Озвучивание не поддерживается в этом браузере
Глава 22. Цветущий сад
Бар за Кутузовским встретил их тишиной. Той особой, нехорошей тишиной, которая бывает в час ночи в местах, где обычно кипит жизнь, а сейчас — только свет приглушённых ламп, запах дорогого табака и тяжёлое молчание людей, которые знают: кто-то перешёл черту.
Соня сидела на кожаном диване в VIP-ложе. Тот же диван. Тот же стол из чёрного мрамора. Тот же приглушённый свет. Только теперь — вместо фотографий с мишенями на столе — бинты, антисептик, хирургическая игла и молодой врач в перчатках, склонившийся над её коленями.
Боль — пришла. Та самая, которую она не чувствовала в кухне, когда ползла по осколкам. Адреналин — схлынул. И боль — заполнила пустоту. Колени — рваные, глубокие порезы от стекла, мясо — красное, влажное, блестящее под лампой. Ладони — исполосованы. Врач — тот самый, в тёмной рубашке, — работал молча. Тампонировал. Промывал. Накладывал швы. Игла входила в кожу — и Соня не дёргалась. Не шипела. Сидела ровно, как на станке перед зеркалом в репетиционном зале. Спина — прямая. Подбородок — поднят. Глаза — сухие.
Больше всего — колени. Четыре шва на левом. Три — на правом. Мелкие порезы на ладонях — те обработал антисептиком, заклеил пластырем, забинтовал. Для балерины колени — это всё. Это опора. Это demi-plié, это relevé, это приземление после прыжка. Если швы разойдутся...
Не думай. Не сейчас.
Данил ходил. Туда-сюда. Туда-сюда. По ложе — от стены до стены. Шесть шагов в одну сторону. Разворот. Шесть — в другую. Как бык в загоне. Как волк в клетке. Его куртка — расстёгнута. Волосы — мокрые, спутанные. Лицо — белое. Всё ещё белое. Та бледность, которую Соня увидела в дверном проёме квартиры на Тульской, — не прошла. Она осела, впиталась, стала частью его кожи. И глаза — карие, горящие, с расширенными зрачками — метались по комнате, не находя точки, на которой можно было бы остановиться. Метались — и каждые три секунды возвращались к ней. К Соне. К её коленям. К игле в руках врача. К крови на бинтах.
Его злость — была физической. Осязаемой. Как жар от печи. Как электрический разряд, который чувствуешь кожей, когда стоишь рядом с высоковольтной линией. Он — излучал. Каждый шаг — удар. Каждый выдох — рык. Кулаки — сжимались и разжимались. Сжимались и разжимались. Ритмично. Непроизвольно. Как сердце.
Соня смотрела на него. Из-под ресниц. Пока врач зашивал её колено. Смотрела — и видела.
Это из-за меня. Он такой — из-за меня. Он — Данил Ковалёв, который не боится ничего и никого, — вне себя от ярости. Потому что кто-то поранил меня.
Может быть, я не просто его собственность. Может быть, он...
Не произноси это слово. Не смей.
...любит?
Заткнись. Заткнись. Заткнись.
Руслан сидел в кресле напротив. Нога — на ногу. Пальцы — барабанили по подлокотнику. Ровно. Ритмично. Тук-тук-тук-тук. Как метроном. Его голубые глаза — ледяные, неподвижные — были направлены на Соню. Не на Данила. На неё. Он смотрел — задумчиво. Оценивающе. Как энтомолог, изучающий экспонат, который оказался сложнее, чем предполагалось. Пальцы — тук-тук-тук — не останавливались. В его глазах — расчёт. Холодный. Чистый. Тот расчёт, который отличал его от Данила: где Данил горел — Руслан считал. Где Данил бил — Руслан думал. И сейчас — он думал. О чём — Соня не знала. Но чувствовала: ни одна деталь — ни швы на её коленях, ни дрожь в руках Данила — не ускользнула от его внимания.
Цербер — сидел в дальнем углу. С сигарой в руке — тлеющей, дымящейся, наполнявшей ложу тяжёлым сладковатым запахом. Он курил. Медленно. Затягивался — глубоко, до живота. Выпускал дым — через ноздри. Смотрел на всё это — на Данила, мечущегося как зверь, на Соню, зашиваемую на диване, на Руслана, стучащего пальцами, — и качал головой. Медленно. Тяжело. Из стороны в сторону. И весь его вид — массивные плечи, опущенные брови, сигара в зубах, прищуренные глаза — говорил одно: какой абсурд. Какой чудовищный, немыслимый, цирковой абсурд.
— Дамир не берёт трубку, — Данил. Сквозь зубы. Не останавливаясь. Шесть шагов. Разворот. Шесть. Разворот. — Ни от меня, ни от Руслана.
Его голос — низкий, хриплый, вибрирующий — был как рычание двигателя его BMW перед стартом. На грани. На самой грани. Ещё одно слово — и двигатель сорвётся в рёв.
Руслан выдохнул. Долго. Тяжело. Как человек, который очень устал быть единственным взрослым в комнате.
— Семён, — он обратился к Церберу. Ровно. Деловито. Но с той нотой в голосе, которая выдавала: даже ему — ему, Руслану Белову, человеку-калькулятору — было не по себе. — Тут Дамир перешёл черту.
Пауза. Пальцы — тук-тук-тук.
— Не знаю, во что он играет, — Руслан. Тяжёлый выдох. — Но он заигрался. Позвони ему ты. От тебя — ответит.
Цербер — пожевал губами. Медленно. Как крокодил, обдумывающий, стоит ли шевелить челюстью. Его глаза —тёмные — скользнули к Соне. К её коленям. К игле, которая входила в её кожу и выходила, оставляя аккуратный, ровный стежок. Он смотрел — секунду. Две. Как будто взвешивал: стоит ли эта маленькая, бледная балерина той войны, которая разворачивалась из-за неё.
Кивнул. Утвердительно. Коротко.
Достал телефон. Айфон. Последней модели. Набрал номер. Поднёс к уху.
Гудок.
Гудок.
Скинули.
Цербер — убрал телефон от уха. Посмотрел на экран. Медленно. Неверяще. Как человек, которому только что плюнули в лицо. Его брови — поднялись. На миллиметр. Для Цербера — это была целая буря.
Набрал снова.
Гудок.
Скинули.
Тишина.
Данил — остановился. Посреди шага. Замер. Смотрел на Цербера. Руслан — перестал стучать пальцами. Врач — поднял голову от колена Сони. Все — смотрели на Цербера. На его лицо. На телефон в его руке. На сигару, которая тлела, забытая.
— Ах ты сукин сын, — Цербер. Пропел. Нараспев. С тем особым, ленивым смешком, от которого у Сони по спине пробежали мурашки. Не весёлый смех. Опасный. Тот смех, которым смеются люди, принимающие решение убить, но ещё не произнесли это вслух.
Данил — вспыхнул. Мгновенно. Как бензин, на который упала искра. Его глаза — полыхнули. Карий — стал огнём. Он шагнул к Церберу. Быстро. Резко.
— Видишь? — Данил. Тихо. Хрипло. Каждое слово — как удар кулаком в стену. — Он никого уже ни во что не ставит. Я поеду. Найду. И убью.
Не «хочу убить». Не «собираюсь убить». «Убью». Факт. Приговор. Вынесенный и утверждённый.
— Нет, — Цербер. Спокойно. Без повышения голоса. Как стена. Как скала. — Нельзя. Пока нельзя, Данил.
«Пока». Он сказал — «пока». Не «нет». «Пока нельзя». Значит — можно будет. Потом. Когда Цербер решит, что время пришло. Когда...
И тогда Данил — улыбнулся.
Соня — увидела эту улыбку. И — замерла. Врач потянул нить — она не почувствовала. Потому что эта улыбка — забрала все её чувства. Всё внимание. Весь мир.
Тягучая. Медленная. Ядовитая. Губы — растянулись. Зубы — не показались. Ямочка — не появилась. Это была не мальчишеская, не сумасшедшая, не весёлая улыбка. Это была улыбка человека, у которого есть план. Улыбка волка, который нашёл нору кролика.
— Я знаю, как выманить эту змею, — Данил. Тихо. Вкрадчиво. С тем особым предвкушением, от которого воздух в ложе стал гуще.
Руслан — выпрямился. Мгновенно. Его спина — ударилась в спинку кресла. Голубые глаза — расширились. На долю секунды — на ту крошечную долю, в которую даже Руслан Белов терял контроль над выражением лица, — в них мелькнуло понимание. И — ужас.
— Неееет, — протянул Руслан. Длинно. Устало. С тем отчаянием, с которым мать говорит ребёнку «нет», зная, что он всё равно сделает по-своему. — Нет, Данил. Что у тебя за мания такая. Серьёзно!
Его пальцы — вцепились в подлокотник. Костяшки — побелели. Он знал. Он уже знал, что Данил задумал. И это знание — отражалось на его лице мукой человека, который видит надвигающийся поезд и понимает, что не успеет убрать тело с рельсов.
Цербер — затянулся сигарой. Глубоко. Выпустил дым. Сквозь дым — посмотрел на Данила. На его улыбку. На его глаза — горящие, безумные, с тем огнём, который Цербер видел много раз. Слишком много раз.
— Езжай, Данил, — Цербер усмехнулся. Коротко. Тяжело. Как человек, который устал сдерживать зверя и решил — пусть. Пусть бежит. Пусть рвёт. Потому что зверь всё равно сорвётся с цепи, и лучше — направить его на врага, чем ждать, пока он начнёт грызть своих. — Его цветущий сад давно пора прикрыть.
Сад. Цветущий сад. О чём они?
Данил — кивнул. Коротко. Развернулся. Пошёл к двери. Быстро. Куртка — хлопнула полами. Шаги — тяжёлые, стремительные. Он не обернулся. Не посмотрел на Соню. Он уже был — там. В своей голове.
Руслан — посмотрел на Цербера. Долго. Тяжело. В его глазах — вопрос. Немой. Отчаянный. «Ты серьёзно?» Цербер— не ответил. Затянулся сигарой. Руслан — закрыл глаза. На секунду. Выдохнул через нос. Встал. Поправил пальто. И пошёл за Данилом.
Ночь. Октябрьская. Чёрная. Без звёзд — небо затянуто облаками, низкими, тяжёлыми, пахнущими дождём. Температура — четыре градуса. Ветер — сырой, колючий, пробирающий до костей.
Соня стояла перед забором.
Высоким. Металлическим. С колючей проволокой поверху. За забором — темнота. Силуэты строений. Огромных. Длинных. Ангары. Или — теплицы. Или что-то среднее. Свет — тусклый, жёлтый — пробивался сквозь щели.
Её колени — пульсировали болью. Тупой. Горячей. Каждый шаг — стежки натягивались, и боль — простреливала вверх, по бедру, в живот. Она хромала. Едва заметно. Балерина — хромает.
Швы. На коленях. У балерины. Это как порез на голосовых связках у певца. Это — конец. Или — нет? Елена Павловна сказала бы: «Заживёт. Ты молодая. Тело восстановится». Но тело восстановится — если я дам ему время. А я стою посреди ночи перед забором с колючей проволокой.
— Зачем мы тут? — Соня. Тихо. Хрипло. Голос — сел. От крика. От слёз. От страха. От всего, что случилось за последние часы. Она стояла — в его куртке, наброшенной на плечи, в кроссовках Светки, которые были на размер больше, с забинтованными ладонями и зашитыми коленями, — и не понимала. Ничего не понимала.
— Аскарида, держи, — Данил. Коротко. Буднично. Как «передай соль».
Он сунул ей в руки Глок.
Тяжёлый. Холодный. Чёрный. Рукоятка — шершавая, рифлёная. Ствол — короткий.
— Он пригодится, — Данил. С полуулыбкой. С ямочкой.
Соня — взяла. Забинтованными пальцами.
Руслан — присел на корточки перед замком на двери в заборе. С недовольным лицом. С поджатыми губами. С тем выражением человека, которого заставили делать что-то ниже его достоинства. Достал из кармана пальто — отмычку. Тонкую. Стальную. Профессиональную. Вставил в замочную скважину. Начал крутить. Медленно. Осторожно. Пальцы — длинные, ухоженные, с аккуратно подстриженными ногтями — двигались точно. Как у хирурга. Как у пианиста. Как у человека, для которого взлом замков — не профессия, а вынужденное хобби.
— Поверить не могу, что я пошёл на это, Ковалёв, — Руслан. Тихо. Сквозь зубы. Не отрывая взгляда от замка. Отмычка — поворачивалась. Тихий скрежет металла о металл. — Твоя тяга к этому нездорова.
Данил — стоял рядом. Руки — в карманах. Плечо — к забору. Он насвистывал. Тихо. Мелодию — незнакомую, простую, с той ленивой весёлостью, которая появлялась у него перед чем-то страшным.
Щелчок.
Замок — открылся. Дверь в заборе — скрипнула. Руслан — поднялся. Убрал отмычку в карман. Отряхнул колени пальто. Посмотрел на Данила. В его голубых глазах — холодное, отстранённое смирение. Смирение человека, который давно понял: единственный способ контролировать Данила Ковалёва — идти рядом и минимизировать ущерб.
Данил — перестал свистеть. Шагнул к багажнику Туарега Руслана, припаркованного в тени деревьев на обочине. Откинул крышку. Наклонился. Достал — одну за другой — три канистры.
Большие. Красные. Пластиковые. Двадцатилитровые. Соня— услышала плеск. Тяжёлый. Жирный. Бензин. Шестьдесят литров бензина.
— Мы что, опять что-то сожжём? — Соня. Неверяще. Голос — тихий. Потерянный. С той особой интонацией, которая бывает у людей, понимающих, что их жизнь окончательно и бесповоротно съехала с рельсов.
— А ты думаешь, я шутил, когда говорил, что он сожжёт клуб? — Руслан хмыкнул. Невесело. Без иронии. С усталостью человека, который много раз видел этот спектакль и знал каждую реплику наизусть. — Данил у нас питает особое пристрастие к огню. Это будет какое уже по счёту?
— Вместе с Рэнджем? — Данил. Весело. Легко. Поставил канистры на землю. Вытер руки о джинсы. — Двадцать третье.
Они вошли на участок.
Данил — впереди. Две канистры — в руках. Третью — нёс Руслан. С лицом человека, несущего чужой гроб. Соня — позади. Глок — в забинтованной руке. Тяжёлый. Холодный.
Ангар — огромный. Длинный. Металлический. С крышей из поликарбоната. За ним — ещё один. И ещё. Три ангара. Может — четыре. В темноте — сложно разобрать. Свет — жёлтый, неестественный, ультрафиолетовый — пробивался через стыки панелей. Воздух — пах. Странно. Тяжело. Сладковато. Приторно. Как трава после дождя. Как цветы. Как...
Они зашли крадучись. Данил — бесшумно. Как волк. Как тень. Его кроссовки — ни звука. Его дыхание — ровное, тихое, контролируемое. Руслан — чуть менее бесшумно, но тоже — профессионально. Соня — хромая.
Первый ангар.
Данил — откатил дверь. Медленно. На полметра. Заглянул внутрь. Замер. Обернулся — посмотрел на Соню. И — кивнул. «Смотри».
Соня — заглянула.
И — мир перевернулся.
Марихуана.
Плантации. Ряды. Бесконечные, уходящие вглубь ангара — длинного, как вагон метро, — ряды зелёных кустов. Невысоких. Густых. С широкими листьями — пятипалыми, зубчатыми, тёмно-зелёными, блестящими под ультрафиолетовыми лампами. Лампы — десятки. Сотни. На потолке. На стенах. Синие. Розовые. Фиолетовые. Провода — толстые, чёрные, змеящиеся по полу, по стенам, по потолку. Трубки полива — тонкие, подведённые к каждому горшку. Вентиляторы — гудели. Тихо. Монотонно. Воздух — тёплый, влажный, густой от запаха — бил в лицо. Запах — сладкий, резкий, дурманящий, — от которого голова начинала кружиться.
Тут соток тридцать плантаций. Тридцать. Соток. Марихуаны.
Ахереть.
Именно.
Это — деньги. Огромные деньги. Это — империя. Маленькая зелёная империя, спрятанная в ангарах за забором с колючей проволокой. И Данил — собирается её сжечь. Всю. Дотла.
Как он сжёг Range Rover. Как он сжёг двадцать одну вещь до этого. Как он сжигает всё, что принадлежит людям, которые причинили ему боль.
Нет. Не ему. Мне. Которые причинили боль — мне.
Данил поставил канистры на пол. Тихо. Аккуратно. Достал из-за пояса — два пистолета. Одинаковых. Чёрных. По одному — в каждую руку. Пальцы — легли на рукоятки привычно, естественно, как пальцы Сони ложились на станок. Он шёл — тихо. По проходу между рядами кустов. Свет ламп — падал на его лицо снизу. Синий. Фиолетовый. Превращал его — в ангела из неона. Его тень — длинная, чёрная — скользила по стене ангара.
Они шли. Тихо. По проходу. Между кустами, которые стоили миллионы. И слышали голоса.
В дальнем конце ангара — свет. Обычный. Жёлтый. Лампочка над столом. За столом — пятеро. Парни. Молодые. Двадцать — двадцать пять. В рабочей одежде — комбинезоны, перчатки, бейсболки. Садовники. Рабочие. Марихуана — не растёт сама. Её нужно поливать, подстригать, удобрять, сушить, паковать. Эти пятеро — делали это. И сейчас — сидели. Играли в карты. Пиво — на столе. Сигареты — в пепельнице. Тихий смех. Негромкий разговор. Обычный вечер. Обычная ночная смена.
Данил — вышел из тени.
Резко. Одним шагом. Из темноты — в свет. Оба пистолета — вперёд. Руки — разведены. Стволы — направлены. Его силуэт — чёрный, широкоплечий, с двумя пистолетами в руках — заслонил проход. За его спиной — ряды марихуаны. Перед ним — пятеро парней, которые ещё не поняли, что их жизнь только что изменилась.
Они повернулись. Резко. Карты — посыпались на стол. Пиво — опрокинулось. Один — дёрнулся к поясу. Остановился. Потому что ствол Данила — уже смотрел ему в лоб.
Тишина.
Они узнали его. Соня — видела. Видела, как их лица — менялись. От удивления — к пониманию. От понимания — к страху.
— Коваль, — один из них. Коренастый. С бритой головой. Голос — сиплый. Натянутый. Между вопросом и мольбой. Сглотнул. Кадык — дёрнулся. — Ты чего тут?
— Хэндэ хох, мандавошки, — Данил.
Спустил предохранители. Оба. Одновременно. Два коротких сухих щелчка — как переломанные спички. В тишине ангара — они прозвучали как выстрелы.
Парни — подняли руки. Вверх. Медленно. Все пятеро.
Молодой пацан. С шрамом на подбородке и упрямыми глазами. Двадцать лет. Может — двадцать два. Из тех, кто думает, что бессмертен. Из тех, кто ещё не понял.
— Ты ебанулся? — дерзкий. Голос — звенит. От злости. От адреналина. От той мальчишеской бравады, которая ещё не знает, чем заканчивается. — Дамир с тебя кожу снимет.
Данил — не ответил.
Выстрел.
Сухой. Короткий. Оглушительный в замкнутом пространстве ангара — эхо ударило в стены, в потолок, отскочило, рассыпалось. Пуля — вошла в колено дерзкого. Точно. Ювелирно. Под коленную чашечку.
Парень — завизжал. Высоко. Тонко. Не мужским голосом — голосом ребёнка, которому очень-очень больно. Упал. На бок. Схватился за колено. Кровь — хлынула. Между пальцев. На бетон. Тёмная. Густая.
Соня — вздрогнула. От звука. Не от зрелища. Зрелище — она уже видела. Хуже. Страшнее. Тело Дэна под фурой. Голову Ромыча — с дырой в виске. Свои собственные руки — на автомате, с отдачей в плече и трупом на бетоне. Но звук — каждый раз бил по нервам. Каждый раз — тело вздрагивало. Инстинкт. Непреодолимый.
Остальные четверо — замерли. Белые. Как мел. Как Данил — час назад, в дверном проёме. Руки — вверх. Дрожат.
— Звоните своей сутенёрше, шлюшки, — Данил зло протянул, но — Соня видела. Видела, как его глаза — горели. Не злостью. Предвкушением. Тем самым огнём, который появлялся у него перед гонкой. Перед дракой. Перед огнём. Он — наслаждался. Данил Ковалёв — наслаждался тем, что сейчас произойдёт.
Один из парней — дрожащими пальцами — достал телефон. Набрал номер. Видеосвязь. Экран — засветился. Гудок. Ещё гудок.
Данил — забрал телефон у него из рук. Легко. Одним движением. Как конфету у ребёнка. Пистолет протянул Руслану.
Секунда. Две. Три.
Дамир — ответил.
Его лицо — на экране. Соня — стояла в тени, за спиной Данила, — но видела. Видела это лицо.
Красивый. Другой красотой — не как Данил. Где Данил — огонь, ямочка, безумие — Дамир лёд. Резкие скулы. Большие тёмные глаза — чуть раскосые, с тяжёлыми веками. Прямой нос. Тонкие губы. Коротко стриженные черные волосы. Лицо — хищное, спокойное, как у птицы — ворона, который сидит на ветке и смотрит сверху.
Дамир — увидел Данила. И — его лицо изменилось. На долю секунды. Удивление. Настоящее. Чистое. Он — не ожидал. Впервые — не ожидал.
— Привеееееет, — Данил. Пропел. Радостно. С той самой мальчишеской, сумасшедшей интонацией, от которой Соне одновременно хотелось смеяться и плакать. Он держал телефон на вытянутой руке. Камера — на его лице. Ямочка — глубокая. Глаза — горящие. Улыбка — широкая, белозубая, от которой хотелось бежать. — А мы тут в гости заскочили. Как говорится — если Магомед не идёт к горе, то гора идёт к Магомеду.
— Ковалёв, — Дамир. Зло. Прошипел. Сквозь зубы. Его голос — тот самый, мягкий, с южным акцентом, — стал другим. Жёстким. Режущим. Без мёда. Только бритва. — Катись оттуда нахер.
— Не могу, — Данил. С притворным сожалением. Покачал головой. — Ты очень плохо поступил с одной очень хорошей девушкой. Напугал. Ранил. Нельзя так, ай-яй-яй.
Он — погрозил пальцем в камеру. Карикатурно. По-учительски. Как воспитатель в детском саду.
— Оооооо, — Дамир. Протянул. Медленно. И — его губы растянулись. Та самая улыбка. Удовлетворённая. Спокойная. Улыбка снайпера, который попал в цель. — Как там твоя шлюшка? Она так смешно ползала. Я думал она обоссыться от страха.
Лицо Данила — изменилось.
На одну секунду. На одну крошечную, неуловимую секунду — маска слетела. Под ней — гнев. Чёрный. Густой. Бездонный. Ненависть — такая, от которой воздух становится горячим. Его челюсть — сжалась. Скулы — проступили. Глаза — потемнели. Карий — стал тусклым, мёртвым, как стекло.
Потом — маска вернулась. Показное веселье. Ямочка. Улыбка. Как будто ничего не произошло.
— Журавлик, — он обернулся к Соне. Легко. Мягко. Как будто просил подать чай. Переключил камеру с фронтальной на основную. Протянул ей телефон. — Поснимай меня.
Соня — взяла телефон. Автоматически. Забинтованными пальцами. Экран — тёплый от его ладони. Камера — направлена на Данила. На его спину. На его руки.
Он пошёл.
К канистрам. Поднял одну. Открутил крышку. И — начал поливать.
Бензин — хлынул на кусты. Широкой, тяжёлой струёй. По листьям — по тем самым, пятипалым, зубчатым, тёмно-зелёным — потекли ручейки. Прозрачные. Маслянистые. Запах — ударил. Резкий. Удушливый. Бензин — поверх марихуаны. Два запаха — сладкий и горький — смешались в воздухе, создавая что-то невыносимое. Что-то, от чего глаза слезились, а горло перехватывало.
Данил шёл — по проходу. Между рядами. Поливал — слева, справа, вперёд. Канистра — опустела. Взял вторую. Открутил. Полил. Методично. Спокойно. С тем особым ленивым ритмом, с которым поливают грядки на даче. Как будто — не шестьдесят литров бензина, а вода из лейки на помидоры.
Соня — снимала. Камера — на Даниле. На его руках. На бензине, льющемся на кусты. На листьях, темнеющих от жидкости. Её руки — не дрожали. Впервые за эту ночь — не дрожали. Она — снимала. Как оператор. Как свидетель. Как соучастница.
Ты снимаешь, как человек уничтожает чужую собственность на сотни миллионов. Ты — соучастница. По всем статьям. По всем законам. Тебе — девятнадцать. Тебе — тюрьма. Если поймают.
Плевать.
Плевать?
Плевать. Он стрелял в мои кружки. Он считал грёбанную считалочку. Он — поставил прицел на мою голову и решил не стрелять. Не потому что пожалел. Потому что хотел, чтобы я знала: он может. В любой момент. Он — может.
И теперь — Данил поливает его деньги бензином. Для тебя. Из-за тебя. Ради тебя.
Да.
— Ковалёв! — Дамир. С экрана. Злой рык. Настоящий. Без мёда. Без бархата. Голый гнев. — Это не только моя трава.
Не только его. Значит — есть ещё кто-то. Партнёры. Инвесторы. Люди, которые вложили деньги. Люди, которые будут очень, очень злы. Люди, которые будут искать виноватого. И найдут — Данила. И — меня.
Плевать. Помнишь?
Помню.
Данил — поставил пустую канистру. Взял третью. Последнюю. Полил — у входа. Широкой полосой. По полу. По проходу. Создавая — дорожку. Бензиновую дорожку, ведущую от входа — вглубь ангара. К рядам. К кустам. К деньгам, которые через секунду станут — дымом.
— На сколько тут, Дамир? Лямов триста? Как говорится, — Данил. Повернулся к камере. К Соне. К телефону в её руках. Улыбка — широкая. Мальчишеская. Безумная. Ямочка — глубокая. Глаза — карие, горящие, живые, сумасшедшие. Сунул руку в карман куртки. Достал — зажигалку. Серебристую. Старую, потёртую, с царапинами на корпусе. Щёлкнул крышкой. Огонёк — маленький, жёлтый, живой — затрепетал на ветру. — Гори, гори ясно.
Соня услышала — за своей спиной — голос Руслана. Тихий. Ровный. С той особой интонацией, в которой восхищение и отчаяние были неразличимы:
— Восхитительный цирк.
Данил — кинул зажигалку.
Zippo — описала дугу в воздухе. Маленькая. Серебристая. С жёлтым язычком пламени. Летела — секунду. Полторы. Два метра. Три. Упала — на бензиновую дорожку у входа.
И — мир вспыхнул.
Не сразу. Сначала — тихий, мягкий звук. «Вуфф». Как вздох. Как выдох огромного существа, которое проснулось. Пламя — голубое, прозрачное, почти невидимое — побежало по полу. По бензиновой дорожке. Быстро. Жадно. Как змея. Как ручей, спущенный с горы. По проходу — к рядам. К первому кусту.
И тогда — первый куст вспыхнул.
Марихуана — горела. Не так, как горит дерево. Не так, как горит бумага. Она горела — жарко, жадно, с треском и шипением, выбрасывая искры и густой белый дым. Тот самый дым. Сладковатый. Удушливый. Дым, от которого — если вдохнуть — голова начинала плыть, мысли — путаться, тело — тяжелеть.
Второй куст. Третий. Пятый. Десятый. Огонь — перекидывался. С ряда на ряд. С листьев — на стебли. Со стеблей — на горшки. С горшков — на провода. Провода — плавились. Пластик — чернел, пузырился, стекал каплями. Лампы — лопались. Одна за другой. С сухим треском. Как выстрелы. Как аплодисменты.
Жар — ударил. Соне — в лицо. Горячий. Тяжёлый. Как открытая печь. Как дыхание дракона. Она — отступила. На шаг. На два. Глаза — слезились. Горло — першило. Но руки — держали телефон. Камера — работала. Снимала. Огонь. Дым. Данила.
Он стоял. Перед пожаром. Перед стеной огня, которая поднималась к потолку ангара. Силуэт — чёрный на фоне оранжевого пламени. Руки — в карманах. Плечи — расслаблены. Голова — чуть запрокинута. Он — смотрел. На огонь. Как ребёнок — на салют. Как художник — на картину. Как бог — на творение. Отблески — играли на его лице. Оранжевые. Красные. Золотые. Ямочка — глубокая. Глаза — не карие. Огненные. В них — пламя. Настоящее пламя. Отражение — и что-то ещё. Что-то глубже отражения. Что-то, что жило в нём всегда.
Он красив. Сейчас — сейчас, на фоне огня, с этими тенями на лице, с этим безумным блеском в глазах — он невыносимо красив. Так красив, что хочется кричать. Или — целовать. Или — бежать. И я не знаю, что выбрать. Потому что каждый раз — каждый проклятый раз — я выбираю его.
— Ты... — Дамир. С экрана. Его голос — изменился. Из злого рыка — в тихое шипение. В каждом слоге — яд. Чистый. Концентрированный. — Чёртов ёбаный пироман.
— Смотри, как горит красиво, — Данил. Повернулся. К Соне. К камере. Забрал у неё телефон. Переключил на фронтальную камеру. Теперь — оба. В кадре. Он — и она. На фоне пламени, пожирающего тридцать соток марихуаны.
Он обнял её.
За плечи. Одной рукой. Притянул к себе. Крепко. Привычно. Собственнически. Его рука — тяжёлая, горячая — легла на её плечо. Пальцы — сжали. Его подбородок — коснулся её виска. И — он поцеловал.
Мягко. Коротко. В висок. Губами — тёплыми, сухими, пахнущими бензином и табаком — в её кожу. В пульсирующую точку на виске, где вена — тонкая, синяя — билась сто двадцать ударов в минуту.
Он поцеловал меня в висок. На фоне горящих плантаций марихуаны. На видео. Для Дамира. Показывая — «смотри. Смотри, что я делаю. Смотри, для кого я это делаю. Смотри — и помни».
— Красиво? — Данил. Тихо. Ей. Только ей. Не Дамиру. Ей. — Лучше, чем закат?
Соня — смотрела. На огонь. На стену пламени, которая поднималась к потолку и пробивала поликарбонат. На искры — оранжевые, золотые — взлетающие в чёрное небо. На дым — белый, густой — поднимающийся столбом. На всё это — безумное, прекрасное, ужасающее — и чувствовала.
Чувствовала — что ей не страшно. Не грустно. Не стыдно.
Чувствовала — что ей хорошо.
Тебе хорошо. Тебе — девятнадцатилетней балерине с зашитыми коленями и пистолетом в кармане — хорошо. Потому что он — рядом. Потому что он — обнимает тебя. Потому что он — сжёг триста миллионов ради тебя. Потому что ты — больна. Клинически. Безвозвратно. Смертельно.
Да.
— Лучше, — Соня. Тихо. Просто. Правдиво.
Она — смотрела, как полыхает. И — понимала. С той обжигающей, кристальной ясностью, которая приходит только ночью, только на фоне огня, только рядом с ним: это всё — из-за неё. И для неё. Каждая канистра. Каждый литр бензина. Каждая искра. Это — его язык. Его признание. Его «я люблю тебя» — произнесённое не словами, а огнём. Потому что Данил Ковалёв не умел говорить словами. Он умел — делать.
— Давай, Дамирчик, — Данил. В камеру. Лениво. Положил подбородок на голову Сони. Его глаза — полузакрыты. Сытые. Довольные. Кот, который поймал мышь, сожрал мышь, а из норы мыши сделал камин. — У меня тут свидание. Некогда. Смотрим, как горят твои триста миллионов. Всё, некогда, связь.
И — отключился.
Экран — погас. Тишина — на секунду. А потом — треск. Грохот. Часть крыши ангара — обрушилась. Поликарбонат — горящий, оплавленный — рухнул вниз, на ряды. Искры — взметнулись. Столб пламени — вырвался наружу. В небо. Как факел. Как маяк. Как послание.
И тогда Соня — рассмеялась.
В голос. Громко. Звонко. С тем истерическим, освобождающим хохотом, который рождается не в горле — в животе. В самом дне. В той точке, где четыре часа назад жил страх — парализующий, удушающий, первобытный — и где теперь страха не было. Не было — потому что его выжгло. Огнём. Его огнём. Она — смеялась. На фоне горящей плантации. С зашитыми коленями. С пистолетом в кармане. С поцелуем — горящим на виске. Смеялась — потому что это было безумно. Потому что всё это — было безумно. И она — была безумна. И он — был безумен. И это — это — было единственное, что имело смысл.
Руслан — стоял у выхода из ангара. Светлые волосы — отблески огня — казались оранжевыми. Голубые глаза — отражали пламя. Он смотрел на них — на Данила и Соню, обнявшихся на фоне горящего ангара, смеющихся — и закатил глаза. Медленно. Выразительно. С той профессиональной усталостью, которую испытывает единственный трезвый человек в комнате с двумя безумцами.
— Ну прямо Харли Квинн и Джокер, — сказал он. С сарказмом. Тихо. Себе. И — чуть громче: — С этими что делать?
Кивнул — в сторону пятерых парней. Которые всё ещё стояли — с руками вверх. Белые. Трясущиеся. Один — лежал на полу, скуля, зажимая простреленное колено.
Данил — не обернулся. Не перестал обнимать Соню. Не перестал смотреть на огонь.
— Да пристрели их, — бросил через плечо. Буднично. Как «выброси мусор».
И повёл Соню к выходу. Через двор. Мимо забора. К машине Руслана. Его рука — на её плече. Тяжёлая. Тёплая. Собственническая.
Соня — шла. Хромая. На коленях — швы натягивались при каждом шаге. Боль — тупая, пульсирующая — стучала в ритме сердца. Но она шла. Рядом с ним. И позади — из ангара — услышала.
Первый выстрел.
Сухой. Короткий. Как щелчок пальцев.
Второй.
Третий.
Четвёртый.
Пятый.
По одной пуле. Ровно. Ритмично. С интервалом — полсекунды. Как метроном. Руслан Белов. Человек-калькулятор. Человек-лёд. Который стучал пальцами по подлокотнику — тук-тук-тук — и считал варианты, пока Данил поливал кусты бензином. И который сейчас — стрелял. По одной пуле. И Соня — была уверена — наверняка каждая в голову. Потому что Руслан не тратил лишнего. Ни слов. Ни пуль. Ни эмоций.
Пять выстрелов. Пять тел.
И Соне — не было грустно.
Мне не грустно. Пять человек мертвы. Пять. Я слышала, как они умирали. Пять выстрелов — пять щелчков — пять жизней. И мне — не грустно. Не страшно. Не тошно. Ничего. Пустота. Чистая, ровная, спокойная пустота. Как после тридцати двух фуэте. Как после финала. Когда тело — пустое, лёгкое, и в голове — тишина.
Ты — монстр. Ты стала — монстром. Как он. Как Руслан. Как Цербер. Ты — одна из них. Ты — такая же.
Да.
Тебе не страшно?
Нет. Мне — впервые за всю жизнь — не страшно.
Они шли к машине. Позади — ангар горел. Пламя — перекинулось на второй. Крыша — рушилась. Искры — летели в чёрное октябрьское небо, как светлячки, как звёзды, как конфетти на премьере. Дым — белый, сладковатый — поднимался столбом. Его было видно, наверное, на километры. Зарево — оранжевое, пульсирующее — окрасило облака.
Данил — открыл ей дверь машины. Молча. Как джентльмен. Как убийца с манерами. Соня — села. Аккуратно. Стараясь не потревожить швы. Руслан — сел за руль. Завёл двигатель. Данил — на пассажирское спереди. Туарег тронулся. Медленно. Спокойно. Без визга резины. Без рёва мотора. Как будто — ехали из ресторана. Как будто — обычный вечер. Как будто — за их спинами не горели триста миллионов и не лежали пять тел с пулями в головах.
В зеркале заднего вида — зарево. Оранжевое. Далёкое. Уменьшающееся.
Руслан вел аккуратно. Молча. Руки — на руле. Лицо — спокойное. Ни одна мышца — не дрогнула. Ни одна. Он — только что убил пять человек. И сидел — как будто вернулся из оперы.
Москва — спала. Три часа ночи. Улицы — пустые. Фонари — жёлтые, мигающие. Светофоры — мигающий жёлтый. Дождь — мелкий, колючий — начал накрапывать. Дворники — мерно качались. Вжик-вжик. Вжик-вжик.
Соня — откинулась на сиденье. Закрыла глаза. Его куртка — на плечах. Его запах — Блэк Афгано, табак, дым, кожа, он. Тепло салона. Шум дождя. Дворники.
Я люблю его.
Ты — погибнешь.
Я знаю.
Ты — погибнешь с ним. Или — из-за него. Или — вместо него.
Я знаю. И мне — плевать.
Где-то далеко — на другом конце Москвы — Дамир Джугашвили смотрел на погасший экран телефона. Его лицо — неподвижное. Каменное. Только глаза — тёмные, широкие, — горели. Тем огнём, который не нуждается в бензине. Который горит — изнутри. Который не гаснет.
Триста миллионов. Пять человек.
Он — встал. Медленно. Подошёл к окну. Посмотрел в октябрьскую ночь. На крыши. На фонари. На дождь.
И — набрал номер. Другой. Не Данила. Не Цербера.
— Соберите всех, — Дамир. Тихо. Ровно. С тем южным акцентом, который делал каждое слово — длиннее, протяжнее, страшнее. — Всех. До одного.
Пауза.
— Ковалёв объявил войну. Так пусть получит войну.
Он положил трубку. Посмотрел в окно. На горизонте — далёкое оранжевое зарево. Его плантации. Его деньги. Его люди.
Дамир — не улыбался.
Впервые — не улыбался.

Комментарии