44 страница8 января 2024, 11:29

Бесконечно

Примечание: первые главы этой главы могут быть немножко кринж, тк были написаны в далеком 2022, последние же главы дописаны в этом году:) Сразу хочу сказать, что яркой любовной линии в этой истории нет, но по большей части она представлена в Достоевском)

Сначала учился в школе, и там было все типи топ

     Упавши в сугроб, ты сматерилась: как не вовремя решила ты надеть юбку, тем более в морозное утро; именно сейчас жалела ты об этом больше всего, потому задрав колготки повыше и застегнув неудобный замочек на высоких ботинках, потянула юбку к самым коленям, чтобы хоть так спастись от пронизывающего холода, от которого плоть пробирало изнутри. Закинув повыше портфель, забитый вовсе нк учебниками или тетрадями: косметичка, духи, лак, несколько тетрадей, один учебник только для истории, розовый ручки с милыми брелками, конечно же, телефон и сигареты: ты продолжила тернистый путь к зданиям, заволоченными утренним туманом. Приглушенный свет в гардеробной усыплял:ты и так еле успевала спать, конечно же, занимаясь не домашними работами, а уходом за собой; все же, это обязательные процедуры. Порыски в сумке не дали никаких результатов: снова забыла сменку: и потому, нацепив физкультурную обувь, которую ты, на счастье, сегодня взяла, ты сразу же направилась, обустроив рабочее место в классе, в излюбленное место — туалет.

    — Я вам тако-ое расскажу, ахуете! — Ты как раз вовремя зашла, до этого сопровождаемая любопытным взглядом какой-то типичной заучки, следящей за тобой каждую перемену, которые ты проводишь либо в туалете, либо в раздевалке: ничего необычного.

   — Ой, □-очка, какие люди~ — протянула недоподруга Лиля, мастерски залезая к тебе в карман, выхватывая оттуда сероватую пачку с предупреждением о вреде курения: плотно прикрыв за собой дверь, Лиля затянулась, оставляя за собой, распространяя притом по всему туалету, нотку пепла: все равно то лучше, чем то, чем обычно витало в такого рода местах.

    — Базарь.

   Мужиковатая на вид, непонятно как попавшая в вашу комнанию, то сказала Лидия, как вы ее называли, Лиди, любившая не только покурить, но и кого-нибудь разбить: то было ее любимое занятие чуть ли не с первого класса, потому все давно привыкли, что там, где Лиди, им лучше не показываться. По большей части именно потому ваша компания и получила незримый авторитет, неприкасаемость в физическом отношении: ты, Лиля, Лиди, Ниля и Миля — те, кто могли спокойно делать, что вздумается, являясь одними из авторитетных в школе и поддерживая нейтральнве отношения с вами подобными: взаимовыручка присутствовала.

     — Ну короче, мы с Милей, — Ниля подхватила ту под талию по-дружески, но с явным намеком прижимаясь к ней бедром: Миля цыкнула, не поддерживающая меньшинств, — приходим к Масику, а он нам такой, короче, говорит....

   Лиля с громким хлопком вышла из кабинки, на секунду прерывая сказительницу, которая тут же, без зазрения совести, в возникшей тишине продолжила свой рассказ: в туалете вы были одни, а в столт раннее время в школе людей и вовсе было мало, потому вы спокойно могли разговаривать во весь тон и обсуждать что угодно: особенно это любила Неля, имея от рождения довольно высокий, размашисто громкий голос, который за секунду могла превратить в бархатный, с нотками соблазнительства. Взяв у Лилечки свою законную пачку, подаренную тебе от недодруга, с которым ты всего лишь раз целовалась, ты по-быстрому забежала в кабинку перекурить: через десять минут прозвенит звонок, а значит, уже и люди начали подтягиваться. Успев за одно подкрасить и губы, ты вышла: осталась ждать тебя только Лиля.

    — Блять, хвоста нет? — Ты намекала на девушку, любившую за вами следовать всегда и везде: именно ее вы называли хвостом.

   — Неа. Как обычно сидит, книжки читает.

    — Ну и умничка, пусть учится.

  Лиля хмыкнула, кивнув, и тут же взяла тебя за руку, ведя к классу: надоевши подниматься на третий этаж, вы присели на поддоконике второго этажа, почти достигнув цели: физически сильны, как Лиди, вы явно не были, потому и выдохлись вы так быстро. Внезапно со стороны к тебе подбежал некто: именно в этот момент прозвенел звонок. Парень прижался к тебе.

     — Ох, какая неудача, □-шечка! Встретимся на следующей~! — певуче протянул Николай, скрываясь в потоке школьников, вылеляющийся своей длинной, несвойственно седой косой: он всегда следовал за Федором, твоим одноклассником, как тень, при том полностью отличаясь на его фоне своей неповторимой харизмой и непокорной задорностью: именно по этим показателям у него были фанатки, не понимающие в полной мере и крупицу его личности.

      — Сбежим на следующей в раздевалку.

    Лиля согласилась. Сорвавшись с места, вы еле как добежали до кабинета биологии, скорее шагом, нежели бегом, но то для вас являлось другим: легкие просто не выдерживали, отдаваясь острой болью и вызывая за желание поскорее пройтись по улочкам, наполненными темными гаражами и непонятного рода занятий людьми: не то не имеющих жилья, не то слишком для себя богатыми на средства и денежные, и физические.

      — Феденька, а можешь... — Он медленно перевел на тебя взгляд, отрываясь от чтения книги и с характерной твердостью перелистывая страницу: стало страшно. — Ну, дать мне алгебру... — Он хмыкнул, смотря в окно: хотелось, чтобы ты его поуговаривала. — В последний раз, пожалуйста-пожалуйста! А я достану тебе «Дьяволиаду» в оригинальном издании, честно-честно!

   Федор подал тебе тетрадку.

   — Ох, большое спасибо, Федя...Феденька. — Нравилось ли ему то, как ты его называла, непонятно:обращались к нему все с незримым уважением, воцарявшимся в комнате только при его появлении загадочном. Все, кроме Гоголя: шуту было дозволено более, чем простым людям, потому нередко обращался он просто: Дост-кун, вычитав такое обращение в книге о Японии, непонятно откуда ему доставшуюся: подозревала ты, что он ее украл. Ты же к тому времени уже успела все списать, пока Достоевский смотрел за снежинками: легкими и пушистыми. — Еще раз спасибо.

    — Вернешь долг.

    — Конечно-конечно, я знаю. Ох, и еще...— Ты обернулась, чтобы отметить, что в классе вы одни: портить репутацию не хотелось, но Федор производил впечатление человека, секретами просто так не делившегося. — Тебе не одиноко?

   Он странно посмотрел на тебя, перелистывая теоритическую часть на заученные наизусть формулы и теоремы: умная мысль пришла в его голову именно сейчас.

     — Люди прекрасны в своем одиночестве.

   Умно.

    — Прости, что побеспокоила. Не хотел отвечать, так не отвечал бы. — Федору было искренне смешно с твоих маленьких манипуляций. — Не умри тут со скуки. — Как лицемерно.

   В класс влетел Гоголь: тащя под жилеткой что-то непонятного происхождения: то что-то оказалось слегка засушенной булкой, которую Николай, следуя мастерским воровским навыкам, смог украть из столовой незамеченым. Федор, сохраняя невозмутимое выражение лица, даже не хмыкнул, когда Гоголь, подхватив стул, развернул его в сторону друга, садясь напротив и махая перед ним дразнящим тестом: знал, что тот точно ничего не ел уже второй день. По привычке. Пришла мысль: настоящие друзья. Не ты с Лилей.

     — Блять, да я ебала все это блять! — психовала ты, яростно расчесывая волосы даже без зеркальца: патлы выпадали на кафель первым снегом — последствия вредных привычек и пережитых стрессов. Лиля вышла из кабинки, хлопнув дверью в попытках сохранить там большую часть запаха: ты, не обращая на нее, как обычно после такого, внимания, только ощутила в кармашке пачку. Цыкнула. — Спасибо, Лилечка.

     — Не за что, милая □-чка.

   Раздражает.

    — Где Миля?

    Лиля похлопала глазами, припоминая: Неля по своему обычаю снова утащила ее на какую-нибудь сомнительную затею: так было уже, когда та притащила девушку к парняи постарше, лет пятнадцати-шестнадцати, что чуть не обернулось маленькой катастрофой: особи не помышляли светлым; и точно также сама Нелиана не обратила абсолютно никакого вниманич на предупреждения Лиди, тесно связанной с домогательствами: с детства в настоящее.

     — С Нелей. Не удивлюсь, если найду по весне их трупы.

     — Найдешь, Лиля.

   — Любишь Милю?

   Ты в отвращении наморщилась: не задумываясь о собственных влечениях, ты знала, что было бы, если бы ты за собой заметила это нетрадиционное — в 90-х такое не уважают. Хотела бы найти у себя в тетрадке плевок — признала бы; хотела бы быть избитой за школой — признала бы; хотела бы быть изгоем — признала бы; хотела бы быть одиночкой без репутации — признала бы.

     — Даже думать о таком не смей.

   Лиля махнула рукой, как всегда смелая:

     — Ой, да мне-то не убудет. Знаешь, а я была бы даже не против попробовать....

     — Лиля! — Ты сразу же прервала ее, услышав только шаги за дверью: в помещение зашли ровесницы, слишком похожие на дам неприличности, с сильно выраженным макияжем и алыми губами, выделяющимися на всем великолепии зеденоватого лица. Выглядело мерзко: верно, они о том не подозревали, собственноручно продолжая уродовать лики. Существа зашли, ровно как и вы, туда же. — Пошли уже.

    Лиля повела плечом, подхватывая сумку через плечо и, закрыв палеточку, пошла за тобой: всегда шла за тобой.

     — Ты думала о Федоре? — спросила ты, лежа в морозящем снегу: солнце светило тускло, тени отдавались сильнее, и, лежа на берегу, ты полностью ощущала на себя холод вод: неполностью замерзшие на мелководью, они отдавали ледяной свежестью.

     — Достоевском? — Ты кивнула. Лиля перевернулась на спину. — Думала когда-то. Красивый, но безэмоциональный. Не в моем вкусе.

     — Жаль.

    — Чего-чего? Не нравится тебе?

   —Не знаю. — Достав зажигалку, затянулась. — Бесит.

    — От ненависти до любви один шаг.

   Лиля хихикнула. Обдало холодом и ты повыше натянула шарф: снежный ангел под тобой смазался, превращаясь в альтернативного себе.

     Дни не обличались разнообразием: и то понятно, когда родительница — тиран. Снова. Скурив уже какую по счету трубочку, ты скинула окурок прямо с окна в сугроб, украшенный бычками доверху и, казалось, оприходованный не только тобой: не в твоем характере было это все убирать. Услышав что-то тяжелое, падающее с большой силой на кухне, ты вздохнула:идти совсем не хотелось, но услышав слабый, жалобрый вопль пьяни, ты поплелась разбираться: вновь умыть мать, приведя ее в чувства. Отца нет. Поставив чайник на конфорку, ты, включив ту, приподняла мать, легкую для своих лет: на то сказывался голод: и повела ее в маленькую комнатку, больше напоминавшую каморку: ополоснув ту водой и похлопав по щекам, чтобы хоть как-то обратить стекло в огно взора. Та очнулась, начала природниматься, а тв побежала выключить прибор:разлив по кружкам по большей части кипятка и добавив совсеи щепотку листьев, купленных по дешевке на рынке, ты быстро размещала это одной единственной ложкой, не добавляя даже сахара: нет денег: находя в своей заначку маленькую конфетку, которую поделаила пополам.

   Мать села за стол, облокачиваясь о стол: только что она самым ужасным образом промла желудок от токсинов.

    — Когда отец приедет?

   Найдя не самую лучшую тему для разговора, ты не пожалела: женщина не в том состоянии, чтобы злиться или не отвечать; что у трезвого на уме, то у пьяного на языке.

    — Месяц.

   — Поняла.

   Глотками попив чай, ты пошла в гостинную, чуть не стукнувшись о сервант и подключая антенами теелевизор: живя без выбора, ты могла смотреть только культурные передачи, не похожие на свою жизнь. Мать уснула, а ты, подхватив пачку, начала курить прямо в общей, попутно погружаясь в мир большого балета: балерины прекрасны.

    Федор, будучи человеком замкнутым, нелюдимым и постоянно прибывающим в своих мыслях, казался тебе чем-то недосягаемым: создавал он вокруг себя ауру загадочного и манящего к себе, как бриллианты, человека; парень с самого первого класса и по сей седьмой завелся лишь одним другом, связи которых удивлялись почти все — то был Николай Гоголь: парень смешливый, совершенно в учебе незаинтересованный и только своими фокусами живущий. Мать у него имелась обыденная, непонятно как воспитавшая такого яркого человека, который пятном отдалялся среди толпы и разными способами привлекал к себе внимание: имеющийся у него младший брат забирал все то недоставшееся у родителей, потому Николай и пытался стать центром, необычностью в кругу: понимая это все, Достоевский умело тем пользовался, различными способами достигая своих мечтаний через Николая; одним из этих мечтаний являлась ты. Выделяющаяся среди своей компании, ты казалась слишком то ли тихой, то ли будто оказавшейся не там девушкой: уподоблялась своему окружению, но при том никогда не принимала активного участия в различных представлениях, устроиваемых Нелианной, или в тех же самых обсуждениях окружающих: только кивала, мечтая поскорее удалиться и покурить где-нибудь за углом, что прекрасно знал Федор, любящий следить за интересующими его объектами.

     ☆☆☆☆☆

      «Прошу я, напиши весточку мне,
Хоть строчечку ты напиши.
Ясный мой свет, ты напиши мне
Слезою дождя на мокром окне.»

    — Ах, моя любимая песенка! А твоя?! — Николай метался из угла в угол, подбирая временами то кухонные приборы, то проверяя готовность блюда: казалось бы, такой человек не может приготовить ничего съедобного, но повернулось для тебя все наоборот. Уже совсем скоро перед тобой стояли пирожки.

     — Спасибо.

   — Не нужно благодарностей, голубка! Хе-хе. Я всего лишь хочу знать, уверена ли ты в своих словах полностью? — Гоголь протягивал лукаво, попутно подъедая один из пирожков и уменьшая громкость на радио: ты, дожевав, кивнула, получая от Гоголя странно изучающий и при этом подозревающий в чем-то взгляд. — Ох, ладно, голубка. Только учти, крокодила я тебе не дам. Не люблю видеть девичьи смерти.

    — А другие любишь?

   — Обожаю!

   Николай, оставив тебя наедине с пустым стулом и тарелкой пирожков, убежал в комнату, доставая из-под кровати коробку: ты, слушая приглушенное радио и в голове подпевая в ритм, не замечала призрачного присутствия: слегка покачала ногой, оторвав от своего пирожка кусочек и закинув в рот: картошка приятно растворилась на языке. Прибор начал шипеть, что не было редкостью для нынешнего времени, но среди этих проблесков ты слышала странные голоса: они говорили тебе воровать.

     — Вот-вот, дорогушечка! — Ты подскочила, чуть не выронив выпечку, которвя тут же магическим образом оказалась не на полу, а в руке Гоголя:не обратив внимания на типичные странности, ты взяла у Николая несколько пакетиков. — Ой, только когда уйдешь, дверь закрой, ладненько?! У меня тут неотложные дела появились, хехе. — И он зачем-то убежал в комнату родителей, копашась там и что-то ища. Прислушавшись и поняв, что Гоголь там, похоже, надолго, ты быстро проскользнула в его комнату, как можно тише копаясь во всем хламе: заветная коробочка предстала перед тобой и, тут же выудив оттуда несколько грамм порошка, ты задвинула ее обратно, как можно тише вышла из квартиры и закрыла дверь.

     — Своровала?

    — Да.

   — Неудивительно. Совсем неудивительно! — Гоголь похлопал себя по карманам, показывая Федору: они чисты.

Потом начались наркотики, алкашечка, хипи-хоп

    — Я принесла.

    Неля засмеялась.

   — Какая умничка! Я всегда знала, что ты моя самая лучшая подруга! — Неля подлетела с объятиями, выхватывая порошочек, пока Лиди, Миля и Лиля, занятые на кухне, открывали больше и больше бутылок, припрятанных твоей матерью. Ты знала: она врет, беспристрастно и нагло:ее лучшей подругой всегда была и будет Миля, к которой Нелианна питала далеко не те дружеские, девичьи чувства, принятые в современном обществе.

     — Девки, сдрысните, — приказала Лиди, мощной рукой раскладывая на столе по стопочке: в каждый стакан она налила алкоголя столько, сколько сама могла выпить бы залпом: себе она налила побольше, но никто, боясь дурного нрава Карвон, не протестовали, со смиренностью принимая предоставленное им количество. Начались вскоре пьяные разговоры, и выключили мещающий телевизор, часто ловящий помехи и подключенный только к новостям и каналу культуры: наступила сразу тишина, которую разбавляла своими взвигами пьяная Неля и Миля, испуганная поведением своей ненаглядной: Лиля, убаюканная теплом и размаренная дыханием рядом сидящей Лидии, опустилась на стол.

    Ты достала это.

    — Черт, □, как же я могла-а, — Неля подняла стакан, — забыть про порошочек! Хах. — Она засмеялась пуще прежнего, застигнутая непонимающим взглядом Лили спросонья и Лидией, которая, положив руку ей на голову, пыталась успокоить взбушевавшуюся подругу.

   — Да, да... Будете? — Все кивнули, хоть и Миля с Лилей не до конца понимали, что же им такое предлагают: Лидия была научена тому горьким опытлм жизни, но сама была непрочь попробовать один раз. Ты разложила дорожки. — Элитно...Не знаю только, откуда он его взял.

   Последнее ты сказала шепотом, не желая быть услышанной кем-либо из присутствующих: хотя даже так, в таком состоянии никто точно не вникнул бы в смысл твоих слов. «Откуда?». Все принаравились к дорожкам, тут же откидываясь назад: Неля и Лиди с охотой взялись за опасное дело, в то время как Лиля и Милана, нерешительно, сначала понемного, но потом уже затянув все, успокаивались в теплых объятиях матери-ангела. Ты, как обычно и по своей натуре, сохраняла нейтралитет. Вскоре все ушли: еле ходящие, парочка дотащилась до дома Нели, а Лиди же, живящая совсем близко, подхватив под руку Лилю: то было странно, ведь, как думалось, они не общались так близко, но Лидия всегда была готова помочь кому-то из своей банды: оставила ночевать у себя Лилию.

    Раздался звонок в дверь, оглущающий, громкий: мать, будучи на очередной своей пьянке, притащилась бы только под утро, а ты, уподобаясь ей, никого в гости не звала и не ждала.

   — Ф-федя..?

   — Достоевский.

   Не понимала ты, зачем он пришел: еще и без вечного своего компаньона Гоголя, который точно непрочь был бы ночной прогулки по окрестностям Питера. Ты пропустила парня внутрь, плотно закрывая за тем дверь, панически всю жизнь боясь смерти и открытых дверей. Федор с оцениванием оглядел убранство: раскиданные бутылки и белые снежинки.

    — Что такое-то? — Язык не связывался, ты с запинанием, в истоме легкой, повторяла что-то про себя, бурча под нос, давая Достоевскому полную картину происходящего и четкое понимание того, что было до его прихода. Федор, ничего не ответив, приподнял подушку: залежи запрещеного.

   — Богато живешь. — Молча, ты улеглась на неубранную кровать, чуть не упав на руку присутствующего: сон уже почти пришел. — Спи.

   — Да-да, конечно, конечно...

   Федор вскоре ушел: убрав все ненужное, оставил после себя только ту загадочную дымку, постоянно, с детства его преследовавшую и заботливые указания на каком-то жалком клочке бумаги: «Как встанешь, выпей таблетку на кухне. Умойся. Промой нос, чтобы не было крови: если будет, протри и выпей еще одну такую же таблетку. Через десять минут промой заново. Занимайся обычными делами так, чтобы не было сильного напряжения в носу, голове и глазах: в противном случае, тщательно помойся и поспи. Не делай слишком много движений. Будь спокойна. Эффект пройдет. Главное — будь спокойна.».

Потом я уехал башней

    Приехал отец: гнедаемая чувствами, ты все также ждала его уже какой месяц, пока тот, неизвестно где пропадавший, перестал тебе даже писать письма, раннее отправляемые каждый месяц: мужчина, совершенно холодный к женщине, когда-то им любимой, не завелся традицией навещать ее саму, презирая алкоголизм и подобное, не знающий еще о твоих пристрастиях. Встретив ее, как обычно, в пустой и холодной квартире, ты, укутанная в плед, с таблеткой, оставленной Федором перед уходом: то было жаропонижающее, помогающее справляться с последствиями подобных посиделок: вскрикнула, случайно проглотив таблетку и закашлявшись, удивленная таким внезапным навещанием: он не предупреждал.

     — Папа! — воскликнула ты, в какой-то странной лихорадке, еще не отойдя, бьющаяся и обнимающая отца. — Папочка... — Ты всхлипнула.

     — Рад видеть, □-чка. Я тут по важному делу, уж прости.

    — По важному делу? Матери нет.

   ■ прошел внутрь.

     — Я к тебе.

    Пройдясь до кухни, он уселся на деревянную поверхность, доставая из кармана аккуратное пирожное, которое доводилось видеть тебе только на прилавках самых далеких, элитных магазинов своего города, в которых ты не смогла купить бы даже самый дешевый товар; а уж о пирожном-то только мечтать; и такие были доступны только людям, подобным твоему отцу: состоявшимся в жизни, со своими достигнутыми целями и суммами за душой; непонятно только, как у такого человека мог родиться такой ребенок от такой женщины.

    — Бери.

   — Спасибо.

   — Что насчет дела, новости плачевные, — сказал мужчина, когда ты уже доела облюбованное угощение: ты ела со вкусом, пытаясь сохранить хладнокровие, но внутри взрываясь от спектора эмоций. — Тебя хотят отправить в интернат, и я ничего не могу сделать. Все из-за матери.

   Ты вздохнула:знала, что так и будет, и в твоем несовершеннолетии то было совершенно логичным действием со стороны верховных органов;странро было только то, что отец не решился взять за тебя ответсвенность, но, зная его характер карьериста и человека, обожающего подзаработать, ты не злилась, понимая, что на тебя расходы будут лишними.

   «Нет-нет, ты очень, очень зла на него, признай».

    — В хороший хоть?

    — Обычный. Но там, знаешь...тебя могут навещать. Друзей у тебя вроде много.... — Ты неопределенно пожала плечами: друзья ли? — А тот мальчик, кажется, тебя любит.

    — Какой еще мальчик?

   — Федор Достоевский. Федор...красивое имя....

   — Откуда ты про него знаешь?

   Закинув руки за голову, отец поглядел в окно: солнечный полдень, мороз по окнам и заствшие ветки: на улице никого.

      — Встретились, когда тот из подъезда выходил. Я узнал в нем кого-то давешнего, вроде, видел на линейке. Он сам ко мне подошел, сказал, тебе нездоровиться, вот я и поспешил. А что насчет любви, то...Мне самому так показалось: я мужчина бывалый, сам такое чувствовал, потому быстро в нем это распознал. Он замсущался слегка, хоть и умело это скрывает.

     Ты вздохнула: никто, кроме отца, до сего тебя, кажется, не любил, и именно сейчас, в раннее юношество появился в жизни человек с задатками чего-то сокровенного: не признающийся еще, ты надеялась на то сокровенное, чтобы хотя бы там, в отдаленьи, знать, что тебя кто-то ждет.

    — Я тебя подвезу. Матери объясню.

  Вы встали: ты — собирать вещи, отец — заводить машину. Одежда, косметичка, складной нож, расческа, весь немаленький запас пакетиков и сигареты — все, что тебе нужно для счастья в этом злом, убогом мире. Из квартиры ты вылетела быстро, закрыв ее и даже не забрав ключи: кинув их под коврик, ты подкинулась и сбежала по лестниуе вниз, не боясь за сохранность жилья: кроме телевизора, которым пользовалась только ты, да серванта со стеклянными кружками воровать было нечего. Присев на заднее сиденье жигулей, ты, устроив около себя старенькую сумочку, откинулась на спинку кресла, укутываясь посильнее в свою легенькую шубочку и с плешивым интересом рассматривая панельки. Мужчина со вздохом поехал: дорога прошла быстро, особенно для той, кто от такой жизни не страдал: тяжело было терять то уважение, тот статус, полученный в школе, но мирясь с проблемами и надеясь на будущее, ты готова была с тем распрощаться.

    ☆☆☆☆

   Со вздохом ты опустилась на кровать: был уже вечер, только около четырех, но дувшие в стране холода не давали прожить во свете даже и до шести. Все тут казались тебе типичными воспитанниками: озлобленными, жестокими, все с травмами, но каждый того не признающий и отвергающий. Послышался скрип двери, издаваемый мальчиком твоих лет, которого тв заприметила сразу: тихий, он предпочитал читать то немногочисленное издание, имевшееся в заведении, и с детьми своего возраста не общался, предпочитая сохранять строгий нейтралитет. Не познакомившись даже, ты просто осмотрела его с пытливым любопытством, привлекая к себе юношеское внимание смущенного, и, замеченная и уличенная, ты тут же сбежала из библиотеки, запрыгивая на свою кровать: благо, комнаты у вас были на двоих, но ты, увы, еще не знала, кто же будет твоим соседом.

    — Ам, привет...? — довольно тихо протянул вошедший, слишком уж сильно напоминая тебе чей-то голос, урывками услышанный среди всеобщей толпы брошеннок. Ты поднялась, увидев его, того загадочного, который предпочитал компанию одного светловолосого, будто седого, человека его возраста. — Я Сергей Сыромятников... — он робко протянул руку, принимая от тебя пожимание и тому же удивляясь: этот молодой человек явно того не ожидал.

       — □. Рада знакомству, Сережка. — Сыромятников засмущался от такого прозвища, типичного для представителей его имени: он уселся на кровать напротив, зажигая лампадку и с удивлением замечая под твоей кроватью довольно ухоженный чемодан, отданный отцом.

      — Можно спросить, почему ты здесь?

    — Можно. Мать алкоголичка, а отцу не до этого всего. — Сережка сочувствующе посмотрел на тебя, выражая всем своим взглядом типичное сочувствие, но ты махнула рукой в воздухе. — Лучше уж это, чем жить с ней.

     — У меня нет родителей, не помогу советом... — замялся Сигма, поводя плечом и прикрыв глаза: были ли то воспоминания детства или изначально не знал он тепла самых близких, ты не спрашивала и спрашивать не стала, не желая давить на больное человеку, пригожему на вид и по манере. Ты только похлопала его по плечу, пересевши на кровать.

    Разговорились вы на половину ночи: почти до самого рассвета сидели, обсуждая жизнь несчастливую и пагубное влияние на нее вредных привычек: то говорили вы об алкоголе, раздумывая над тем, как же может он превратить обычного, порядочного, как твоя мать, человека, в ту, кем она стала: постоянно невменяемой, не способной самой за себя ухаживать женщиной, которой стукнуло уже почти за сорок; думали над сигаретами, о припрятанных которых Сергей не знал, прокручивая, как на пластинке, как умрут легкие только за жалкий год употребления в себя никотина; зашла тема и о веществах, о которых, как позже себя назвал Сережа, Сигма, мало чего знал и знать не желал: знал твердо только то, что они — прямая смерть к апостолам Петру и Иуде.

    Сигма по праву стал твоим близким другом, тем более совместное проживание вас еще более сблизило: правда, Сыромятников всегда смущался, когда дело доходило до чего-нибудь личного, того же самого переодевания, потому всегда отворачивался, сам своих лействий страшась. К тому же, он всегда уводил тебя от каких-либо конфликтов и предугадывал, готовятся ли какие-нибудь воспитанники напасть на тебя, отобрав то недорогое, что все еще было: Сережка в тайне приносил тебе книги, какие захочешь, непонятным образом доставая их из ниоткуда: в библиотеке их не было и никогда не могло бы быть. Ты и не догадывалась, каким образом сожитель их заполучал: некий Федор мастерски проносил ему различные вещицы, обходя надзор. Впрочем, и твои подруги, в особенности Неля, за твое отсутсвие подлизавшаяся к Гоголю и сможавшая получить такое же благословление, проносила тебе лично в руки эфедрин. Конечно, то оставалось незамеченным недальновидным твоим соседом, такими подробностями твоей личной жизни не интересовавщимся, но, получив некий приказ сверху:от того самого Федора: мальчик обрыскал каждый потаенный уголок твоей части комнаты. Тогда-то и выяснились маньяческие наклонности.

Да так что строгий пиздец

      Сигма, конечно же, по приказанию, вычистил все до единной крошки: все пакетики волшебным образом через почтовый ящик, встроенные на заднем дворе интерната, пропали сразу же, как только их туда положили: Сыромятников долго отмывался от мыслей, что он прикасался к такому, и от дум, что ты такое трогаешь не раз. Но, похоже, то ли Федор просчитался в своих планах, то ли Сигма не добрался до самых низов подкроватного пола: ты, получив довольно большую дозу эфидрина за один раз, сразу же не побрезговала: зная, что Сыромятников будет занят чем-то в библиотеке, закинула в себя сразу несчасдные граммы наркотика. Просчиталась, подобно Федору. Сережа ничего будто и не заметил: под вечер вернувшись, лишь задумчиво прошел мимо, подмечая странное, слишком расхлябанное поведение соседки, но тут же спихивая это на обычную усталость. Несмотря на осведомленность о возможном нахождении наркотика у тебя, даже после собственного обыска, не подозревал он, как вещества воздействуют на человека, слишком невинный для такой информации. Даже так, не замеченная соседом, чувствовала ты себя до боли плохо: видела лишь расплывчатую картинку, слышала неразборчивые слова, чувствовала остатки жизни. Вскоре Сыромятников все-таки начал понимать, что твои расширенные зрачки и временами дрожащие руки вместе с доносившимися слабыми вздохами, не могли быть какой-либо усталостью или привычными для отданных в Дом апатией и страхом. Это было что-то намного большее, более опасное и волнующее: и Сережа решился это выяснить.

     Дни пролетали будто незаметно: уже не обращала ты внимания на одну и ту же метель за окном, на постоянные смешки за стенами довольно тесной комнаты, на беспокойный взгляд Сережи, обращенный в твою спину. Ты определенно старалась копить, употребляя намного реже: хоть и давалось тебе это с трудом, отчего ты нередко чуть не срывалась на всех тебя окружающих: и пользуя намного меньше вещества, чем обычно, от чего ты постепенно и постепенно чувствовала, как тебя по-настоящему ломает. Сосед постепенно начинал замечать изменения в твоем доселе стабильном состоянии: сразу же докладывал Федору, полностью тому доверяя и не скрывая что-либо, когда тот постоянно, из какого-то странного интереса, узнавался о тебе. Отчасти, Достоевскому было интересно слушать и мельком наблюдать за тобой, когда, с помощью дорого Сережи, отвлекавшего воспитателей, ты имела возможность сбежать на улицу, дабы окончательно не сойти с ума в бесконечной рутине и серых стенах. С другой стороны, было ему больно.
 
   Ты же, даже будучи запертой под жестким надзором, смогла найти способы поддерживать свое пристрастие. Каждый раз встречаясь с Нелей, которая, как тебе казалось, осталась единственной настоящей подругой в твоей жизни, ты тонко намекала ей о том, чего тебе хочется: Неля же еле как смогла выйти на след Николая, пытаясь выманить у него хоть что-то, на что ты любезно давала ей свою заначку. Ты и не могла просить о большем: получая даже самую мизерную дозу, ты была неимоверно счастливо, умудряясь растягивать ее на недели в тягучем ожидании дорогой Нели. Сигма стал для тебя самой настоящей отдушиной: изливая ему душу, иногда привирая, иногда скрывая, вызывая у того самое нстоящее сочувствие своей неполной историей. Он же, в свою очередь, также рассказывал о себе лишь то, что помнил; множество моментов он забыл, а остального с ним как будто и вовсе не было, потому, довольствуясь обрывками его воспоминаний и не взирая на свою довольно тяжелую натуру, ты по-настоящему восхищалась, тем, как он сохранил доброту душевную и милость ангельскую.

     ¤¤¤¤¤

    — Наконец-то эта скукотень закончилась! — воскликнула ты в громком заявлении Сыромятникову, разваливаясь на твердом матрасе и раскидывая руки в стороны подобно звезде. Он, хмыкнув, начал искать что-то в маленьком письменном столе, который вы делили на двоих, строго ограничивая шкафчики меж собой: конечно, больше тебя именно он занимал место, но ты была и не против, счастливая возможности ничего не делать. — Что ищещь? — Ты, конечно, спросила из вежливости поддержать беседу, но каждый раз, как сосед что-то выискивал в шкафчиках, напрягалась.

      — Книгу, которую забыл вернуть..наконец-то!

      Парень достал что-то, по обложке напоминающее обычную классическую литературу. Только перевернувшись на живот и повнимательнее пртсмотревшись, поднимаясь на локтях, ты заметила надпись, еле читаемую при подобном тусклом свете:  «Лето Господне». Не удивившись тому, что он вновь зачитывался христианской литературой, подобясь самому почитаемому им человеку, слишком верующему и совсем не праведному, ты вновь приняла свое прежнее положение, поудобнее устраиваясь на подобии кровати, желая только заснуть и больше не идти на все те уроки, которые вам яростно пыталась преподавать. К счастью, не пришлось — на этот вечер у тебя были совсем другие планы.

     — Сереженька, а можешь связать меня со своим этим Федором? — Ты бы в жизни не выдала, что знакома с тем лично. Парень, стоя прямо перед твоей кроватью, удивленно поднял бровь, совсем не понимая: — Ну, просто передашь ему кое-какое письмецо от меня и все!

     — Хорошо...Ты его знаешь? — Ты отрицательно покачала головой и тут же подскочила, доставая огрызок какого-то листа и почти закончавшуюся ручку. Сыромятников с минуту посмотрел и развернулся, мечтая побыстрее отчитаться библиотеке и избавиться от одной из тысячи тревог.

      — Просто знаешь, была наслышана. Вроде, он даже учится в моей школе...хотя, не знаю! — специально врала ты, дабы запутать сожителя и через него точно передать свое столь сокровенное письмо, в котором собиралась выразить многое: и боль, и ненависть, и скорбь.

       Сережа все таки ушел в библиотеку, оставив тебя одну и наедине со своими мыслями. Ты перестала любить такие моменты: если раньше для тебя то было благославением божьим, теперь ты мечтала лишь о том, чтобы не оставаться наедине со своими мыслями слишком долго. Руки тянулись и тянулись, пульс учащался, сердце билось. Но всегда, зная, что кто-то может прийти, ты себя отдергивала: боялась ты лишь выставить себя никчемным, слабым человеком в глазах дорого Сереженьки. Ты всегда знала, как слаба твоя душа, како ты зверь и какая ты пресмыкающаяся тварь, которая не в силах справиться даже с тем, чтобы перестать убивать себя. Другие бы сказали, что ты искренне себя ненавидишь, и тебе нужна помощь. Ты бы сказала, что рада будешь смерти.

    «Дорогой Достоевский Федор Михайлович, давно я с тобой не разговаривала, да? Думаю, от своего друга, если ты его таковым считаешь, конечно, давно знаешь, в каком я положении. Скажу честно, это пиздец. Но я знаю, как ты подобные слова не любишь, потому лестно тебе совру: ах, как же мне тяжко! Знаешь, это как тюрьма: тут холодно, сыро и мерзко. Отрадно знать лишь то, что у тебя нашелся такой хорошенький подопечный, с которым я не прочь поговорить по душам, чего не получилось с тобой. Передай Гоголю, что я все еще жду его подарков!

     Надеюсь, любимая тобой □. ♡»

    Над сердечком в конце ты и правда постаралась, от чего самой стало смешно. Даже будь у тебя в руках самый простой телефон, ты бы все равно написала Феденьке письмо: постаралась бы следовать его книжному образу. Написала ты от скуки, от той скукоты тянущихся дней, которую переживала постоянно. Становилось легче, когда хотя бы на бумаге ты могла над кем-то поиздеваться: особенно когда этот кто-то — человек, тебя ненавидящий.

    — На ужин снова не пойдешь? — Ты отрицательно помотала головой, когда Сыромятников заглянул в комнату, не хотя вновь встречаться со всем тем зверьем, живущим в этих стенах, и предпочла ты вновь запереться в комнате в ожидании единственного человека, помогавшего держаться в мире. — Я тогда комнату запру. Мало ли что... — Сережа, стоя в дверях, незаметно на тебя посмотрел, вновь ослабленную и слишком не живую, бледнее, чем в первую вашу встречу, и такую опустошенную. Он тяжело выдохнул и громко закрыл за собою дверь, давая тебе тем полную свободу. Письмо ты решила передать ему после, быстро и аккуратно запечатав в конверт, даже оставляя на лицевой стороне маленькое послание, предназначенное только для Достоевского.

     Заслышав удаляющиеся шаги и тихий скрип, ты метнулась к шкафчику, выискывая то, чего тебе не хватало. Колола ты точно и метко, целясь прямо в вену. Над приютом пронеслась ворона.

Больницы, инъекции, вязки

      Не ожидала ты проснуться в больнице: думала, оставят прямо там подыхать на грязном кафеле, захлебанную собственными кровью и пеной, с перебитым сердцем. Было тихо; слишком тихо для того, чтобы понять, что ты вообще жива, что это не галлюцинация умирающего мозга и не предсмертная агония, описанная в любимых Сережиных книгах. Тишину могли разрезать лишь иногда тихие вздохи, непонятно откуда доносившиеся.

     — □, скажи честно, ты думала, что я настолько тупой? — Ты не ожидала услышать подобную речь, тем более из уст самого Сережи, которая была для тебя будто приговором. Спрашивал он тихо, с непонятной обидой и затаенной болью.

    — Ты о чем? — Хотелось кашлять: кашлять, разрывая горло, расчесать до крови руки, вырвать себе ногти. Но ты держалась, напрягая все слабые мыщцы своего тела, пытаясь выдавить сильный голос и фокусируясь на его размытом лице, по которому уже давно покатились невидимые слезы. Он долго молчал, не знал, как начать и что сказать, все еще с усилием сжимая твою ладонь в попытке не отпустить, дабы знать, что ты все еще жива.

     — Достоевский мне совскм недавно объяснил твое поведение и...и твой вид. Я пришел, а ты...ты совсем уже была не здесь, понимаешь? Я так перепугался! — Парень склонился над койкой, подпирая одной рукой голову и другой, через прикосновение, передавая тебе всю свою боль: ты понимала его состояние, вспоминая союственные чувства при виде больных родственников, но не могла принять, что стала ему по-настоящему дорогой. Феденька, впрочем, не изменял самому себе, рассказав все в последний момент, когда могло быть уже слишком поздно. Ты не желала помощи — но помощь пришла сама.

       — Я бы сама...

       — Нет.

    У него был сильный, строгий голос: и от того голоса сразу тебе становилось стыдно за все, что когда-либо делала ты в своей жизни, будто раскаивалась душа пред Богом. Сережа более не выдержал так долго рядом с тобою находиться, до этого просидев еще и всю ночь, даже боясь выговора от старших за свое отсуствие. Пришлось ему тебя покинуть, хоть и надеялся он, что ненадолго и не навсегда.

        ¤¤¤¤¤¤¤

      Месяцы на реабилитации тянулись и тянулись: уже через силу давясь едой, которую так называли лишь по происхождению, со страхом вкалывая себе какие-то антибиотики и с неимоверной скукой посещая психолога, ты не могла не сойти с ума в этом аду без какого-либо общения, кроме как наблюдать за другими пациентами, представлявшими из себя самое настоящее социальное дно. Тебе даже казалось, что вопреки слухам о наборе веса после ломки, ты наоборот достаточно скинула, что даже ребра проглядывались чрез тонкую, дряблую кожу. С паникой наблюдала ты, как выпадали волосы, как крошились зубы: но приходилось терпеть, надеясь поскорее высвободиться с реабилитации обратно, домой, к Сереженьке. Приют стал для тебя домом, хоть в частности и из-за, теперь, лучшего друга, но ты бы лучше прожила там еще лет десять своей жизни, чем выдержала бы тут еще и секунду. Кормили до жути плохо, и ты, пока никто не видел, по-быстрому прятала в складки больничной рубахи то, что удавалось моментами украсть с каталок медсестер: когда какие яблоки, когда немного каши, а когда везло — так там уж целый бутерброд. Сереженька приходил до жути часто, да так, что тебе казалось, будто ты и вовсе из приюта не уезжала. Ты каждый раз радовалась его приезду, предвкушая свои жалобы на реабилитационный центр под причмокиванье красными яблоками, который твой посетитель слишком часто получал от Достоевского. Ты же ответа на свое шуточное письмо не получила, отчего часто капала на мозги своему соседу, все выпытывая у него про деятельность Федора. Он молчал.

     Боги будто тебя услышали, подложив в застеленную кровать по-царски запечатанный конверт:

      «Здравствуй, □ ■. То, что ты мне написала, отчасти было смешно. Но, прошу заметить, совсем неуважительно. Как я его называю, Сигма многое о тебе рассказывал: должно быть, вас связывает что-то большее чем дружба? И вот что еще было бы интересно узнать, как же так ты оказалась в, как сейчас модно говорить, рехабе? Не уж то смогла что-то пронести, или что-то проносят тебе?

       С любовью, Феденька.
        И Коленька тоже!:)»

     Не хватало тебе только и Гоголя, который прекрасно знал о твоей занятости и в случае чего спокойно бы рассказал своему лучшему другу: ты не понимала, почему же так боишься Федора, но прекрасно знала, что его нужно опасаться. Письмо явно было написано не в тот же день, ведь упоминал Достоевский явно самые последние, свежие новости. Надеялась ты только на то, что очердного письма, появившегося непонятно откуда, тебе не придет: не хотелось, во-первых, все это куда-то прятать, во-вторых — понимать, что человек тобою невзлюбленный слишком много знает о твоей жизни. Ответа Достоевский так и не получил.

    Он, признаться, и не надеялся: отчего-то, ему было играть с тобой даже интереснее, чем с потерянным в себе Сыромятниковым, обезумившим от своих идеалов Гоголем и беспрекословно подчинавшимся ему Гончаровым. Все они будто отходили на второй план после всех грандиозных планов Федора, выстраиваемых еще с момента вашей первой встречи в обшарпанном подъезде типичной панельки; для тебя же Достоевский как был, так и оставался непонятным, далеким от этого мира человека, погрязшим в слепой верности выдуманному Богу.

       Еле как выдерживала ты эти месяцы, будто в тюрьме отмечая в маленьком календаре, принесенным Сережой, дни до окончания лечения, про срок которого так же услужливо узнал твой друг. Оставалось совсем немного, по твоим подсчетам — около двух недель и не более, отчего все поглощающее времяпровождение в замкнутой комнате казалось уже и не таким серым. За все это время ты даже обучила Сережу некоторым матам: невозможно было не смеяться с факта, что до того парень и вовсе не знал о существовании таких слов и не нахваталася их от приютовских, предпочитая с ними не разговаривать и впринципе обходить стороной. Коннчно, ему такие слова не нравились; речь его всегда была утонченной, будто заученной, а даже самые слабые ругательства, используемые в ваше время разве что дошкольниками, вылетали из его уст не чаще, чем ты отныне виделась с друзьями; и потому парень предпочитал использовать их лишь в случае крайнего, сильного разочарования и бурлящих чувств, выходивших из его души. На удивление, Сережа даже не рылся в твоих вещах, как и обещал еще с первого дня вашего знакомства, отчего ты радовалась еще сильнее, вновь не пойманная на любимом деле.

     — □, мне нужно тебе кое-что сказать...

     — М?

    Ты оторвалась от очередного заполнения календаря, укутывая ноги в плед посильнее.

     — Блять... — Только заслышав мат, ты сразу поняла, что что-то в этом всем неладно. — Твой отец, он...

Плачущий, хмурый отец

      Мужчина не мог того терпеть, а частые командировки и ночевки у любовниц перестали спасать от вида собственной жены. Она была в его глазах уже давно омерзительна, спустя немного после твоего рождения. И отец твой явно понимал, что надо было закончить это все уже давно, ужасным словом на букву «р» — надо было, но не мог он перебороть понимание того, что останешься ты с ней, и оттого будет еще хуже и больнее. Сейчас же, пока ты в приюте, официально без родителей, мог он делать со своей судьбой все, что захочет. И он сделал.

     Вспоминались лишь теплые моменты твоего уже как будто далекого, счастливого детства, в котором он старался дать тебе все то, что эта «алкоголичка» дать не могла. То, как ты по-детски задорно смеялась над его порой глупыми шутками в свои десять, то, как приятно тебя освещал последний летний закат в твои пять, то, как наивно ты верила в Деда мороза, радуясь оставленному твоим же отцом подарком под украшенной вами вместе елочкой. Отец и вправду ценил тебя: ценил так, что не выдержал бы, отдались ты от него и точно не вытерпел долгой разлуки с тобою, что уже давно свершилась в жестокой реальности. Такова уж отцовская душа: всегда он боялся не за себя или нарциссичную мать, а за тебя одну, в его глазах, не ведавших правды, такую хрупкую и маленькую, незаметной фигуркой вырисовывающуюся на фоне всех остальных. Твои маленькие глазки всегда казались ему необыкновенными, такими чистыми и невинными, какие могли быть только у девочек твоей недорослости; и всегда хотелось ему сохранить их такими же, не дать кому-то осквернить их и всю жизнь любоваться лишь ими. Не выдерживал он в последние несколько лет того, что стало с той наивностью, в тебе возросшей. Она превратилась в что-то совсем иное: мерзкое, липкое и вязкое, в чем можно легко потонуть.

     Мужчина никогда не считал себя слабым человеком, пережив многое, что ты, выросшая в его чистых любви и тепле, никогда бы не познала. С болью замечал он, как становишься ты все дальше и дальше, уходя в иной, далекий от вас двоих мир: жена его, несомненно, напрягала, и не мог он временами контролировать мысли о жестоком ее убийстве. Понимал, что, несмотря на все, она — твоя мать, и ты неимоверна расстроишься, найди ее в последний раз лишь в гробу, а не на некогда уютной, маленькой кухоньке. Он решил поступить иначе.

    Неизвестно, понятное дело, манила его, отчего не мог он сопротивляться своему тяжелому желанию. Он всегда осуждал таких людей: до скрипа зубов наблюдал за тем, как слабые совершали сильный поступок, отчего сам иногда задумывался, чем те отличались от него. Бесспорно, он долгое время считал себя чем-то более возвышенным, тем, кто мог бы легко преодолеть все ненавистное, опираясь на принадлежность и сохраняя в сердце самую искреннюю любовь к тебе. Никогда уж не думал он, что даже и подумает о таком. Подобные были для него олицетворением убойного скота, лишь маленькой незначительной единицей в огромной системе, от потери которых ничего бы не изменилось, и то его радовало: радовало тем, что он все еще оставался «здравым человеком в здравом уме и с чистым рассудком». Лишь однажды, заметив за тобой что-то, похожее на то, что заметно было лишь в людях склонных, он сразу же отсек это все, проводя довольно жесткую, не похожую на него, беседу — и сразу ты очнулась.

    Мерзко ему было от себя. Стыдно за то, что не сдержал собственного слова, поступая, словно дворовой пацан. Но ныне ему не было о чем жалеть: супруга вновь заперлась в комнате с лучшими друзьями, отравившими ее жизнь зависимостью, а ты, по его мнению, находилась в полной безопасности и, как он надеялся, в безмерном счастье. Его же счастье не постигло: оглядываясь на всю свою жизнь, понимал он, что то было лишь отголоском давно забытых чувств к единственному в его жизни реальному человеку, а все остальное — попытками вернуться в беззаботность. Жил он прошлым, и прошлое же его не отпустило. Отец пытался оправдать себя: пытался оправдать все ровно так же, как и все остальные, от чего молча смотрел на собственное отражение — отражение уставшего и убитого человека. И за это принимал он судьбу так же покорно, как приняла бы она его в свои объятия — холодные и поглощающие.

    — Доченька, ну что же ты, в самом деле! — Отец порывался остановить тебя, пока ты полностью, на новом подаренном им велосипеде, влетела в забор, тут же падая и плача. Разодранная в кровь коленка была не так страшна, однако обида от собственного неумения оставляла на тебя тот же шрам, что и сломанная нога. — Ну я же предупреждал тебя, ну что же ты! — Бросив починку старых жигулей бросился он к тебе, осматривая повереждение и, со всею мужскою силою, поднимая легонькое семилетнее тело своими довольно мощными руками. Ты с обидою прижалась в его шею, оставляя на ней следы чистейших детских слез. — Бабушка пирожки готовит...

    — Пирожки?! — Ты тут же оживилась, утирая слезы и пытаясь не обращать внимания на ноющую боль в грязной ране. Он улыбнулся, так сверкающе, как мог только твой ровесник. Как только тот энергично закивал, ты тут же успокоилась, рукою показывая на домик: — Неси меня в замок, мой король!

    Бабушка тут же оживилась, вас увидав: до того смешны были картина, пред ней представшая; твой вздернутый носик, поджатые аленькие губки и яркая улыбка ее сына; и фразы, вылетавшие временами из твоих незамолкающих уст, что не могла старушка не улыбнуться, полная искренной привязанности. Ты еще издали почувствовала запах свежей малины и, только тебя принесли, ты тут же, будто мальчишка, ловго спрыгнула с рук спасителя, усаживаясь за стол, загребая выпечку непомытыми руками.

     — А у нас значит руки теперь не моют? — спросила женщина, потирая собственные руки ярким кухонным полотенцем.

     — Неа, — проговорила ты с набитым донельзя пирожками ртом.

      — Иммунитет будет лучше, — усмехнулся отец, сам усаживаясь за стол, сглатывая слюну: казалось ему в тот момент, что ничего вкуснее маминой выпечки он не ел.

      — А ты, папаня, сам бы поучился этикету!

     Женщина хлестко прошлась по затылку сына скрученным полотенцем, выбивая из того весь дух, да ты громко засмеялась, так невинно, что у «папани» перехватило дух. И не было никого тогда счастливей.

    Мужчина заплакал: заплакал, как ему казалось, в первый раз в жизни. Плакал так громко, навзрыд, как не позволительно было, по его мнению, настоящему мужчине: сейчас он хотел оказаться лишь в твоих объятиях, отчего ненавидел себя еще более, не желая отпускать твою ручки из своих. Умершая мать бы точно научила его жизни; жена, еще не познавшая алкоголя, точно бы поддержала его, как самая верная женщина на свете; почивший отец бы, несмотря на строгость своего характера, точно дал бы ему дельный соает; ты бы, несомненно, обняла его также, как ангелы умершего.

    Но сейчас не хотелось ему утопать в жалости, не хотелось думать и видеть. Плотно обтянув люстру, он лишь тяжело вздохнул, устремив затуманенные глаза на последний его очерк. Он оттолкнулся, точно взлетал. Нашли его только утром, с ужасною истерикой и истошным криком.

Потом были долго тяжи, страх боли и чернота

      Грудь жгло, взгляд плыл: Сережа будто специально сел поодаль, не заглядывая в твои глаза, отводя свои куда-то в прорезь белой плитки. Он не знал, стоит ли отдавать тебе письмо, найденное следствием у отца, которое досталось ему от проворного Достоевского. Федор будто был везде и при том нигде.

    — □, я лишь сообщил и...и все. Прочти, если сможешь, а если нет, то...Прости. Я брошу тебя, но надеюсь, что ты поймешь. — Он подошел к тебе так аккуратно, как подходят к куклам. Обнял и ушел, ничего не сказав, но прижимался так крепко, будто потерял тебя.

     «Моя дорогая, я любил тебя больше жизни, которую сам же оборвал. Любил и всегда буду любить: так, как не полюбил меня никто в жизни, так, как показывают в твоих любимых фильмах, так, как я того мечтал. Я делаю все это осознанно, полностью принимая на свою душу все грехи, совершенные и мною, и тобою. Не молись за меня, не вспоминай и не тревожь. Я ухожу из твоей печальной жизни навсегда, отдавая всю свою любовь. Знай лишь, что ты всегда была для меня драгоценностью, моей гордостью и тем, кого я бы никогда не бросил. Но все равно бросил. И за это ты меня прости, и за малое внимание, и за то, что довел тебя до того, что происходит сейчас. Бабушка всегда говорила, что за темной полосой всегда идет светлая, незабываемая. Но так ли это? Она врала лишь мне. Я уверую Богу, что ты будешь моей малышкой, самой счастливой девушкой на свете, самой красивой, самой умной и самой прекрасной, маленьким цветочком в райском саду, запретным и желанным всеми плодом. Не думай обо мне более никогда, и детям своим не рассказывай: уж об этом, уверен, у тебя будут самые милые дети на свете с тем мужчиной, с которым вы полюбите друг друга так же, как мы с твоей мамой когда-то: и все же желаю, чтобы мои фотографии были преданы времени. Сожгите, выкиньте, утопите — мне все равно. Я слабый, недостойный всего того, что получил, человек. И память обо мне не должна жить. Помнится мне, что ты, по его же рассказам, дружишь с тем странным мальчиком Федором? Надеюсь, что так. Мне, как опытному в этих делах мужчине, показалось в его взгляде что-то нежное и трепетное при воспоминаниях о тебе: скажу тебе по секрету, он правда тебя любит! И, как я уведомился, уж очень он умный парень для своих то лет. За него тебе нужно держаться: он сможет дать то, чего лишил я, и, уверен, он станет для тебя самым настоящим мужчиной. Найди в нем прискорбное утешение: предайся с ним чему угодно, лишь бы не похоронить себя в своих же воспоминаниях. Люби Федора, своих подруг, свою несчастную мать. А я буду любить тебя даже в аду.

         Навсегда твой, дорогая дочь.»

   Руки тряслись неимоверно: именно сейчас ты не могла читать нориально, размывая буквы собственными слезами. Бумага улетела на пол вслед за скинутым одеялом и твоим же телом, которое ты, в приступе, расцарапывала своими же ногтями до крови. Это казалось тебе именно тем, чего ты была достойна: ты, жалкая в своем существовании, последняя «наркоманка» и, как любили тебе говорить, эгоистичная тварь. Кричала ты так громко, что слышал даже стоявший в коридоре Сережа. Ворвался он к тебе: ты точно собака металась по полу, собою изодранная, с синяками и измазанная кровью.

      ¤¤¤¤¤¤¤

     Существование тянулось невыносимо. Задорного смеха более никто не слышал, глаза больше не сверкали. Одна лишь мистическая, невидимая всем остальным, завладевала твоим бесценным вниманием. В душе не было ничего, и описывать тут более нечего: только едкая, чернеющая пустота. Ты не чувствовала вообще ничего — и этим была полна.

   Достоевский, несмотря на свою гениальность, человеческих чувств совсем не понимал: и не понимал, отчего его тянуло к такой «жалкой и бесполезный» девчушке, говорившей с ним совсем редко и всегда как-то по-глупому, на темы, в которых он, на его удивление, не смыслил вовсе ничего — и все они были связаны с чувствами. Он желал полностью оборвать эту привязанность, усладившись твоею ничтожностью в разговорах, а потому нашел легкий способ пробираться в твою палату: притворяясь давним другом из приюта, как Сигма, он хладнокровно проходил через охрану, не стесняясь ни своего плаща, ни привычной для всех, но потрепанной шапки. В первый раз придя к тебе, ты встретила его с бесцветным взглядом, заметив фигуру лишь через минуту глубоких рассуждений: и отчего то кольнуло его сердце.

     — Что такое, Феденька? — Хоть ты и пыталась подрожать своей типичнрй сладостной манере, получалось совсем плохо.

      — Что, убиваешься? — Ты лишь слабо кивнула, не желая сейчас вообще кому-либо врать: да и по тебе это было видно. — Как же ты там писала? «Дорогой Федор Достоевский»? Или...

      — Дорогой Достоевский Федор Михайлович.

    Ты не была похожа на себя прежнюю: казалось, будто прошла трансформацию, уготовленную жизнью. Федор был совсем другии: смешливо заигрывал с тобой, как пробирающаяся под кожу крыса. Вы молчали долго: и тишина была для вас ответом.

      — Благородно надеюсь, что госпожа □ прибежит ко мне, замученная жизнью. — Таков был внезапный комментарий Федора, брошенный вникуда и встреченный никем.

     — У тебя что, тревожно-избегающий тип привязанности? — Ты только посмотрела на него наполненными болью глазами старой девы: у него же перехватило дыхание. Это подобие шутки казалось тебе в этот момент верхом юмора, а Федору — уж тем более.

    — Да.

    Всегда он был слишком прямолинейным, когда дело касалось тех людей, которым он либо доверял, либо не считал себе равными: и тебе приходилось выбирать, из какого ты типа. Даже так, тебе было плевать, когда оба варианты были страшными: доверяя тебе, обрекал он себя на страдания; не считая себе равной, убивал себя. До боли знакомый, он рассматривал тебя с непонятным благоговением, странным огорчением и малой толикой жалости. Он почему-то желал тебя спасти — ты отчего-то не желала быть спасенной.

    — Молись за него.

     — Молитвы не помогут. Все эти слова — утешение себя. А я не утешаюсь.

     — Бог его помилует.

      Воцарилась тишина.

    — Бога придумали люди. А я не сказочница.

     Федор усмехнулся: его всегда поражала твоя позиция. Всецело верующий, для тебя он оставался Дьяволом. Его рука к тебе потянулась в нежном мгновении: обнял так быстро и холодно, как только мог, и исчез. Исчез снова, растворившись в дверях. После него стало холодно: как на теле, так и на душе. Странное ощущение всегда теплилось внутри после него. Ты не хотела принимать это как что-то теплое и приятное, но оно таким и было.

   Холода не смолкали, хор непонятных голосов раздавался в ушах, мысли роились, как пчелы, в голове. Тебя достали и здесь — прятать принесенный эфидрин стало куда проще. Ты более не принимала попыток взвыть к помощи Всевышнего: давно еще отбросила всю мораль, найдя утешение в единственном наркотике. И он же тебя погубил.

   Сейчас же живу я чисто

    «Правильно ли считать смирение успокоением души, а тревогу — убиением?» — очередная записка от Федора, со странными вопросами, достала тебя и здесь, в закрытой от мира больничной палате. Не хотелось ничего: ни возвращаться в приют, не проживать эту жизнь снова. Время остановилось как для тебя, так и для безразличного Федора. Не называла ты его больше Феденькой.

     Казалось, будто осталась ты вовсе одна: твои подруги, которых ты таковыми никогда не считала, и вовсе о тебе никогда более не вспомнили; часто у Нели ты спрашивала, упоминают ли тебя вообще. Как оказалось, для всех ты осталась не более, чем незнакомкой. Как называли его по-ласковому Сигма тоже не приходил: весь измотанныйя в непонятной тревоге, он, подобно тебе, заперся в своей комнате, совсем не желая общения — это ты узнала из письм Достоевского, на которые не отвечала. Слишком дорожа человеком, единственным, который тебя не забыл, ты и вправду за него переживала; однако же, вовлеченная в эгоистичную натуру, все мысли занимала лишь ты одна, убитая горем и покинутая всеми. Спустя время Федор, будто, стал для тебя чем-то обыденным. Ты постоянно замечала на себе чей-то взгляд, когда сумела отвлекаться от мыслей, чувствовала незримое присутствие чего-то давящего, а что важнее — все время смотрела на подступающие письма, не прекращающие свою частоту.

    «Может ли человек, загнанный в клетку собственного сознания, высвободиться из него, подобно птице?» — ты точно знала, что с этим вопросом ему помогал; а точнее заставил написать; прекрасный и неповторимый Николай Гоголь. Даже прозвище «Коленька» стало реже звучать в твоих мыслях, заменяясь пустотой. Ты сама желала бы дать ответ на этот вопрос, но не могла. И никогда бы более не смогла освободиться от тех мыслей, что были в твоей голове; что ты виновата в смерти отца своего, и что ты не смогла стать тем, кого люди бы запомнили; от тех слов, что все чаще слетали с твоих губ в беспамятном бреду, в который ты часто впадала в твои последние недели, и не смогла бы ты больше никогда заполнить пустоту своей оболочки — ни Федором, ни друзьями, ни Сережей, ни матерью, как настоял отец. После этого предложения часто представляла ты, как будто и вправду становишься птицей, улетая в весну, бесконечную, теплую и счастливую. Но все еще была зима.

      «Как ты думаешь, в чем смысл твоего существования? В грехе иль в страдании?» — это точно писал Достоевский. И не удивилась бы ты, обвиняй он тебя во всех совершенных миром грехах, если бы пытался давить на тебя, вновь играя в известную лишь ему одному игру. Но он не стал. Все продолжал выпытывать из тебя все последнее, что осталось в существе, кошмаря своей невидимой фигурой; в тайне от тебя, часто он смотрел из двора на окна твоей палаты, непонятно для себя самого почему не решаясь зайти; и все также продолжая преследовать, но уже в твоих снах и бесконечных раздумиях. Ты все чаще убегала в мир, где у тебя было все хорошо: в детство, не покрытое тем мраком, который ты чувствовала сейчас на своей шкуре.

    Вскоре ты совсем перестала есть, и даже больничная рубаха, рассчитанная на самых худых пациентов, стала тебе большой. Письма ты все чаще не читала, пытаясь не погрузиться в свои раздумия еще сильнее, уже слишком увядши в них: постоянно думая, ты истощала и мозг и душу, пытаясь ответить на вопросы без ответов. Ты перестала вставать с кровати, совсем скоро переставши даже умываться: насилу тебя отводили в туалет и пытались покормить, после чего тебя обильно тошнило, забирая последние силы. Ты точно знала, что организм хочет сам от себя избавиться, потому и вовсе не противилась, уже не видя смысла. Целыми днями ты лежала, бесцельно глядя в потолок и выплевывая в окно таблетки, которые временами тебе давали: ты точно знала, что это были не простые антибиотики. Даже с медсестрами ты уже не общалась, совсем не реагируя на их слова или жесты. Все также лишь смотрела в одну точку, воображая отца рядом. Ты нашла лишь единственное спасение — эфидрин. Спасение обернулось погибелью.

     Сереженька пришел на рассвете, в последний день зимы. Хотелось ему извиниться за все, наконец-то обнять тебя и увидеть твой живой взгляд. Все неотправленные письма Достоевского упали на пол. Федор еще не знал.

    ☆☆☆☆☆☆☆

     Похоронили тебя рядом с отцом, как казалось, ты того и хотела. Сыромятников по-настоящему рыдал: и никто бы не смог более утешить его рыданья, как ты. Хватался он за последнее ощущения твоего тепла рядом, за последнюю возможность увидеть твое бледное, испорченное тяжестями лицо. Целовал он тебя в лоб мягче, чем все остальные: и казалось, сейчас ему было достаточно и того, что мог он пробыть с тобою еще немного, прежде чем расстанется навсегда. Мать, несмотря на все свои отношения, была неумолима ровно также: думала она лишь о том, что, похоронив всю свою семью, скоро и сама сляжет, одурманенная горем и несчастием. На удивление, она перестала пить вообще: то ли пыталась почтить твою память, то ли приняла свои грехи, но поклялась она, что больше никогда, лишь из-за своих плотских и мизерных желаний, не возьмется за бутылку. Подруги, которые, как ты думала, тебя и вовсе забыли, теплили в своей душк воспоминания о твоей довольно дерзкой, неугомонной, но при том очень милой натуре: каждая по-своему и с разной силой, но вспоминала. И отныне эти воспоминания были дороже всего.

     Мать долго стояла над могилой, рыдая в черный старый платок. Сережа простоял весь день.

    Федор и Николай, никогда не бывшие тебе близкими, пришли позже остальных, стоя совсем вдалеке и стараясь не выделяться: Достоевский впринцине не хотел брать с собою Гоголя, но тот настаивал слишком сильно, отчего отказать было невозможно. Тот вел себя нетипично: молча стоял, смотря на погребальный крест, один раз даже тяжело вздохнув. Взгляд его был полон обычной человеческой жалости. Федор боялся подойти к могиле: он бы не вытерпел. Стыдно было ему признать, что ты первая, кто заставила его сердце биться, и стыдно было то, что он осознал это слишком поздно. Никто из них за весь день не проронил ни слова. Только когда Сыромятников ушел, Достоевский неспешно, с особой аккуратностью положил нарциссы подле твоей могилы. Николай, непонятно откуда взяв сигарету, поджег ее и положил в отдалении от всех цветов. Как он это назвал после: «Поделиться сигареткой с покойником».

    Ты была слишком молодой, чтобы быть мудрой. Ты была слишком дорога Федору.

     Тихо. Над сотнями таких же пронеслась ворона. Напоследок Достоевский, пристроившись лбом к твоему кресту, произнес лишь жалкое извинение, как ему казалось, тебя не достойное:

     — Прости, что ты так и не дождалась весны.

  Как с чистого, блядь, листа.

  

44 страница8 января 2024, 11:29