глава 48. Прежде чем я исчезну
«И нет тяжелее бремени, чем быть лишним на земле».
— Ф. М. Достоевский
25 декабря, 1996 год. Великобритания, Англия, Нортгемптон.
В дверь раздался осторожный, едва различимый стук, и она приоткрылась с протяжным, приглушённым скрипом. В полумрак комнаты шагнул Эдриан; его силуэт на мгновение заслонил тусклый свет из коридора. Диана, сидевшая на краю постели с блокнотом, торопливо захлопнула его, точно пряча от постороннего взгляда самое сокровенное.
— Диана… — начал парень после недолгой паузы, в голосе слышалось колебание, невидимая преграда между смелостью и осторожностью. — Как ты себя чувствуешь? Может… нам стоит поговорить?
Она не подняла глаз; взгляд её упёрся в неподвижную точку на покрывале, словно ища в ней спасения от самого разговора.
— О чём? — произнесла Малфой, глухо, почти равнодушно, и в её тоне чувствовалась та усталость, в которой нет места ни гневу, ни чему-то еще, — лишь сухое отречение от всякой попытки оживить душу.
— О позавчерашнем дне, к примеру, — произнёс Пьюси, ступив внутрь с осторожностью, и, помедлив, опустился на край кровати рядом с девушкой. Его голос звучал не сурово, не обличительно, напротив — в нём таилось стремление к мягкости, к осторожному соприкосновению с тем, что способно ранить. — Мне хотелось бы узнать вот что, — продолжил он, словно нащупывая слова, — не для того, чтобы осудить или упрекнуть… Я не стану утверждать, будто это правильно или неправильно. Мне важно одно: скажи, Диана… это было впервые или же…
На этих словах Эдриан замолк; пальцы его нервно переминались, будто выдавливая из воздуха признание, которое он не решался сделать вслух. Взгляд его скользнул вниз и потух, как свеча, задушенная собственным дымом. Диана, не поднимая глаз, но с какой-то хрупкой напряжённостью в голосе, ответила вопросом на вопрос, и её слова прозвучали чуть громче шёпота, но острее стали:
— А что ты хотел бы услышать?
Он поднял голову, и в его глазах не было ни укора, ни страха, а только мучительное ожидание — жажда истины, столь человеческая в своём бессилии. Его губы едва заметно дрогнули, прежде чем он произнёс:
— Правду.
Малфой замолчала, словно слова застряли где-то между горлом и мыслями. Она перебирала в уме десятки возможных объяснений, но всякая попытка приукрасить или смягчить правду казалась ей лишённой смысла. В конце концов, равнодушие, которое медленно начинало прорастать в её душе, подсказало: зачем подбирать слова, если всё равно ничто не изменит уже свершившегося?
— Это началось… если память моя не изменяет — лет в тринадцать, — произнесла она тихо, но отчётливо. — Никто не наставлял меня, никто не учил… я сама дошла до того.
Слова её, едва прозвучав, словно осели тяжёлым грузом в воздухе, и повисла пауза, исполненная такой тягостной густоты, что сама тишина обрела зримые очертания. Эдриан заметно вздрогнул; плечи его, ещё мгновение назад неустойчивые, теперь напряглись, и в лице отразилась немая боль. Челюсти сжались так, будто он удерживал крик, рвущийся из глубины. Он крепко сцепил пальцы в замок, словно пытался силой удержать себя от необдуманного движения, и, поникнув, уронил лоб на сомкнутые руки. Долгий, тяжёлый вздох сорвался с его груди, и веки сомкнулись, скрыв от чужого взгляда глаза, в которых слишком ясно могла бы отразиться его мука. Вдруг он, словно откинув с себя гнетущую тяжесть мыслей, резко поднялся, потянулся, расправив плечи, и сказал, стараясь придать голосу бодрость:
— Буду ждать тебя внизу. Сегодня как-никак Рождество.
С этими словами Эдриан покинул комнату. Дверь осталась чуть приоткрытой, и сквозь узкую щель в полутёмное, застоявшееся пространство проникла тонкая полоска мягкого света, несущая с собой слабый аромат свежеиспечённого хлеба и сладостей.
Прежняя Диана отдала бы всё, чтобы узнать, какие мысли скрываются за этим внезапно оживлённым тоном, за этой попыткой казаться беззаботным. Она бы вслушивалась в каждую его интонацию, ловила бы взгляд, искала тайный смысл в едва заметных жестах. Но теперь… теперь её сердце оставалось недвижным, словно его сковала ледяная апатия. Произошло лишь то, что должно было рано или поздно случиться, — и оттого ей было почти всё равно. Она вновь опустила взгляд на чёрный блокнот, который держала всё это время. Пальцы её медленно, будто нехотя, скользнули по холодной гладкости обложки; она раскрыла его. На странице проступили слова, аккуратно, старательно выведенные рукой, которую она знала слишком хорошо:
«Диана, я ведь вижу, что ты прочла всё, что я написал».
Не успела она вдуматься в строку, как буквы начали гаснуть, исчезать. На их месте возникали новые, настойчивые, умоляющие:
«Прошу тебя, не молчи».
«Эти полгода стали для меня вечностью пыток».
«Пожалуйста, ответь».
«Прошу...»
Они появлялись и угасали один за другим, как угли, которые тлеют и тут же гаснут в мраке. Диана захлопнула блокнот и медленно прикрыла веки. Плакать ей хотелось — когда-то, может быть, ещё вчера она бы заплакала, — но слёз больше не осталось. В груди оставалась только тихая, тягучая тоска и горечь, не знающая выхода. Она ещё долго сидела неподвижно, сжимая блокнот в руках, словно тот был последней нитью, связывавшей её с тем, кого она любила когда-то с такой силой, что сердце её казалось живым факелом. Когда-то она жадно ловила каждое слово Седрика, его смех становился для неё музыкой, а взгляд — спасением от всех бед. Она помнила, как он умел молчать рядом, и в этом молчании было больше тепла, чем во всех ласковых речах других. Сколько раз ей чудилось, что они вместе смогут устоять против любых бурь! Но теперь… всё это осталось в прошлом, стёрлось жестокой рукой судьбы, и лишь этот чёрный блокнот напоминал ей о той чистой, невозвратной радости. Она провела пальцами по неровным краям обложки, будто касалась его руки — живой, тёплой, настоящей. Сердце болезненно сжалось: ей хотелось удержать это ощущение, вцепиться в него до крови, не отпускать. Но в ту же секунду в её сознании вспыхнула мысль, острая, как клинок: а если именно эта тонкая нить, этот несчастный блокнот — и есть тот самый мост, ведущий к ней врагов? Неужели её любовь, самое святое и сокровенное, может стать ключом, открывающим дорогу Пожирателям?
В груди поднялась волна отчаяния, почти безумного: она, словно утопающая, держалась за этот клочок памяти, и теперь должна сама его уничтожить. Губы задрожали, на глаза навернулись слёзы — редкие, выстраданные, будто сама душа плакала вместо неё.
Слабым шагом, едва держась на ногах, Малфой спустилась вниз. В комнате стоял запах хвои и выпечки, мерцал огонь в камине. Она остановилась на пороге гостиной, сжимая блокнот так крепко, будто он был живым существом, взывавшим к её жалости. Ей казалось, что в этот миг она предаёт не просто память, но саму любовь, ту, что когда-то спасла её сердце от пустоты. И всё же, медленно, с какой-то страшной решимостью, Диана приблизилась к огню. Пламя, жадное и яркое, будто само ожидало этой жертвы. Она задержала дыхание, в последний раз прижала блокнот к груди, словно хотела навеки впитать его в себя, и — бросила.
Вспыхнув, обложка загудела, буквы, некогда живые и нежные, исказились и рассыпались пеплом. Диана смотрела, как огонь пожирает её прошлое, её любовь, её единственную связь с тем, что уже не вернуть. Она смотрела, и с каждым мигом сердце её будто терзали когтями: любовь к Седрику, та светлая, юная сила, что однажды наполнила её душу, теперь оборачивалась собственным палачом. Ведь именно эта любовь сделала её слабой, именно она могла стать тропой для врагов. В груди что-то оборвалось, словно вместе с пеплом уносилась последняя крупица надежды. И в этом мгновении она ощутила себя одновременно пустой и полной до краёв: в ней кипела горечь, любовь, предательство самой себя, отчаяние, и какое-то странное, пугающее освобождение. Слёзы не текли — они будто окаменели в глазах. Она знала: вместе с блокнотом сгорела её последняя отрада. Угли потрескивали, сжигая остатки бумаги, но Диана всё ещё стояла, не отводя взгляда. С каждым новым языком пламени ей чудилось, будто горит не блокнот — горит она сама. Горит её память о Седрике, их смех, их взгляд, их несбыточное «вместе».
«Вот и всё,» — раздался внутри голос, тонкий, едва слышный, но безжалостно ясный. — «Ты наконец перестала цепляться. Ты сама поднесла его к костру. Разве не это я говорила? Всё, что любишь, превращается в оковы. Всё, что хранишь, рано или поздно предаст».
Пальцы Дианы, недавно ещё дрожавшие от нежности, стиснулись в кулак, оставив на ладонях глубокие следы ногтей. Любовь, что прежде согревала, теперь обожгла её, оставив внутри лишь пепел. Она ещё чувствовала, как боль рвёт сердце на части, но уже понимала: эта боль станет скоро холодом. Лёд вытеснит огонь.
Она сделала шаг назад от камина, и в её глазах отражался не свет, а чёрная пустота. В этот миг Диана поняла: всё, что связывало её с Седриком, постепенно исчезает. Осталась только память, но и та теперь была безжалостно отравлена страхом. Слёзы высохли, губы сжались в тонкую линию. Внутри воцарилась тяжёлая тишина. Это был уже не тот внутренний мир, где ещё жили нежность, надежда и мечты. Теперь там раскинулась пустыня, и только ветер апатии гулял по выжженной земле её души. Всё внутри казалось выжженным дотла, и даже собственные мысли отзывались гулкой пустотой, словно шаги по заброшенному храму.
И вдруг — в этом молчании и обугленной тишине — зазвучала музыка. Она ворвалась не бурей, не криком, а мягко, тяжело, как будто сама скорбь обрела голос и зазвучала в воздухе. Диана медленно подняла глаза — возле проигрывателя стоял Эдриан. Его лицо было обращено к ней, и во взгляде не было ни улыбки, ни торжества, только тихая решимость и какая-то трогательная обречённость. Он сделал несколько шагов, почти неслышно, словно боялся спугнуть её хрупкое равнодушие, и протянул руку.
— Подари мне хотя бы этот миг, Диана, — сказал он глухо, но настойчиво, и в этих словах не было приказа — только просьба, молитва.
Малфой отстранилась, качнув головой:
— У меня нет сил… нет желания.
Но он не отнял руки, не опустил её. Лишь приблизился ближе, и музыка будто сама толкала его вперёд.
— Тогда позволь мне нести тебя. Хотя бы сегодня не сопротивляйся.
И прежде чем Диана успела вновь возразить, его пальцы мягко, почти робко, сомкнулись вокруг её ладони. Не рывком, а осторожно, будто он держал не руку, а порыв ветра, готовый ускользнуть. Он обнял её, притянув к себе, и она ощутила, как в такт музыке начинает двигаться его грудь, его плечи. Всё происходило так естественно, будто сама земля велела им танцевать в этот вечер, под этот голос, медленно и тягостно. Диана сперва стояла неподвижно, как кукла, и сердце её казалось камнем. Но шаг за шагом — против воли, против рассудка — она поддалась его ритму. Рука её легла на его плечо, и сквозь ткань водолазки ощутила удивительную мягкость, словно чужое тепло впервые за долгое время пробилось к ней сквозь лёд. Эдриан держал её так, будто боялся потерять: крепко, но бережно. Его взгляд неотрывно искал её лицо — он ловил каждое движение ресниц, каждый поворот головы, будто хотел выучить её вновь и навсегда. А она смотрела вниз, взгляд её был затуманен, словно она находилась где-то далеко — там, где ещё звучал смех Седрика, где ещё был свет, в который она уже не верила. И всё же — всё же, через эту пустоту, она позволила себе положить голову на плечо Эдриана.
Музыка текла, слова песни — как пророческий шёпот — заполняли комнату, и в них было что-то, что ранило и исцеляло одновременно. Танец был похож на прощение, на отпевание, и в то же время на отчаянную попытку удержать жизнь, любовь, надежду — всё, что ускользало сквозь пальцы. И в этом медленном кружении Диана ощущала — не радость, не нежность даже, а лишь странное, тягучее облегчение: на миг её апатия перестала жечь так остро, на миг чужая любовь стала её единственным дыханием.
Их шаги были почти неслышны. Тени на стенах колыхались, словно танцевали вместе с ними, а голос певца всё сильнее напоминал траурный звон. Диана ощущала себя во сне: мир вокруг был чужим, выцветшим, но руки Эдриана не отпускали её. Она не смотрела ему в глаза. Веки тяжелели, и было легче уткнуться в его плечо, чем снова видеть отражение собственной пустоты в его взгляде. Музыка текла, обволакивала, и где-то в глубине этой мелодии ей чудилось эхо другого смеха, касания другой руки, другого дыхания, другой жизни.
Седрик.
Внезапно это имя разрезало её изнутри, как нож, и боль нахлынула так резко, что дыхание сбилось. Она почувствовала — слишком отчётливо, слишком мучительно — что, возможно, он никогда уже больше не прижмёт её так, не поведёт в медленном танце, не подхватит её, если она оступится. Слёзы подступили к глазам, и она поспешно зажмурилась, будто стыдясь их перед Эдрианом. Но тело её всё равно предательски дрогнуло, и Пьюси крепче прижал её к себе, как будто сам услышал то имя в её молчании.
Последние аккорды погасли, оставив после себя тягостную пустоту. В этой тишине Диана поняла: Эдриан держит её так, словно хотел выпросить у неё хоть крохотный шанс. А она — она позволяла ему, потому что внутри себя слишком ясно знала: Седрик уже не сможет.
***
Июль, 1997 год. Великобритания, Англия, Нортгемптон.
Из кухни донёсся сухой хлопок трансгрессии, и почти тотчас за ним — грохот упавших приборов, звон разбившейся посуды. Диана, сидевшая неподвижно на диване в гостиной, вздрогнула всем телом и подняла голову, словно вырванная из вязкой дремоты. В пальцах её молниеносно возникла палочка, и, насторожив слух, она встала. Медленно, с той осторожностью, которую диктовал внезапный страх, она двинулась к кухне.
За порогом её взору предстала картина, от которой сердце болезненно сжалось: Эдриан сидел на полу, привалившись спиной к ножке стола. Грудь его подымалась тяжело и прерывисто; одна рука судорожно сжимала бок, из-под пальцев которого проступала струями кровь. Лицо, осунувшееся и бледное, искажала гримаса боли.
— Эдриан!.. — вырвалось у девушки сдавленным полукриком.
Она мгновенно очнулась от оцепенения, опустилась рядом и, не колеблясь, отняла его руку от раны. Под её пальцами открылась страшная действительность: глубокий порез, из которого темнела кровь.
— Чёртовы Пожиратели смерти, — прорычал парень сквозь зубы, сжав веки, словно одно лишь усилие ненависти могло превозмочь невыносимую боль.
Диана, не позволяя себе ни секунды на раздумья, схватила кухонное полотенце и прижала его к ране с той решимостью, которая всегда рождалась в ней перед лицом беды. Её движения были твёрды и сосредоточенны, но в груди бушевал бурный поток — ужас, гнев, жалость и какой-то невыразимый стыд за то, что снова оказалась слишком поздно, чтобы предотвратить чужое страдание. Она не помнила, как сумела сохранить ясность мысли среди этого хаоса; словно сама рука действовала вместо неё. Она подняла палочку и, не разжимая полотенца, прошептала заклятие. Кровь постепенно перестала сочиться, края раны сомкнулись, оставив лишь зловещую полосу — след напоминания. Тяжёлое дыхание Эдриана стало ровнее, однако бледность его лица не исчезла.
— Расскажи мне всё, — голос её был мягким и твёрдым одновременно; в нём звучала и забота, и требование, от которого невозможно было уклониться. — Как это произошло?
Эдриан, откинувшись затылком о край стола, приоткрыл глаза. На мгновение показалось, что он не в силах говорить, но потом, собрав остатки сил, заговорил прерывисто, сквозь боль и усталость:
— На улице… я услышал, как меня окликнули. Обычный прохожий, так показалось вначале. Он сказал… что узнал во мне друга... твоего друга. — В его голосе прозвучала горечь, словно каждое слово резало внутренности острее, чем клинок. — А дальше… ты и сама видишь, чем кончилось.
Диана замерла, вслушиваясь в эти слова, и холодная тяжесть упала на сердце. Всё стало предельно ясно: его пытались настичь лишь потому, что он связан с ней. Всё зло, вся эта кровь — отражение её собственной тени. Она прижала дрожащие пальцы к вискам, но не позволила ни одному движению выдать её смятение. Только глаза — глубоко потемневшие, словно омрачённые безысходностью, — выдавали ту страшную мысль, что уже овладела её душой: если бы её здесь не было, если бы судьба пошла своим каноническим путём, Эдриан не жил бы теперь, как беглец и заложник, не вдыхал бы каждый день воздух под угрозой смерти. Её вина показалась ей абсолютной, всепоглощающей, такой, от которой нет исцеления. Даже спасая его тело, она знала: душа его отравлена её присутствием, её именем, её прошлым. Она опустила взгляд на стиснутую рану, на побледневшие губы Эдриана и тихо произнесла, почти шёпотом, словно в молитве, но больше самой себе, чем ему:
— Всё это — из-за меня.
— Нет, Диана, послушай, — Эдриан, морщась от боли, с усилием придвинулся ближе, и, перехватив её взгляд, взял лицо девушки в ладони. Его пальцы, дрожащие и холодные, но настойчивые, удерживали её, не позволяя опустить глаза. — Это не твоя вина. Слышишь? Не твоя.
Она всматривалась в его глаза, полные лихорадочного трепета, и видела в них искренность — не натянутую, не вымученную, а простую, чистую, будто он верил в то, что говорил, всей своей истерзанной душой. Но чем настойчивее он убеждал её, тем глубже Диана ощущала пропасть между его верой и её внутренней истиной.
Она не могла поверить. Вина вонзалась в её сердце жгучим лезвием, и всякий раз, когда он произносил «не твоя», она слышала в этом отзвуке лишь насмешку над собой. Она знала — именно её присутствие стало узлом, в котором сплелись беды. Мысли, как тяжёлые волны, накатывали одна на другую. В этом мучительном гуле одна из них прозвучала яснее прочих, холодная и простая. Всё может прекратиться. Вся эта цепь боли, весь нескончаемый ужас — лишь в том случае, если её самой не станет. Её не должно было быть рядом, и, значит, единственный выход — исчезнуть. Вернуть миру его исходный порядок.
И тогда, с холодной определённостью, словно в ней заговорил сам рок, Диана поняла: она должна исчезнуть.
