глава двадцать первая. невоспитанный
Дома знать не хотят его
Он знает, что в чужом доме спрятано...
Иван Дорн — Невоспитанный
Вечерело. На мир очень медленно, неукротимо — даже как-то отстранённо — наваливались сумерки. Пушистым, немного вихрастым одеялом дома и деревья накрывала разбавленная в воде темнота. Смыкались над городом плотные густые облака, скрывая последние остатки забирающегося в свою берлогу — прямиком под земную кору — солнца.
Лена сидела подле мольберта, грустная, задумчивая, невесомая. Она смотрела в окно, вглядывалась в ярко-оранжевый закат, смотрела в приглушённый цвет домов, где потихоньку начинали загораться окна, образовывая занимательные светящиеся узоры. Лена смотрела на людей, бегающих, едущих, скачущих по островкам асфальта, спешащих с работы, где опять задержались допоздна.
Мия ушла, как сказала — за хлебом. Правда, теперь предстоял тяжёлый разговор с ней по этому поводу, потому что буквально только что Лена обнаружила в хлебнице три не распечатанных буханки — ну и зачем нужна четвёртая?
Пока Мия отсутствовала, Лена решила заняться неотложными делами, которые её нестерпимо жгли, а именно, Лена хотела нарисовать какую-нибудь картину. Выбор её был небольшой, ведь жгло её только желание рисовать, но не тема, которую она хотела бы изобразить. В итоге, выбрала сюжет про двух безмолвных птиц, одну из которых нужно попытаться убить, а вторую надёжно спрятать, чтобы показать всем зрителям то, что они ничего не понимают.
Кто-кто ничего не понимает?
Лена кивнула своим мыслям, отчего-то крайне собой довольная. Внутри встрепенулась одна-единственная, странная, ни на что не похожая до сего момента мысль — а зачем Лене это рисовать? Для Мии, конечно же. А Мие это зачем?
Мия, неужели ты хочешь использовать зарисовку о птицах для того священного писания, к которому никого, ни одну душу, не подпускала? Неужели ты заберёшь эту иллюстрацию птичьей жизни для своей дорогой и любимой книги?
Голову скоропостижно высверлила въедливая боль.
Наверное, эту картину Мия хочет повесить на стену.
А вот эта мысль в спектре разнообразных Лениных раздумий прижилась прекрасно — пазл встал на место, не потревожив своей неправильностью все другие части картинки.
Удивительно, что ничто другое Лену больше не донимало — в последнее время она научилась абстрагироваться от всех внешних воздействий. С одной стороны, Лену тревожил сам факт того, что она абстрагировалась от всего, что не принимает её душа больше никаких изменений — ни внешних, ни внутренних. С другой стороны, на всё становилось так всё равно, что зачастую Лена забыла, кто её родители и кто она сама. И если одна сторона незримо присутствовала рядом, то другая — заискивающе подзывала к себе окрепшую, казалось бы, душонку, манила и просила: обрати внимание и на меня.
И Лена обращала. Обращала стыдливо, в какой-то степени даже равнодушно, но ни первое, ни второе не могли отменить того факта, что Лена, привлечённая и одурманенная, погрязла в другой стороне.
Хлопнула дверь, на стол посыпалась связка ключей — трижды звякнуло, потом затихло, видимо, в ожидании, когда остатки взвинченного звона растворятся в воздухе. Лена вполуха прислушалась: идёт. Вот её лёгкий, почти невесомый, шаг проплыл по паркету в прихожей, отчаянно притопнув пару раз — чтобы точно все услышали. Я дома.
А затем в комнату, погребённую под закатывающимся солнцем, влетела рыжая голова.
В ней, в смысле в комнате, уже вовсю кочевала дымка, тёмно-синяя, полупрозрачная. Она смогла заполнить собой каждую щель этого умирающего от скуки дня, она заволокла все видимые и невидимые преграды на пути людей, отчего те, оступившись, спотыкались, падали, ударялись о землю, ломались, бились, да и просто — терялись.
Голова, проникнувшая в комнату, что-то просила. Лена ответила, что да, но что «да» — она сказать точно не смогла бы.
— В таком случае, заказываешь ты. — И голова исчезла, словно её никогда не было.
— Я? Что я? — Лена, оставив свой мертвенный пост нетронутым, побежала вслед за Мией. — Я что-то должна сделать?
— Заказать нам пиццу, — ответила Мия, шаря в холодильнике. — А то здесь мышь повесилась.
И для убедительности она за хвост вытащила маленькую мышку, которая, судя по всему, замёрзла насмерть.
— О господи! — взвизгнула Лена, отшатываясь.
Мия рассмеялась, а мыши в руке как не бывало — она полетела на кухонный стол.
— Это игрушечная, — сказала Мия, кивая в сторону стола. — Не волнуйся, настоящих мышек здесь, кроме тебя, больше нет.
— Я надеюсь. — Лена бросила раздражённый взгляд на лежащую игрушку. — Объясни, почему пиццу заказываю именно я?
— Потому что я иду в ванную. Так устала сегодня, ты не представляешь! Хорошо, что сейчас хотя бы каникулы — и я могу свободно уставать от того, что мне нравится.
Лена проводила уходящую Мию взглядом.
— В таком случае я закажу, а пиццу заберёшь ты, — крикнула Лена ей вслед.
— Если вылезу, — ответила Мия.
Лене ничего не оставалось, кроме как раздражённо цокнуть и, набрав до боли знакомый номер, отчеканить в трубку записанный на листочке адрес.
Этот листочек — первое и последнее совместное приобретение Мии и Лены. На прошлой неделе тоже нужно было заказать пиццу, но как это сделать, если они обе не знали адреса? Тогда Мия сделала совершенно неестественную для неё вещь: она спустилась вниз и поспрашивала у соседей ниже улицу, на которой они живут. На вопрос Лены, почему нельзя было скачать и воспользоваться гугл-картами, получила превосходный ответ:
— Тогда у нас не было бы сорока девяти слов на то, чтобы об этом кому-нибудь рассказать.
Лене пришлось согласиться с этим странным заявлением.
Мия скрылась в ванной: едва дверь за ней закрылась, из крана хлынула вода. Лена тем временем получила информацию о времени ожидания и о примерной стоимости заказа и, положив трубку, она вернулась к своим птицам.
Холст всё ещё пустовал, а потому Лена решила, что сначала сделает эскиз на бумаге. Так как она рисует одностраничный комикс, ей совсем не обязательно портить (какое ужасное слово — портить) холст, она вполне может обойтись и обычной плотной бумагой.
Первым делом нарисовала кадры — сколько там просила Мия? — раз, два, три, четыре, пять, шесть. Один точно будет лишним, но его можно нарисовать отдельно — вдруг всё-таки чего-то не хватит. Итак, на листе расположилось шесть небольших квадратиков-кадров, которые надо тщательно продумать и нарисовать всё так, чтобы зритель сразу понял, откуда какой элемент берётся. Вот это — самое сложное. Это же не просто одна сплошная картинка со статичным сюжетом, она должна двигаться, как двигается фильм.
Сначала очертила фигуры птиц. Две птицы, одна повыше, вторая пониже (вторую надо подстрелить, а первую спрятать, чтобы даже сам зритель не понял, куда она делась). Вообще, этот приём используется для создания определённого акцента на одном элементе, на первом, так сказать, плане. Остальные элементы затемняются или вовсе исчезают. В нашем случае — исчезновение оправдано.
Один кадр на полёт, второй кадр на выстрел — и это будет не кульминацией, а завязкой. Кульминация растянется на три кадра (непростительно много, но что поделаешь?) и так подробно, на сколько это возможно, покажет падение. Падение необычайно важно для придания трагичности элементу. В последнее время только трагичность всё и спасает.
Дальше остаётся только один кадр — им же первую часть и нужно закончить. Вот, упала птичка, распростёрлись её крылья по земле, раненный бок (ой) окрашен кровью. Крыло прикрывает расползающееся по земле тёмное, прямо-таки чёрное пятно, а две странные ноги торчат из-за угла и внимательно смотрят на новоиспечённого мертвеца.
Вот и закончим на этом первую часть. Незачем её больше мучить, теперь самое время приступить ко второй.
Лена посмотрела на готовый эскиз с одной стороны, потом с другой, и в итоге решила, что вторая часть ещё немножко подождёт — нужно сначала завершить эту.
Выполнить работу будет лучше всего графически, но не карандашами, от которых и так уже болят пальцы, и не углём, который пачкается и мажется. Лучше взять инструмент покрепче, потяжелее, по — надёжнее.
И Лена взяла в руки линер — чёрную капиллярную ручку для графики. С такой ручкой работать было сложно, но интересно. Линером Лена вывела чёткий не убиваемый ни растушёвкой, ни клячкой контур, им же она расчертила деревья, добавив немного путанной листвы в торчащие кроны. Сверху проплыли птицы — на птиц, впрочем, похожие слабо. В них не было никаких отвлекающих элементов, они были просто чистые, белые, схематичные.
Белым цветом расписала...
— Плачет, но сильна.
Следующие три кадра мало чем друг от друга отличались: в центре внимания белая птица и чёрный дым, то расширяющийся, то сужающийся, то вновь — расширяющийся. Средний кадр требовал сильнейшей концентрации конкретно на птице, поэтому его нужно было сделать таким непропорциональным в плане цвета. А дальше план сменяется уже полностью — это сильно резало взгляд, но позволить себе сделать хоть на один кадр больше, Лена не смела. Раз уж было поставлено условие — шесть кадров, она выполнит это условие.
План сменяется на схематичную траву, больше похожую на торчащие пики, чем на нормальную растительность. Растекается пятно крови, чёрное-пречёрное, птичка, разбросав крылья, равнодушно лежит — и смотрит на кого-то, кто рисует её посмертный портрет.
Совершенно неожиданно раздался звонок в дверь — Лена подскочила, выронила из рук линер, поначалу даже не поняла, что вообще произошло. Когда звон двери донёсся до её ушей во второй раз, Лена, наконец, вспомнила, что совсем недавно заказала пиццу. Видимо, так включилась в работу, что совсем не заметила, как подошло время забирать заказ.
Встала, ловя отзвуки угасающего света своими волосами и, крикнув Мие, что привезли заказ и ей надо поторапливаться, приблизилась к входной двери. Дверь, как живая, дрожала, и её дрожь можно было объяснить только расшалившимися в окружающей полутьме нервами.
Существование глазка Лена решила просто-напросто проигнорировать. Ей было вовсе необязательно смотреть в него, ведь она уже наперёд знала, кто стоит по ту сторону двери.
Не спрашивая, кто там, Лена открутила замок, взялась уверенно и даже как-то нетерпеливо за ручку и, опустив ту до отказа вниз, дёрнула дверь на себя. Щёлкнула дверь, оторвавшись от косяка, скрипнула тонко, словно вилкой по тарелке неаккуратно провели.
Вместо приветствия на неё пахнуло холодом — откуда он прилетел, этот драный клок лютой зимы, никто понять не мог. Но ясно было одно, и только то, что морозец этот чувствовала не только Лена, но и тот человек, стоящий по ту сторону проёма.
Лена взглянула на него, как ей показалось, очень медленно. Легко моргнула глазами, ощущая пронизывающий холод на своей коже, сфокусировала свой взор на предмете, стоявшем впереди, и не столько увидела, сколько почувствовала, что человек, стоящий напротив, испытывает шок.
— Боже.
Боже — Господи, — Боже! Ну неужели существует то самое явление, получившее в угоду потомкам такое короткое, равносильное отчаянному выдоху название — Боже? Да если и существует, так почему не поможет? Почему не укроет, почему не спасёт ужас, плющом распустившийся в груди и в сердце, почему лукавого не прогонит, почему не скажет, мол, вот он я — ваш Создатель. Где же ты, Боже?
Ах, вот же ты — прячешься между строк, как самая маленькая второстепенная буква, как мягкий знак, как «еръ» — только из употребления ещё не вышел. До сих пор. Что же, что же, прячься! Будь и дальше самонадеянным, ставь всё под сомнение, вводи в умы людей смуту, панику, тревогу. Порть их, порть, а сам прижмись покрепче к земле и схоронись — как умеешь.
Я никому ничего не скажу.
Паша смотрел на неё своими медовыми глазами и напряжённо мял коробку, застрявшую в его цепких пальцах.
Как же долго мы не виделись? Как же долго, как мучительно долго ты пропадала, Лена?
Она и сама не смогла бы ответить на этот вопрос. Сколько она провела в этих стенах дней, а может и недель, Бог его знает (а ведь и правда знал — он тщательно следит за днями, не позволяя себе пропустить хотя бы один). Она знала только то, что существует волшебное Сегодня — и волшебство этого явления распространяет свой особый аромат на каждый из тяжёлых, сложных, будничных дней.
— Где тебя носило столько? Где ты была? — сказало Сегодня, необычайно серьёзно смешиваясь с голосом Паши.
Моргни медленно, Лена, не дай только дымке исчезнуть.
— Столько... — пробормотала Лена, протягивая звонкий, как колокольчик, звук [л'].
Теперь, окончательно разглядев среди призрачных сумерек Пашу и его горящие глаза, Лена не ощутила ни страха, ни прежнего нервного истощения. Она лишь смутно почувствовала, точнее, угадала то, что должна это почувствовать — и почувствовала — трепещущее волнение, щекочущее тело изнутри. Отдалась ему, поддалась обаянию приятного невесомого чувства, а чтобы держать его при себе и более не отпускать его, она улыбнулась.
— Давно не виделись, Паша. Хочешь зайти?
У Паши были заказы. Он должен был вернуться на базу и в скучной тоске ожидать, ожидать, ожидать, когда же на него повесят очередной заказ какой-нибудь неприятной абьюзивной (а оттого и токсичной к окружающим) пары, которые решили семейно и нездорово «поужинать». Или обслуживание пожилых старушек, или обслуживание одинокой дамочки в возрасте, или совсем юной девочки, или мужчины, что всё ещё живёт с мамой, якобы потому что та больна, хотя на самом деле болен здесь только ты. Ты, ты, ты — трижды.
У Паши были заказы, но сейчас, после того, как он нашёл её, никуда больше отпускать не собирался.
— Хочу. Как в старые добрые времена, верно?
И Паша, в который раз за эту скучную историю, вошёл в чужой незнакомый дом.
Внутреннее убранство квартиры показалось Паше примерно таким же по наполнению, как интерьер дома у Лены. Одинокие голые стены, но теперь не мертвенно-голубые, а тёпло-бежевые, кремовые; тёмный широкий коридор, который и коридором-то было сложно назвать — так, удлинённая арка.
Лена провела его в ту комнату, где самолично просиживала днями и ночами — то в одиночестве, то вместе с кем-то. Паша вошёл и словно оказался в другом мире — всё здесь было заставлено мольбертами, холстами, листочками. На столике, где стоял ноутбук, красовалась стопка бережно отобранных Мией эскизов про существо, сдиравшее с себя кожу; зеркало терпеливо множило каждый клочок комнаты на две единицы, и понять, какая единица истина, а какая — ложь, было крайне трудно. Паша хотел присвистнуть, но передумал, посчитав это действие слишком фривольным. Вместо свиста он тихо, почти неслышно произнёс:
— Боже.
— Опять? — усмехнулась Лена.
Она усадила его на диванчик, на котором сама однажды проснулась чужой и забытой девочкой. Села рядом, буквально выдрав из рук Паши крепко стиснутую пиццу. Провела ладонью по коробке, да ещё так заботливо, что Паша с испугом решил, будто она, в смысле Лена, чокнулась, но потом сам же удушил свои мысли, заставив себя думать более рационально.
— Как ты тут оказалась? — первый вопрос, который Паша смог выдавить из своего глухого горла.
Лена смотрела на него долгих три секунды, а потом открыла рот и начала излагать:
— Мне нужно было уйти. Я хотела предупредить Матвея, но я не смогла, я просто была не в состоянии. Потом он позвонил мне, сказал вернуться, но я вновь не смогла. Я запуталась, заблудилась в том, чего я хочу, и чего хотят от меня другие. Только сейчас я окончательно разобралась — всё не то. Чужие ожидания сильно отличаются от тех ориентиров, к которым я хочу стремиться. Моя жизнь — я надеюсь, ты меня понимаешь, ты же понятливый, ну — моя жизнь, я всегда чувствовала, всегда была будто не моей. Она была серой, пресной, простой. Я не жила, я просто существовала. Самое ужасное — я совершенно не помню, когда мне стало так казаться. Я словно всегда чувствовала себя в клетке, в оковах, я ненавидела и презирала те вещи, которые в глубине души мне нравились. Помнишь, я искусство ненавидела? Посмотри теперь на меня — вот тебе картины. Множество картин, множество разнообразных скетчей, эскизов, зарисовок, смотри, что я наделала. И я ни о чём не жалею.
Лена приблизилась к нему, импульсивно схватила за плечи, встряхнула, чтобы он понял — чтобы увидел, во что она превратила свою жизнь и в кого превратилась сама.
— Мне меня навязали, понимаешь?
И Паша понял. Душа его ликовала, душа полнилась радостью, что требовала немедленного выхода, мгновенного — и через слова. Паша молчал, потому что прекрасно осознавал степень своего понимания к такому перевоплощению Лены. Где-то там, в омуте его души, ему хотелось пойти вслед за ней, ему, этому невоспитанному Паше, неистово хотелось стать воспитанным, хотя бы том понимании, в котором воспитала Лена.
Разумом он понимал другое. Он понимал, что помимо Лены есть ведь ещё люди, которые любят её. А она любит их. Должна была любить.
— Прости меня... за эту бесчеловечность, — прошептала Лена, разжимая пальцы, сковавшие плечи гостя.
Как будто почувствовала. Приятным и одновременно горьким отзвуком это ощущение раздалось в груди.
Паша, едва чужие руки слетели с его плеч, стремительно вскинул свои, перехватил руки Лены, задержал на пару мгновений в своих ладонях, но что-то будто бы вспомнил — и отпустил.
— А Матвей? — спросил, чтобы забить внезапно вылезшую неловкую паузу.
— А что Матвей? Я с ним в ссоре. Он меня не заберёт, ну и ничего. Я наконец-то осознала своё место, — Лена вновь принялась поглаживать коробку.
Паша, чтобы привлечь к себе внимание, легонько, но оглушительно (в тихой звенящей комнате), хлопнул по коробке, заставив Лену поднять голову.
— Он переживает. Он ночами не спит. Он не ходит на работу, потому что ему не с кем оставить детей. Он вместе с Петей проводил твою мать в последний путь. Где была ты, Лена? Ты была здесь, ты была, быть может, в депрессии, но судя по всему, она прошла. Верно? Ты говоришь, что тебе было тяжело, но ты даже не подумала о тяжести того бремени, которое несли те, кому ты дорога. Уж не знаю, дороги ли они тебе.
Паша — невоспитанный. Как он посмел одной своей репликой нарушить весь хрупкий порядок вещей, который Лена так кропотливо, так рьяно, так заботливо выстраивала возле себя? Как посмел он вмешиваться в её дела, как он мог даже рот открыть по поводу того, чтобы её упрекнуть?
Лена смотрела в его потемневшие от накативших сумерек глаза, а её собственные зеркальца души — глубокие и тёмные, несомненно, — наполнялись слезами.
Вот так — могла. Да запросто. Возвела стену, оградилась от внешнего мира, чтобы поставить жизнь на паузу и существовать в коконе, в радостном, милом коконе, который только сильнее оборачивается вокруг тела и душит, лишая воздуха.
— Я думала, — она всхлипнула, — я думала, что я всё сделала правильно.
— Ты сбежала, оставив своих родных в неведении. Они волновались, Кате пришлось показаться врачу, а Саша и вовсе замкнулся в себе, он и раньше-то мальчиком был не шибко разговорчивым, — всё также ровно говорил Паша, не сводя снисходительного взгляда с плачущей Лены.
Она всё-всё понимала. Из-за осознания этого хотелось разбить себе голову.
— А меня ты на кого оставила? — добавил он совсем тихо.
— Паш...
— Да-да, я всё знаю. Я же не претендую. Просто хотел тебе тогда сказать, чтобы хоть немного легче стало — а то чувствовал себя так, словно в душной комнате застрял: ни окон нельзя открыть, ни дверей распахнуть. Иногда я думаю, что нам с тобой подошла бы другая история, другой сценарий. Этот выбросить, переписать или сжечь, а новый сотворить. Было бы здорово. Не то чтобы я против существования твоей семьи или... Просто так надоело быть загнанным в рамки, смотреть на тебя и жалеть пространство, жалеть окружение, себя жалеть, а сильнее всего — тебя.
Его руки блуждали по её рукам, огибали локти и предплечья, но выше не поднимались — вряд ли это будет расценено как дружеский жест.
— Ты ведь такая хорошая. Милая. Прелестная. Ты... — он потянулся к ней, но она отпрянула, — видать, совсем не любишь свою семью. Кого же ты тогда любишь?
— Паша, ты чего?.. — Лена была на грани — её лицо выдавало её смятение.
— Ничего, Лен. Просто ты опять смотришь слишком узко.
— Н-не говори так. Я думала, что всё, чего я сейчас достигла — это то самое переосмысление ценностей, которого я всегда боялась. Я думала, что я всё осознала, и...и...
Лена уронила лицо в ладони и, всхлипывая, пробормотала что-то нечленораздельное. Паша обхватил сгорбленную фигурку маленькой забитой девочки и слабо обнял. Даже не обнял — просто дал понять, что он рядом, и он всегда поддержит, если она оступится и упадёт.
— Но переосмысление ценностей — это не единичный процесс, он повторяется постоянно, он повторяется всё время, пока ты живёшь. И сколько времени ты сомневаешься, столько у тебя за спиной будет дышать переосмысление. Это, на самом деле, полезная вещь, особенно если ты хочешь сравнить себя прошлую с собой нынешней.
— Не хочу! — взвыла Лена, мокрые ладони вдавливая в слезящиеся глаза. — Я не хочу ничего больше переосмыслять, Паша, я просто хочу однажды всё понять и жить стабильно, зная всё, что есть в этом мире.
— Москва не сразу строилась, и познать вселенную за один присест невозможно. Ты будешь присматриваться к ней, узнавать её сильные и слабые стороны, ты сможешь понять её от и до только к концу своей жизни — если, конечно, сможешь. А ценности пересматриваются всегда — такова человеческая природа.
Лена почувствовала, как Сегодня её обняло чуть крепче, нежели пару минут назад. Это вызвало в ней новый приступ рыданий, которые Паше было крайне тяжело остановить. Он знал, что если пытаться обнять горюющего человека, то слёзы, которые горюющий пытался сдерживать, хлынут с новой силой — и ничто их не сможет остановить.
— Я хочу стабильности, я хочу найти своё место в мире, я хочу элементарного — возможности управлять своей жизнью. Я так много прошу? Неужели ему нельзя меня хотя бы разочек послушать?!
— Ты лучше меня послушай, — сказал Паша строго. — Ты сама себе хозяйка. Если думаешь, что тебе тебя навязали, то мысленно избавься от тех, кто тебе это навязывает. Сожги их, удуши, проткни насквозь, четвертуй и отруби головы, делай это кровожадно и грязно, но не позволяй перетечь выдумкам в реальность. Самое главное, чтобы ты смогла освободить свою волю, убийство же должно быть мнимым, придуманным. Оно поможет тебе избежать убийства в реальности.
Лена убрала руки от лица, медленно подняла голову и, сколько было в ней изрядно порушенной решимости, взглянула в глаза Сегодня. Оно потеплело — и стремительно растаяло в Пашу.
— Люди меняются, Лена. Их ценности меняются вместе с ними.
Паша угловатой рукой прикоснулся к светлым волосам Лены, провёл осторожно по ним от макушки до шеи, замер у шейного позвонка, потом аккуратно надавил на него пальцами — И Лена подняла голову.
— Спасибо, Паша.
— Ты скоро вернёшься домой?
— Я не знаю. Не говори никому, что встретил меня сегодня. Я... я должна подумать.
— Не волнуйся — я никому ничего не скажу.
Чёрный дымок, накрывающий мир своею темнотой, добрался, наконец, до двенадцатой квартиры — ворвался в окно, тягуче растёкся по воздуху, не щадя ничего святого: ни картин, ни Лены, ни света. Заполонил собой всё — включая и воздух, и пространство, и даже чужие мысли. Кто управлял степенью темноты в этом мире? Почему сумерки навалились так скоро? Почему свет не помогает рассеять этот чёрный дымок, этот грязно-серый туман?
Паша хотел попрощаться так, как следует. Паша, как и в тот чёртов раз, хотел что-то сделать, что-то неординарное, внезапное, может быть, даже постыдное. Паше больше всего сейчас хотелось закончить ту линию истории, в которую он посмел влезть и которую решил повести. Поставить точку, прочертить длинную линию, за которую заходить строго запрещено. Он и не зайдёт — не посмеет. Она не даст.
Она держит его на цепи.
Паша, немея от предчувствия скорой беды, завёл прядь волос Лены за ухо.
— Надеюсь, что ты хорошо обо всём подумаешь. Знай, что какой бы ты ни сделала выбор, в пользу искусства ли, или в пользу семьи, а может, — Паша сделал короткую заминку, — в пользу другого сценария... В общем, я тебя всегда поддержу. Да и Матвей, я думаю, поймёт твой выбор. Надеюсь, ты примешь верное решение.
Паша наклонился к самому её лицу, а Лене показалось, что он крикнул — прогрохотал, громогласно объявил, подвёл удушающую черту, как будто построил четвёртую стену своей собственной рамки. Во весь голос донёс, хотя на самом деле лишь вполголоса пробормотал:
— Надеюсь, что этим решением буду не я.
Лене почудилось, будто он её поцеловал. Это было мимолётное чувство, сопровождающееся пробуждением нервных окончаний на губах, на щеке и виске, но таких слабых, таких эфемерных, что в следующую секунду стало понятно — ей почудилось.
Ей почудилось всё. И каждый сантиметр нарисованной, обрисованной, истраченной комнаты, и все слова, все звуки, которые она когда-либо слышала.
Если и существовали когда-то реальность и сон, то сейчас Лена, как никогда раньше, застряла где-то меж ними. Никто не вытащит, никто не спасёт — так и будешь метаться между сном и реальностью, не зная, не сознавая, где то пространство, которое можно вывернуть наружу — чтобы поменять сон или, наконец, вылезти в реальность.
И всё показалось таким абсурдным, нелогичным, наигранно-надуманным, что захотелось вытошнить, выкашлять, выговорить всю театральность, в которой её жизнь погрязла.
Лена очнулась уже тогда, когда за Пашей негромко скрипнула входная дверь, а на пороге уставленной мольбертами комнаты стояла Мия, бережно завёрнутая в одно полотенце.
— Ты что, всё ещё не притронулась к пицце? — спросила она, подбираясь к Лене и лавируя между расставленных и разбросанных холстов.
— Я как-то уже не хочу есть, спасибо.
Мия присела рядом.
— Кто-то приходил?
— Да.
— Таракан Кафки?
Лена хотела что-то буркнуть, но не выдержала и пропустила смешок.
— Что бы он тебе ни сказал, думай, прежде всего, своей головой. Он, может быть, и прав, да только судит он по себе, а может по тем людям, по которым всегда обычно судят.
Мия откинулась на спинку дивана, придерживая второе гигантское полотенце на голове.
— У меня ещё есть время подумать? — спросила Лена.
— Конечно! Думай, сколько тебе влезет. Только про птиц моих не забывай.
Лена подумала о чем-то и затем улыбнулась своим мыслям.
— Не забуду. В следующийраз я их точно — нарисую.
