовьи перчатки и аккуратную шляпку, выполненную однажды под заказ одним старым знакомым, с каким ты любила проводить ранние утра в мастерской, где тот показывал тебе весь арсенал для вышивки: и случалось это так давно, что этих моментов как будто уже не существовало. Ты не любила новых знакомств, потому что давно выяснила, что в конце концов они приносят лишь недопонимания и тупую, давно изжившую себя боль; потому и всех знакомых Достоевского ты обходила стороню, находя себе компанию в лице только идентичного нутра. — Он не может любить, пташка!
— Мы не любовники, — с тусклой грубостью, тут же потерянной в стенах подкупольного сада, ответила ты незванному гостю, о каком слышала только с уст учителя; сад ты любила навещать в одиночестве, когда в сопровождении был только Иван, тут же растворяющийся в многочисленных цветах и невысоких декоративных деревьев; спустя века философии, на какую ты обречена будешь до скончания существования челочечества, ты начала принимать ее и даже любить дарованные тебе часы для погружения в эту самую философию. Именно поэтому Федор, также прославленный, как человек умный и рассудительный, выстроил для тебя обитель размышления, в какую Гоголю вход был воспрещен: но Николая глупые навязанные правила никогда не останавливали. — Если увлекаетесь птицами, называйте меня фениксом.
— О, и почему же? — Николай одним щелчком пальца оказался перед тобою, на месте самого Достоевского, пластом падая на незаконный стул и растягиваясь во весь немалый рост; ты со всею дворянской гордостью надавила на носок его ступни, достигавшей самой твоей ноги, отчего тот театрально застонал, дуя неширокие губы; ты, сдерживая смешок, прикусила щеку.
— Возродилась.
И то ли Николай понял: поднявшиеся вверх светлые брови от неожиданного признания, какого за твои века удостаивались немногие, выдавали в нем самое настоящее удивление: то ли сделал вид, что понял, тут же прищуривая глаза в тяжелом раздумии и растворяясь в плаще, кидая тебе в лицо загадочную улыбку и оставляя на столе единственную белую лилию; ты, подхвативши ее кончиками пальцев, тут же отправила омерзительный цветок под пятку туфли.
¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤
Николай следовал за тобою светлой тенью, поблескивающей ночным светом: его молчаливое наблюдение замечалось везде, и казалось тебе, что никогда не сталкивалась ты с таким ранее: сравнивала ты его со многими, каких встречала на жизненной тропе, но ни с кем он не ассоциировался — его фигура будто была неповторимой во всех веках, и неординарность его прочно заседала в старом разуме. Шутов ты повстречала немало и никогда с ними близко не сходилась, не располалагая к такому типажу человеческой личности; однако Гоголь будто уродился шутом королевским, сам навязываясь в твою компанию без единого слова; скрежет его вывороченных туфель с задранным носком, какой ты в прошлом видела только у самых смешных театралов, трелью разносился за твоей спиною в моменты полной тишины; и как только останавливалась ты, останавливался и он, не сводя жаждущего взора с пеплорожденного феникса.
Николай тобою интересовался до самой жути, и хотелось ему побороться с Достоевским, дабы в первую очередь самому себе доказать, что человеческие чувства ничего не стоят; даже пронесенная через века симпатия, как сам он для себя подмечал, глупая и беспочвенная, может быть разрушена в один миг, когда в окружении появится человек более своей натурой привлекательный или очаровательный; но ты все никак не обращала на кого-то вроде поклонника внимания, не принимая ни один из его презентов, и не отходила от старого учителя; и даже когда начинала ты вновь играть на рояле, под тихие воздыхания Ивана, сразу же останавливалась, как только видела в пространстве промельк желтого круга: считала ты Гоголя недостойным своей музыки.
— Феникс, всего один вопрос! — раздался восклик Николая посреди рояльной симфонии; в саду вновь было довольно душно и душисто, отчего ты расправила высокий воротник и обнажила подтянутую шею. Выпрямившись попрямее, ты следила за тем, как высокая фигура плавно, скользяще, шествует к крышке рояля: появилась у него даже на мгновение мысль захлопнуть ее, чтобы услышать хруст молодых пальцев, но, яростно помотавши головою с ослепительной улыбкою, он мирно устроился там, где до него стоял один лишь Федор. — Если ты бессмертна, — а я уже понял, что ты бессмертна! — дарует ли это тебе свободу?
Ты вымученно улыбнулась, припоминая произнесенное тебе за несколько месяцев до смерти проклятье, которое воплотилось в жизнь: и может, в том и заключалась причина возрождения: и проклятье это заключалось в том, что душа твоя никогда не найдет успокоения ни в раю, ни в аду, ни на оплаканной земле.
— Когда тебе нечего и некого терять, то ты вполне свободен. Федор, например, сам ограничивает себя планами и желанием предаться смерти. Я же абсолютно вольна, потому как у меня остался только учитель. — Ты повела большим пальцем правой руки по костяшкам левой ладони, круговыми движениями возрождая давно забытое тепло: — Если хочешь стать свободным, то отрекись от человечности.
И как же Николай восторженно вздохнул: одинаковые установки свободы мирской, нашедшие себе место лишь в двух когда-либо существовавших на Земле сердцах!
¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤
На столе лежало потертое чужими неприятными пальцами обручальное кольцо без единного камня, сделанное под время, тянувшееся несколько веков назад; верхней фалангой пальцев ты приподняла украшение, попавшее в запертую комнату будто случайно и по неосторожности его владельца.
— Дос-кун делает тебе предложение! — громко завопил Николай, будто радовался внезапному событию: и всеми силами делал видимость, что не его клоунская перчатка невзначай обронила самый главный символ любви. — Или нет... или да... или это я...ой, как тяжело!
И именно сейчас он вел себя хуже малого ребенка или юной крестьянской девицы. Ты с некоторым отвращением отодвинула дешевое кольцо на самый край чайного столика: воспоминания первой жизни никогда в твоем сознании не ослабевали, и каждый день двух столетий ты помнила наяву, будто с каждым погружением в короткий сон проживала каждый из них заново, сетуя и сетуя на человеческую жестокость: кроме Федора никто личность в тебе не рассматривал, и становилась ты бесценным товаром, за которого и выручить было нечего — и Николай видел в тебе не индивида, а интересную птицу, какая сможет дать ему напутственный совет по прекращению страданий в заточении; Гоголь со своей стороны видел в тебе далеко не одного возродившегося феникса.
— Лучше отруби мне голову, чем делай ненужное предложение. Все равно не умру.
Николай зашелся возбужденным вздохом, широкимм ладонями прикрывая раскрытый в восхищении рот, в котором от волнения скопилось слюны больше, чем когда-либо до того:
— Так ты не умрешь от физических повреждений?! — Ты отрицательно покачала головою; да и от любых внешних воздействий боли ты не чувствовала, потому что давно перешла она в состояние исключительно душевное. — Прекрасно, прекрасно, прекрасно! Как настоящий феникс, рожденный на пепле старого. — И Николай закружил тебя в бессмысленном вальсе, который больше представлялся обычными шажками; танцев ты отплясала немало, и каждое из них движение было выучено тобою наизусть: но Гоголь придумывал что-то свое, шедшее из запятнанной преступлениями против гуманизма мужской груди. Ноги его все норовили придавить твои босые пальцы, от резких передвижений заносившихся комнатной пылью; руки его все не могли удержаться в одном положении, скатываясь то по тонкой пояснице, то по растрепанной голове, будто хотел он к бессмертию влиться всецело.
— Проси благословения у учителя на мои пытки, — подметила ты, зная, что Достоевский никогда на то не даст разрешения ни под какими условиями; и это было гарантом того, что не придется тебе пройти через огненную гиену. Николай остановился, удерживая твои ладони в своих в положении приподнятом, а одну из твоих ног между двух своих широких, будто собирался растянуть тебя и четвертовать так, как ты сама никогда не видела: даже в твое молодое время такая пытка была неэффективной.
— Нам оно не нужно, феникс!
И вдруг окутала тебя со всех сторон тьма, через несколько секунд кинувшая на запыленный бетонный пол, по площади которого размазаны были неизвестного происхождения краской странные узоры, закоптелые и зачерствевшие: некоторые из них покрывались хрупкой коркой, схожей с не самыми приятными субстанциями. Гоголь материлизовался тут же, приседая на корточки и обхватывая побледневшие девичьи щеки своими большими ладонями, равнявшимися более, чем половине твоей головы; без слов он достал из-за спины небольшой ограненной кинжал, лезвием его проводя по твоим раскрытым губам; ты не билась в страхе и не убегала, без интереса улавливая каждое движение лицевых мужских мыщц.
— О феникс, феникс, ты мне совсем не нравишься! Скучно! — Но кинжал не входил под кожу и не оставлял следов; лишь его ледяная прохлада вызывала в тебе небольшое желание прикрыть уста до того, как кончик орудия проникнет в удерживаемый чужими пальцами в розоватых перчатках рот. Он остановился, не выпуская из одной ладони твоих челюстей, когда заместо кинжала на место его пришел большой мужской палец; перчатки исчезли, и ты чувствовала верхней губою любую неровность человеческой кожи. — Возрадуйся, что не смогу.
И ноги вновь провалились в неизвесность, тут же встретившись с стеклянной плиткой личных покоев; коленки немного сбились сквозь платье, и кожа на них покрылась мелкими садинами.
¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤
Николай все рассуждал о том, что тебе, должно быть, скучно твое существование: по его предположениям, ты повидала все то, что он не смог бы увидеть и за несколько десятков своих жизней, потому как крылья его облачены были в оковы обязанностей перед самим собою; ты же придерживалась только своего учителя, ни за кем более не следуя и остальными не интересуясь: люди наскучили тебе уже спустя сотню лет, и в них ты не находила никакого для застоявшегося тела развлечения. И Гоголь стал для тебя своеобразным отвлечением несколько недель погодя лилии, когда ты к нему «притерлась» и когда шутки его перестали вызывать в тебе отвращение к наигранной глупости; взглянула ты чуть глубже эпидермиса, и увидела печаль глубокую, какую сама не ощущала уже давно — с фактом того, что жизнь твоя никогда не окончится, ушло и ощущение былой человечности, будто чувства и эмоции из твоего желудка выдернули безвозратно и сложили на алтарь смерти, которая все никак не могла к тебе подобраться; и в Николае ты нашла дальний отклик, когда начинал он глаголить об освобождении души через осечку смерти: ты же находила освобождение в отказе от животной личины и облачение в существо белокаменное.
— Федор, ты сам придумал себе эту глупую условность. Ты устал, но я не готова расставаться с дорогим учителем, — сказала ты, вилкой перебирая принесенный шоколадный десерт; небольшой кусочек торта ты раскромсала, разделив его на мелкие волокна, потому как аппетита тема о страданиях у тебя не вызывала; а Федор без интереса отламывал по маленьким слоям коржи, хотя сам никогда не являлся любителем сладостей и еды в целом, так как чаще всего она вызывала в нем тошноту. Громкий хлопок чуть не заставил тебя подскочить со стула: все же, людские страхи в тебе еще жили и процветали.
— А расстаться с любимым шутом? — Николай подхватил ладонью твою шляпку, поднимая ее на тот уровень, до которого ты не дотянешься даже в прыжке, и через всю твою макушку перекинул свое лицо, сверху вниз впериваясь одноглазым взором; украдкой он следил за Достоевским, раздраженным и рассерженным пререрыванием близкой беседы; ты поджала нос и рукою ущипнула Николая за шею, отчего тот «скрючился во всю погибель».
— Смерти людей для меня привычны; бессмертные же умирать не должны. — И Николай до того успел прознать с твоих неосторожных уст, что нутро Федора также непросто, как и твое: в планы Достоевского не входило раскрытие его сути, но злиться на тебя он не мог и скрывался от Гоголя, предлагавшего ему приятное расчленение в морских водах.
Ты повела плечами, на что Федор тяжело выдохнул: Николай все никак не оставлял твоей фигуры, будто все холодные зимние ночи продумывая шутки о бессмертии, которые выходили у него хуже остальных; Арлекино нарочно выставлял тебя на мороз без какой-либо верхней одежды, чтобы, в первую очередь, ты возвала к своему ворону и не покрылась тяжелым инеем, во-вторых, чтобы посмотреть, действительно ли твое тело справится с переохлаждением; почти тридцатилетний мужчина делался перед тобою настоящим младенцем, на любое игнорирование в свою сторону расходясь наигранными слезами: а плакать по пустякам он умел настолько хорошо, будто и вправду это задевало его в самый черный зрачок: и тут же начиная тирады о том, какой жестокой тебя сделало бессмертие — и будто ты ранее была настоящей хорошей барышней, нежной, милой и доброй, настоящим прототипом женственности.
— Ну, Дост-кун все равно нам мешает!
Ты приподняла бровь, чувствуя в бездумно брошенной фразу скрытый намек на руку и сердце: пока что предложить могла ты только один палец. Федор устало потер переносицу, не сводя с неожиданного противника тяжелого взгляда; Гоголь хмыкнул, устраиваясь на твоих коленях и продавливая их косточки своим немалым весом: Николай зарекся бороться с Достоевским и после смерти ждать тебя у своей забытой Богом могилки.
Дазай (ПМ)
Тебе не посчастливось в жизненной веренице столкнуться плечами с Огаем: а ему посчастливось найти настоящую кладезь бессметных сокровищ в одной женской фигуре, которая никогда не постареет, не сломается и не погибнет от рук неблагонравных животных, желающих получить из вечного тела каплю золотой архангельской крови; и не повезло тебе попасть под управленик Осаму, не прожившего и одного процента от всех твоих лет, который вдруг встал воспринимать не то за подругу, не то за свою матерь, хотя не проявляла ты к нему женской любви и ласки: но пытался он упрятаться в твоих руках и в любых рассказах найти спасение навалившемуся одиночеству, каждого человека из истории называя глупцом и недалеким — тебя же он считал мудрее всех нынеживущих, и в самых секретных диалогах ставил выше Мори, когда-то даровавшего ему покойность.
— Чуя, избавь меня от его общества, — с тяжелым вздохом умоляла ты, устраиваясь под столом в кабинете молодой пешки, как кликал его Осаму, нередко унижая перед тобою еще активнее, чем наедине с ним самим: и редко Накахара с Дазаем стали оставаться вдвоем, когда Чуя хотел разломить на осколки его череп, потому как Осаму не отпускал твоей вырывающейся из его руки и везде водил за собою, не то ради того, чтобы расстроить твои мало сохранившиеся нервы, не то назло Огаю, который к фигуре твоей тяготел с врачебным интересом, желая изучить причину проклятья. Накахара, отвлеченный на бумаги, какими обвесила его Озаки, захотел удариться твердым лбом о дубовый стол: изо дня в день ты искала в напарнике Дазая спасения от юноши с неадекватными наклонностями, и каждый раз Накахара помогал тебя, ведя Осаму по ложному следу: и всегда Дазай догадывался, что его безискуссно обманывают, но исчезал на некоторое время, появяляясь за твоей неширокой спиною, когда покидала ты укрытие, будто не учась на предыдущих ошибках.
Осаму без стука и без церемоний, с непривычной для него лукавой улыбкой, ворвался в непрочную дверю кабинета, какую Чуя нередко удерживал гравитацией лишь ради того, чтобы Дазай скрылся «с глаз долой»: но исполнитель устраивался подле дверей, как домашний щенок, и, как только ты пыталась сбежать в более надежное место, тут же хватал тебя за ноги, заваливая на свою фигуру: он хотел обсуждений и рассказов. Чуя тяжело выдохнул, тут же маша рукою:
— Ее здесь нет.
И ожидалось, что Дазай вновь провернет привычное представление, в каком становился хищником, а ты становилась жертвою: но исполнитель облюбовал небольшой винный диванчик, закидывая руки за голову и не двигаясь с места даже под возмущенные возгласы Накахары о том, что тот отвлекает его своим «тупым» нахождением в четырех стенах; от резких криков и напряжения, что тебе вновь придется следовать за Дазаем кошачьим хвостом, ты до боли сжала ногу Чуи, отчего тот вскрикнуд от впихшихся в жилы ногтей; Дазай появился молниеносно, за одну руку вытягивая тебя из-под стола и будто случайно пихая Чую в истерзанную голень, и усладой для ушей стали его рваные вздохи агонии.
— Матушка, как же вам не стыдно сидеть в ногах смертного! Да еще и в такой позе... — завел Осаму, за одну руку выводя тебя из кабинета, жестоко и таща за собою, как провинившегочя ребенка, но сила его сжатия была такой, будто была ты первобытным врагом; любые твои удары и укусы становились для Осаму порцией выдуманного смеха, какого он не любил, пока юноша с обожанием вел тебя в Люпин: ожидали тебя долгие часы нескончаемых распросов.
¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤
Второй главной усладой смертника стало доведения тебя до людской участи: еженедельно он проверял твои пределы, которые никогда не менялись, и убирал занесенное над животом лезвие только тогда, когда разум твой переносился в иной мир, что означало кратковременную потерю нужного сознания: но умереть ты не могла, и приходилось подчиняться Дазаю в придуманным им играх, уповая лишь на то, чтобы наконец избавили тебя от участи архангелов и архидемонов — существовать, несмотря на отрубленную голову и растерзанные органы. Тело не умирало, сколько бы не лежало в грязи сокрытого подвала; душа возносилась и перерождалась, возвращаясь к ребенку-мучителю, не уважающему названную мать.
Дазай увидал в тебе главного советчика по своей нелегкой жизни, обремененной его нескончаемой философией о смыслах и тягой к тому, чтобы наконец коснуться дна адского кровавого моря; все пытался он выбить из тебя слова о том, что же находится по ту сторону жизни: но сознание в моменты потери находилось в пространстве абсолютно черном и безмолвном, в котором не было ни мыслей, ни стонов — и не могла ты ему сказать, коснется ли он шероховатых каменных ступеней храма.
— Матушка, вам больно? — с наслаждением спросил Осаму, опускаясь перед твоим вдавленным в бетон лицом ниц на колени; ты, совершенно потерявшая над собою весь возможный контроль, в безмолвии проходилась по зубам слюною, не выдерживая:
— Не называй меня матушкой. — Дазай надул губы, как щенок склоняя голову набок: ни разу до того ты не протестовала против приевшегося обращения, лишь сжимая до треска пальцы и нервно водя глазами по окружению бара или комнаты в Мафии, где покоились недробожелатели: Осаму видел, что одно слово вызывает в тебе смесь и что-то утерянное, но никогда не останавливал себя, желая докопаться до самой сути; и ты, обессиленная, готова была раскрыть ему истину, к какой он не проявит и капли сострадания. — Я убила своего ребенка.
Дазай хлопнул глазами, улыбнулся, хмыкнул, облизал губы, тут же прошелся пальцами по скуле, встал, шагнул: ты осталась в грязи греха, дергая ногою, рукою, головою, горлом.
¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤
И Осаму более не сказал ни слова, даже если и было бы оно наслаждением для внутренней разросшейся тьмы: ни шутки, ни упрека, ни интереса — и ничего не было в его потускневших глазах, когда вновь и вновь он случайно ронял в пустоту: «Матушка», — а ты не злилась, руками прикрывая больную голову и лицом погружаясь в леденевший виски, в котором от каждого легкого дуновения кубики искусственного льда ворочались от одного края к другой грани. Ты не собиралась рассказывать ему слишком много подробностей:лишь когда юноша умолял тебя поведать о всех суицидниках, которые ты повтречала за множество веков, ты открывала их причины и слабости, в каких Осаму никогда не находил своего отражения — никто из них не шел на поводу у внутреннего одиночества, разбавляемого наличием друзей: но друзья Осаму не проникали в глубину его души и не задевали важных фибр. Осаму упросил Мори передать тебя под полное подчинение молодой крови, и ты стала заложницей его интереса: всегда и всюду с тем, кто вызвал в тебе душевную бурю, напоминая об ушедшем потомстве — потому что схожи они были до мышечной судороги.
— □, — позвал Дазай, возвращаясь в скромное жилище: как бы не был богат исполнитель, он не тяготел к роскоши, и ты обязана была с его вкусами согласится, потому как создание бессмертное и нужное для всех организаций он решил поселить рядом с собою, в своем же доме и в своей же комнате, бывшей единственной спальней в тесной японской квартирке, выполненной так же, как и многие в национальных высотках. Сделалась ты настоящей матушкой: работала по дому, вынужденно ухаживала за Дазаем, будто был он ребенком на последней стадии тяжелой болезни и ноги его никак не могли поднять его с неуютной постели, и занимала себя всем, чем только могла, пока дозволялось тебе этим заниматься: за долгую жизнь ты испробовала все, чего не успел бы за столетие человек обычный и отошедший иль к Богу, иль к Дьяволу. — Я хочу есть. — И вновь худощавая фигура Осаму, уже успевшего немного выпить и расслабить внутренее недовольство, тяжелым пластом упала на холодный диван, немного использованный и на ручках пощарпанный; с ломотой в костях от долгой неподвижности ты поднялась с пола и устремилась за плиту, ненавидя мучителя Огая.
Дазай напоминал ребенка: а ты, считая себя прирожденной детоубийцей, пробуждала к его обмотанной шее только желание перекрыть сонную артерию, которую он сам нередко пытался вспороть даже в твоем присутствии; приходилось тебе теперь, исходя из жизненного опыта и полученных когда-то медицинских знаний, когда работала ты еще полевым лекарем, перешивать все его раны и вытаскивать из желудка мешанину просроченных таблеток; Осаму, как только доставала ты его из кровавой ванны, тут же начинал держать обиду и «беситься», ведь даже в тишине он не мог наконец приблизиться к аду — но тебя, как бы ты не упрашивала, он не выпускал из маленькой квартирки. Ты, не боясь смерти или возмездия, могла бы с легкостью сбежать и от Мафии, и от Дазая, ведь боль тебе давно стала безразличной: но, проведя несколько последних веков в бедности, более привлекательной тебе казалась перспектива статься домашней призрачной матушкой, дожидаясь, когда Дазай наиграется: а ему игра все никак не надоела: и уйти с его позволения в вольное плавание, схоронив немного денег и жизненно важных запасов: все еще были свежи воспоминания о постоянном голоде, от которого все никак твой разрозненный мозг не мог наконец умереть.
Ты поставила перед Осаму тарелку с горячим блюдом, не собираясь обдувать его или охлаждать: Дазай все равно как будто бы никогда и не замечал ни жара, ни холода, то обжигая рот, то застужая гланды; и все равно со смешком он благодарил мать поневоле.
¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤
— Матушка, вы бросили меня одного, — с присутствием некоторой злости, все равно не схожей с его привычным гневом, заявил Дазай, появляясь за открытой спиной, а лицо на обороте фигуры устремилось естеством в даль морских просторов, на каких ты когда-то путешествовала; Осаму, не появлявшийся в квартире довольно долго, будто оставлял тебе волю наконец «проветрить голову» и погрузиться в самопоедание; Дазай нередко гулял всю ночь, но ты на лишь для себя самой пожимала плечами, вспоминая ребенка собственного, подростка с немыслимой тягой к развлечениям.
— Когда ты уже все потерял, то тебе не больно, — неожиданно заявила ты, скручиваясь в спине и походя на русскую запятую, а голова твоя приклонилась к земле: когда стала ты снова матушкой, разговаривала ты редко и только по особо важным делам, когда Огай наконец вспоминал про тебя и свобождал из дазаевского плена ради того, чтобы вновь подставилась ты, как протухшее мясо, под раскаты попадающих в цель пуль. Дазай поворотил лисьим носом и устроился на пристани рядом, рассматривая под налакированными туфлями мелкие пещинки разбитых ступеней. И вдруг язык его, жестокий и бесстрашный, не исчез с законного места под небом: он не двигался, чтобы издать очередную глупую шутку, какая самого Осаму никогда не смешила: да и мало что могло в нем вызвать улыбку хотя бы натянутую. — Дазай, у тебя есть друзья, даже если ты их таковыми не считаешь. У тебя есть люди, которым ты важен в каком бы там не было смысле. Не поддавайся своей жестокости и не погружайся в одиночество.
Дазай неровно выдохнул, поджимая в туфлях мокрые пальцы ног:
— Это предсмертное напутствие, матушка?
Ты прикусила губу и стукнула челюстью о челюсть: если бы оно было предсмертным!
— Совет от матушки для сына.
Осаму впервые молчал долго и тянул тишину, и естество его не находило в твоей фразе ни смешного, ни раздражающего: чистая искренность и наивное признание, на которое у самого Дазая никогда не находилось возможностей: он не признавался другим и не признавал себя.
— Вы сами говорили, что вы не матушка. Но если вы сможете довести меня до яркого самоуйбиства, то я... — И как только Дазай хотел продолжить свою тираду о всех возможных способах своего ухода, ты по-матерински ударила по его затылку, вызывая блаженное для самого юноши шипение и тупую пульсацию по всему черепу.
— Если ты умрешь, то я найду способ уйти за тобою.
Дазай, как бы он не был раздражающ и несносен, все равно укоренялся в твоем сердце сыновьим теплом: и ты говорила чистейшую правду, задевающую подростка в самую темную тайну — еще никто не соглашался пойти за ним к рукам смерти: а ты собиралась пойти против своей сущности и наконец снять с похолодевших рук оковы жизни; Дазай смахнул с уголка глаза первую в его жизни колящую слезу.
¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤¤
Дазай быстро переустроился на новый уклад жизни, заведенный тобою: и вся его непросторная комнатка была обвешана твоими давними фотографиями, сделанными во времена появления самого первого фотоаппарата; и рядом с ними же покоились небольшие рисунки тех мест, где ты только бывала и о каких вспоминала, о каких ты могла рассказать любую подробность их появления, будто сама там и бывала: а Дазай не сомневался в том, что увидала ты весь мир с его постройки; и постоянно прикрывала ты его от пуль, когда бросался он под них же, и скрывала от влияния Накахары, когда тот выходил из себя окончательно: не знавший о некоторой особенности молодого женского тела юноша успокивался, боясь раздробить твои кости: Дазай заходился истерическим смехом от совершенной глупости напарника, который вновь переключался на ненавистного товарища.
Твое воззрение не играло для Осаму особой роли, и признание твое лишь немного перемнило впечатление исполнителя: ты стала восприниматься им как родная мать заместо той, котопая безжалостно его оставила; и прожитые тобою года временами вводили его в некий экзистонциальный кризис рассуждений о бессмысленности человеческого существования, но чаще становились прочной опорой и указателем к тому, как самому ему прожить жизнь, от какой он пытался избавиться: в ненависти к себе и окружающим или в тепле и материнской заботе, с присущим им принятием неизбежности приближающихся сменяющихся годов. Дазай не находил в жизни никакого развлечения или интереса, а тебе жизнь казалось еще предсказуемее; но каждый твой загнанный взгляд, когда сын вновь тянулся смешать алкоголь с сильно дествующим сновторным, останавливал его руку в метре над закупоренной бутылью; и тут же ладонь опускалась, отстукивая по столу раздражающую Чую мелодию.
