Озвучивание не поддерживается в этом браузере
Глава 23. Дамир Тагирович
Соня лежала на его груди.
Тёплой. Широкой. Пахнущей табаком, бензином и чем-то ещё, чем-то, что было только его. Только — Данилом. Его сердце билось ровно. Медленно. Шестьдесят ударов в минуту. Сердце человека, который час назад сжёг триста миллионов и не повысило пульс. Его рука, тяжёлая и горячая, лежала на её пояснице. Пальцы рассеянно перебирали позвонки. Касались и уходили. Касались и уходили. Как метроном. Как — дыхание.
Соня водила пальцем по его груди. По ключице. По рёбрам. Рисовала узоры. Бессмысленные. Круги. Спирали. Линии. Как делала на станке, когда пальцы сами находили траекторию. Только сейчас — станок был живым. Тёплым. И дышал.
Тогда она спросила.
— Вовка Лисицын, — Соня произнесла тихо. В темноту. В его грудь. В сердцебиение. — Ты убил его?
Пауза.
Его рука на её пояснице не остановилась. Пальцы продолжали перебирать позвонки. Касание, уход. Касание, уход. Как будто вопрос — не вопрос. Как будто «передай соль».
— Я, — ответил Данил. Ровно. Без паузы. Без интонации. Факт. Как «на улице дождь».
Я знала. Знала — с того момента, когда Катя сказала мне в столовой: «Вовку нашли в реке».
— Зачем? — Соня шёпотом.
Его грудь поднялась. Вдох. Глубокий. Медленный. Его пальцы — остановились. На её третьем позвонке сверху. Замерли. Подушечки, горячие и шершавые, прижались к её коже.
— Ты многого не знала, журавлик, — Данил произнёс тихо. С той особой, тяжёлой интонацией, которая появлялась у него, когда он говорил правду. Не показную. Не издевательскую. Настоящую. Ту — которая стоила ему усилия.
— Что не знала?
— Твой Вовка — был клофелинщик.
Нет.
Да. Слушай.
— Он подмешивал в клубах девочкам клофелин, — продолжил Данил. Буднично. Как диагноз. Как «перелом лодыжки, шесть недель в гипсе». — Те вырубались в VIP-ложах. И их приходили трахать старые дяди.
Тишина.
Соня — замерла. Палец на его ребре застыл. Узор оборвался. В её голове всплыл Вовка. Высокий. Жилистый. С вечной улыбкой. С ямочками... нет, с одной ямочкой, на левой щеке. С глазами, которые всегда смеялись. С руками, которые держали её в поддержках крепко, надёжно, профессионально. Вовка — который смешил весь курс. Вовка — который однажды принёс ей пирожок с капустой из столовой: «жри, Журавлёва, а то сдохнешь на станке». Вовка, который поцеловал её на парковке импульсивно, глупо, по-мальчишески.
Нет. Нет. Вовка же улыбчивый. Добрый. Он же...
Данил не врёт. Не сейчас. Не так. Не этим голосом.
— Сестра Руслана была тогда в клубе, — Данил продолжил. Ровно. Пальцы снова начали двигаться по её позвоночнику. Вниз. Вверх. Касание, уход. — Ей восемнадцать. Я увидел, что он тащит её в ложу, пока та еле переставляла ноги.
Пауза.
— Я сделал ему одолжение. Потому что если бы его нашёл Руслан, он бы выпотрошил его. Буквально.
Руслан. Человек-калькулятор. Человек-лёд. Который час назад убил пять человек, по пуле в голову, ритмично, как метроном. У него — сестра. Восемнадцатилетняя. И Вовка — добрый, улыбчивый Вовка, тащил её, бесчувственную, в VIP-ложу. К «старым дядям».
Мир не чёрно-белый. Мир — серый. Грязно-серый. Цвета мокрого бетона в промзоне. И Вовка — был частью этого бетона.
Соня ничего не сказала. Закрыла глаза. Прижалась щекой к его груди. К сердцебиению. К теплу. Продолжила рисовать узоры. Палец — по ребру. По ключице. По шраму, длинному, белому, на левом боку. Ей было хорошо. Ей было хорошо. С убийцей. В постели убийцы. На груди убийцы. И это «хорошо» было таким огромным — таким всеобъемлющим, таким физически осязаемым, что заполняло собой всё: пустоту, страх, боль в коленях, вину за Вовку, ужас перед завтрашним днём. Всё. Ничего не осталось. Только — он. И она. И тишина.
И тогда ей захотелось.
Не — объяснить. Не — рассказать. Не произнести словами то, что она чувствовала. Ей захотелось сделать ему хорошо. Физически. Телесно. На том единственном языке, который они оба понимали лучше слов. На языке — тела.
Она сползла вниз.
Под одеяло. Медленно. По его телу. Губами по груди. По рёбрам. По животу — плоскому, твёрдому, с мышцами, которые дёрнулись под её дыханием.
— Ты чего задумала? — Данил спросил с улыбкой. Она слышала улыбку. Не видела под одеялом, но слышала. В его голосе. В том — как голос стал мягче. Теплее. С ямочкой. Она была уверена: с ямочкой.
Она не ответила.
Приспустила резинку его боксеров. Пальцами — забинтованными, и взяла в рот.
Он выдохнул. Резко. Глубоко. Как будто из него выбили воздух. Его живот — втянулся. Бёдра — дёрнулись. Непроизвольно. Она почувствовала. Каждую мышцу. Каждый спазм. Каждую реакцию.
Она сосала жадно. Лёжа на боку, потому что колени. Потому что — швы. Потому что — на коленях нельзя. Не сегодня. Может быть — даже не завтра.
Его рука нашла её волосы. Вцепилась. Пальцы запутались в тёмных вьющихся прядях. Сжали. Не грубо, нет. Отчаянно. Как человек, хватающийся за край обрыва.
— Чёрт, — Данил шипел сквозь зубы. — Да... глубже. Глубже.
Она брала глубже. Расслабляла горло. Впускала туда, куда нормальный рефлекс не позволил бы. Но её рефлекс — не был нормальным. Годы булимии научили её горло двум вещам: стимулировать спазм или подавлять его. Управлять — самым неуправляемым. Контролировать — самое неконтролируемое. Она — инженер собственного тела. И сейчас она использовала этот контроль — не чтобы уничтожить себя. Чтобы дать ему.
Звуки были влажными. Громкими. В тишине спальни оглушительными. Звуки, от которых щёки горели. Звуки, которые были откровеннее любых слов.
— Ееебааать, — Данил прохрипел. Его голос сломался. Тот голос, от которого люди бледнели. Тот голос, которым он говорил «хэндэ хох» и «да пристрели их». Сломался. Как стекло. Как лёд. — Журавлик... да, вот так... тише, тише... ееебать...
Мне нравится. Мне нравится, что он комментирует. Что он — теряется. Данил Ковалёв. Теряется подо мной. Из-за меня. Его пальцы в моих волосах — дрожат. Он дрожит. Из-за меня.
Он кончил ей в рот. С хриплым, сорванным стоном. Его тело выгнулось. Напряглось каждой мышцей. И обмякло. Как после — нокаута. Как после — тридцати двух фуэте.
Она проглотила. Вытерла уголки губ. Вынырнула из-под одеяла. Легла ему на грудь. Щека — к сердцебиению. Сто ударов в минуту. Больше обычного. Она сделала это. Она заставила его сердце — биться быстрее.
— Знаешь, аскарида, — Данил произнёс хрипло. Лениво. С той особой, расплавленной мягкостью, которая появлялась у него после, и только после. Когда стены падали. Когда маска снималась. Когда оставался просто мальчик.
— Мм?
— Думаю, в прошлой жизни — я сжёг тебя в инквизицию. И теперь ты мне мстишь.
Она рассмеялась. Громко. Звонко. В тишину спальни. Смех живой — настоящий, от живота.
Скажи ему. Скажи.
Скажи что?
То — что ты знаешь. То — что ты чувствуешь. То — от чего сердце бьётся быстрее, когда он рядом, и останавливается, когда его нет. Три слова. Скажи.
— Данил, я... — Соня начала.
— Что?
— Я хотела сказать... — она замолчала.
Скажи. Скажи. «Я люблю тебя». Три слова. Ты уже говорила их себе. В голове. На фоне огня. На фоне горящих плантаций. Скажи вслух. Ему. Сейчас.
Его рука на её волосах — замерла. Он — ждал. Она чувствовала. Чувствовала, как его дыхание задержалось. Как его пальцы — застыли. Как тишина стала другой. Густой. Хрупкой. Ожидающей. Ей показалось — он знает. Знает, что она хочет сказать. И ждёт.
— Что, аскарида?
— Я хотела сказать... мы устали, надо спать.
Трусиха. Трусиха. Трусиха.
Да.
Его пальцы снова задвигались. По её волосам. Медленно. Нежно. С той нежностью, которая была как рана. Как ожог. Потому что — от Данила Ковалёва не ждёшь нежности. Как не ждёшь дождя в пустыне.
— Тогда спи, — Данил сказал тихо.
Поцелуй. В висок. Нежный. Лёгкий. Губы — сухие и тёплые, на пульсирующей точке. Секунда. И ушли.
Она уснула. С его сердцебиением вместо колыбельной.
Утро выдалось серым. Октябрьским. Мокрым. Москва тонула в тумане. Деревья на Хамовниках стояли голые, чёрные, с последними жёлтыми листьями, цепляющимися за ветки, как утопающие за соломинку.
Данил вёз её на мотоцикле. Она сидела за его спиной. Руки на его поясе. Колени пульсировали болью. При каждом торможении. При каждом повороте. Швы — натягивались. Но она держалась. Как держалась всегда. Зубами. Спиной. Позвоночником.
Перед академией — он остановился. Снял шлем. Посмотрел на неё. Серьёзно. Без — ямочки. Без — улыбки. Глаза карие, жёсткие, с тем выражением, которое не терпело возражений.
— Только теория, аскарида — Данил сказал коротко. Как приказ. Как «хэндэ хох». — Никакой практики. С твоими ногами — никакой практики. Ясно?
— Ясно, — Соня кивнула.
— Если я узнаю, что ты встала к станку...
— Ясно, Данил.
Он посмотрел на неё. Секунду. Две. Как будто не верил. Как будто проверял. Потом кивнул. Надел шлем. Мотоцикл — рыкнул. Уехал. Рёв растворился в тумане.
Соня стояла перед академией. Одна. С забинтованными ладонями. С зашитыми коленями под джинсами. С болью, которая пульсировала при каждом шаге.
Авария. Скажу, что авария. Осколки стекла. Все видели, что я приехала на мотоцикле. Логично: мотоцикл, авария, осколки. Поверят. Должны поверить.
Поверили. Катя всплеснула руками — ахнула, потащила в столовую за чаем. Девочки с курса перешёптывались. «Ковалёв разбил байк?» — «Нет, она с байка слетела».
Соня не опровергала. Не подтверждала. Шла ровно, с прямой спиной, с поднятым подбородком, еле заметно хромая, и молчала. Молчание — было её бронёй. Как всегда.
Пара истории искусств. Аудитория 312. Третий этаж. Высокие окна с серым светом. Старые парты. Доска зелёная — с меловыми разводами. Запах мела, паркета, пыли. Обычная аудитория. Обычная пара. Соня — сидела во втором ряду. Тетрадь открыта. Ручка в забинтованных пальцах. Катя — рядом. Что-то шептала про домашку.
Дверь открылась.
Виктор Андреевич. Ректор. Невысокий. С залысиной. С вечно потным лбом. Вошёл суетливо. С улыбкой натянутой, неловкой, как у человека, который несёт дурную весть и пытается замаскировать её радостью.
— Дорогие мои, — Виктор Андреевич произнёс бодро. Фальшиво. — Надежда Павловна ушла на больничный. Её будет замещать наш новый преподаватель... — он заглянул в бумажку. — ...Дамир Тагирович.
Нет.
Нет.
Нет, нет, нет, нет, нет...
Он вошёл.
Дамир Джугашвили.
Не в шлеме. Не на экране телефона с яростью и шипением. Нет. В костюме. Тёмно-сером. Приталенном. Дорогом. Ткань падала идеально, без единой складки — по плечам, широким и ровным, как вода по камню. Под костюмом белая рубашка. Без галстука. Верхняя пуговица — расстёгнута. Ключицы видны. На запястье часы. Тяжёлые. Стальные. Из тех, что стоят как квартира.
Сердце Сони — провалилось. Не в живот. В пятки. В пол. В подвал академии. Оно упало, и на его месте осталась дыра. Холодная. Пустая. Заполненная паникой.
Паника. Нет. Нет. Возьми себя в руки. Возьми. Он не должен это видеть. Он здесь из-за тебя. Ты знаешь это. Он знает, что ты знаешь. И он ждёт, что ты сломаешься. Что побежишь. Что закричишь. Что позвонишь Данилу. Не дай ему этого. Не дай.
Спина — прямая. Подбородок — поднят. Глаза сухие. Ты Софья Журавлёва. Ты — танцевала тридцать два фуэте. Ты — стреляла из автомата в промзоне. Ты — держала Глок забинтованными руками. Ты — сорняк. Ты — перерастёшь.
Дамир шёл по аудитории. Медленно. Походка хозяйская. Не преподавательская, а хозяйская. Шаг широкий, неторопливый, с тем особым ритмом, который говорит: я здесь. Это моё. Всё моё. Его туфли, чёрные, начищенные, стучали по паркету. Тук. Тук. Тук. Как метроном. Как пальцы Руслана по подлокотнику. Только тяжелее. Увереннее.
Он прошёл мимо её парты. Не посмотрев. Не повернув головы. Запах — накрыл. Дорогой парфюм. Холодный. Древесный. С нотой кожи. С нотой чего-то металлического. Как порох. Как оружейная смазка. Запах, от которого срабатывал инстинкт. Древний. Первобытный. «Беги».
— Устроим опрос по прошлой теме, — Дамир сказал спокойно. С тем южным акцентом, который делал каждый слог мягче, длиннее, обманчивее. Голос бархатный. Тёплый. С мёдом. С ядом под мёдом.
Ребята недовольно загалдели. Зашуршали тетради. Зашептались. Обычная реакция. Обычный день. Для них обычный.
— Тааак, — Дамир протянул. Лениво. Провёл пальцем по журналу. По списку фамилий. Палец длинный, смуглый, с аккуратно подстриженным ногтем. Скользил медленно. Нарочито медленно. — Первым отвечать будет...
Пауза.
— ...Журавликова.
Сука.
Ребята переглянулись. Зашушукались. Катя рядом нахмурилась.
— У нас такой нет, — кто-то с задней парты.
— Ох, простите, — Дамир произнёс с улыбкой. С той самой. Удовлетворённой. Спокойной. Улыбкой снайпера, который навёл прицел. — Журавлёва.
Ах ты сука. Издеваешься.
«Журавликова». «Ох, простите». Ты стоишь в костюме за моей кафедрой. В моей академии. И коверкаешь мою фамилию. Специально. Для них это оговорка. Для меня это послание. «Я здесь. Я везде. Ты не спрячешься».
Соня встала. Медленно. Упёрлась забинтованными ладонями в парту. Спина — прямая. Подбородок — поднят. Глаза тёмные, с тем огнём, который был огнём Данила. Его огнём. Присвоенным. Впитанным. Ставшим её.
— Не прощаю, Дамир Тагирович, — Соня произнесла ровно. Холодно. С ледяным спокойствием, которое было её единственной публичной эмоцией. — Журнал написан не от руки, так что вы вполне могли прочитать правильно. Либо просто не захотели.
Тишина.
Аудитория замерла. Двадцать пар глаз метались между ней и им. Между партой и кафедрой. Между студенткой и преподавателем. Воздух стал заряженным. Как — перед грозой. Как — перед выстрелом.
Дамир посмотрел на неё. Прямо. Его глаза, тёмные, большие, с тяжёлыми веками, нашли её глаза. И задержались. На секунду дольше, чем нужно. На ту секунду, в которую для всех — преподаватель смотрит на дерзкую студентку. Но для неё, для Сони, в этой секунде было другое. Узнавание. Тихое. Голодное. «Я знаю тебя. Ты знаешь меня. Они не знают. Только мы».
— Софья, — Дамир произнёс мягко. С акцентом. С мёдом. — Мне кажется, вы цепляетесь.
Я не покажу, что боюсь. Я не дам ему этого. Я, мать его, ещё раз сожгу его плантации к херам.
— Я просто хочу, чтобы мою фамилию говорили правильно.
— Хорошо, — он кивнул. Чуть наклонил голову. Как птица. Как ворон, рассматривающий что-то блестящее. — Назовите трёх великих балерин.
— А вы назовёте? — Соня бросила с вызовом. С абсолютной уверенностью, что он не знает. Ни черта не знает. Он снайпер. Он наркоторговец. Он убийца. Что он может знать о балете?
Дамир улыбнулся. Широко. Спокойно. И назвал.
— Анна Павлова. Галина Уланова. Майя Плисецкая. — Без паузы. Без запинки. Как заученное. Потому что — заученное. Подготовился. Сука. Он готовился. К ней. К этой паре. К этому моменту. Как готовился к выстрелу: терпеливо, методично, рассчитывая каждую переменную.
Всю пару они препирались.
Он задавал вопросы ей. Только ей. Из двадцати студентов — только Журавлёва. Назовите период. Назовите автора. Назовите стиль. Она отвечала. Правильно. Точно. Потому что Катя — заучка с библиотечным формуляром, натаскала её по истории искусств так, что Соня могла отвечать во сне. И Дамир знал. Видел. Что она отвечает верно. И не отступал. Задавал следующий вопрос. И следующий. И следующий. Как выстрелы, один за другим. Методично. Ритмично. По одной пуле.
А она не сдавалась. Отвечала. С прямой спиной. С поднятым подбородком. С огнём в глазах. Их словесный поединок наполнял аудиторию электричеством. Ребята — переглядывались. Шептались. Кто-то хихикал. Неприязнь Сони к новому преподавателю — была очевидной. Густой. Осязаемой. Как запах бензина перед пожаром.
И Дамир наслаждался. Соня видела. Видела, как его глаза менялись. Как тяжёлые веки приподнимались. Как в зрачках — тёмных и глубоких, появлялся блеск. Не злой. Не мстительный. Другой. Голодный. Блеск хищника, который нашёл добычу, которая сопротивляется. Которая не бежит. Которая — оскаливает зубы. И от этого охота становится интереснее.
Под конец пары он поставил ей двойку.
— За несоблюдение субординации, — Дамир произнёс спокойно, записывая в журнал. Ручка, дорогая, тёмная, скользила по бумаге. Его пальцы, длинные, смуглые, с шрамом на костяшке среднего, держали ручку так, как держат скальпель. Или спусковой крючок.
Незаслуженную. Абсолютно незаслуженную. Каждый ответ — верный. Каждый.
— Зя нисяблюденяе сюбординяции, — Соня тихо и зло выплюнула. Передразнила. С утрированным акцентом. С той яростью, которая копилась. Всю пару. Каждый вопрос. Каждый его взгляд, тяжёлый, ленивый, собственнический, добавлял по капле. И сейчас переполнилось.
В тишине аудитории это услышали все. И смешки побежали. Отовсюду. Тихие, сдавленные, прикрытые ладонями, но отовсюду.
Дамир поднял голову от журнала. Медленно. Его глаза нашли её. И в них на одну секунду мелькнуло что-то. Не гнев. Не обида. Что-то горячее. Быстрое. Как вспышка. Как искра. Что-то, от чего Соне стало не по себе.
— Простите? — Дамир переспросил тихо. Уточняя. Давая ей шанс. Отступить. Извиниться. Сдаться.
— Я же сказала: не прощаю.
Звонок.
Соня встала. Собрала тетрадь. Ручку. Закинула рюкзак на плечо. И вышла. Мимо — него. Мимо — кафедры. Мимо его запаха, холодного, древесного, с нотой пороха. Одарив его взглядом. Тем самым. Ковалёвским. Взглядом, который она впитала. Переняла. Как перенимают акцент. Как перенимают походку. Как перенимают огонь.
Спасибо, Данил. Спасибо, что я беру всё от тебя. И мне это нравится.
Коридор — длинный. Пустой. Линолеум — серый, затёртый тысячами пуантов и кроссовок. Окна высокие, с подоконниками, заставленными горшками: кактусы, герань, какая-то неопознанная зелень. Свет серый. Октябрьский. Безрадостный.
Соня шла одна. Девочки убежали на занятия. У Сони окно. Свободная пара. Она шла и думала.
Говорить Данилу или нет. Если скажу, он приедет. Сюда. На мотоцикле. Через десять минут. И устроит линчевание на ступенях академии. Публично. Кроваво.
Нет. Не скажу. Не сейчас. Разберусь сама. Должна — сама.
Какой Дамир сволочь. «Журавликова». Двойка. Костюм. Часы. Улыбка. Он пришёл в мой мир. В мою академию. В моё — единственное безопасное место. И занял кафедру. Как занял бы позицию на крыше. Как занял бы огневую точку.
Рука.
На её запястье. Резко. Из ниоткуда. Пальцы — длинные, горячие, сильные сомкнулись. Как браслет. Как кандалы. Потянули. Рывком. В сторону. В открытую дверь аудитории.
Соня влетела внутрь. Споткнулась. Колени — прострелило болью. Швы — дёрнулись. Она зашипела сквозь зубы. Как Данил. Точно как Данил.
Щелчок. Замок.
Дамир.
Он стоял перед ней. Один — на один. В пустой аудитории. Окна высокие, с серым светом. Подоконник с кактусами в глиняных горшках. Дверь — заперта. Между ней и выходом — стоял он.
И тогда ей стало страшно.
По-настоящему. Не как на паре. Не как перед классом. По-настоящему. Тот страх, который в животе. В ногах. В кончиках пальцев. Страх, от которого тело холодеет. Зрачки расширяются. Дыхание перехватывает. Страх оленя в свете фар.
Один на один. С снайпером. С убийцей. В запертой аудитории. Никто не знает, что я здесь. Данил на другом конце Москвы. Руслан неизвестно где. Катя на лекции. Я одна.
— Какая ты грубая, журавлик, — Дамир произнёс тихо. С мёдом. С бархатом. С тем южным акцентом, который превращал каждое слово в ласку. Ласку, от которой хотелось содрать кожу.
Он стоял расслабленно. Плечо к двери. Руки — в карманах брюк. Костюм — безупречный. Поза — ленивая. Как будто перерыв между парами. Как будто обычный разговор. Только глаза, тёмные, круглые, с тяжёлыми веками, были не ленивыми. Они горели. Тихим, ровным, терпеливым огнём. Огнём — который не нуждается в бензине. Который горит изнутри.
— Открой дверь, — Соня сказала ровно. Голос не дрожал. Она не позволила. Стиснула челюсти. Напрягла горло. Чисто. Ровно. Сухо.
— Не-а, — Дамир качнул головой. С улыбкой. Мягкой. Почти нежной. Почти — настоящей. Если бы она не знала, кто он. Если бы не помнила его считалку. Если бы не помнила осколки кружек на полу кухни.
— Данил не только коноплю сожжёт, но и твои яйца, — Соня бросила с вызовом. С показной дерзостью. Делая вид, что не боится. Но она чертовски, до одури, до тошноты — боялась его.
И он видел. Конечно видел. Зрачки. Пульс на шее. Дрожь пальцев. Частоту дыхания. Он считывал её. Как считывал баллистику. Как считывал ветер. Поправку на расстояние. Температуру воздуха. Он знал, что она боится. И это знание было в его глазах. Тихое. Довольное. Голодное.
И тогда он стал подходить.
Медленно. Шаг. Туфли — по линолеуму. Тук. Ещё шаг. Тук. Его тело двигалось иначе, чем тело Данила. Где Данил был взрывом, рывком, хаотичной энергией — Дамир был текучестью. Плавностью. Контролируемой, выверенной, гипнотической плавностью хищника, которому не нужно торопиться. Потому что добыча — заперта. Добыча — никуда не денется.
А она — отходила. Назад. Шаг. Ещё шаг. Колени стреляли болью. Швы тянули. Спина наткнулась на подоконник. Обычный. Широкий. Бетонный. С кактусами в глиняных горшках. Край впился в поясницу. Дальше некуда.
Он зажал её.
Его руки — по обе стороны от неё — легли на подоконник. Ладони плашмя. Пальцы расставлены. Между ней и свободой — его тело. Его грудь. Его дыхание. Его запах: холодный парфюм, кожа, порох, мёд.
И тогда напряжение стало осязаемым.
Физическим. Густым. Как жидкость. Как бетон, застывающий вокруг тела. Между ними — сантиметры. Его лицо — над её лицом. Она сто пятьдесят семь. Он за сто восемьдесят. Ей приходилось запрокидывать голову. Смотреть вверх. В его глаза. Тёмные. Тяжёлые. С огнём, который не нуждался в бензине.
— Не могу понять, — Дамир произнёс тихо. Почти шёпотом. Его голос — изменился. С кафедры он был бархатным. Профессорским. Сейчас другой. Низкий. Хриплый. Сырой. Голос — который вибрировал. Не в воздухе, а в её костях. В её позвоночнике. В её рёбрах. — Что он в тебе нашёл.
Его нос зарылся в её шею.
Соня — замерла. Всё тело — окаменело. Как гипс. Как мрамор. Как тело балерины на пуантах в точке баланса: неподвижное, напряжённое, на грани падения. Его нос, горячий и сухой, скользнул по её коже. От уха вниз. По шее. По сухожилию. По ключице. Вдыхая. Глубоко. Медленно. Как волк... нет. Не волк. Волк это Данил. Дамир это змея. Змея — которая пробует воздух языком. Изучает. Запоминает. Каталогизирует.
Его руки сжали её волосы. Медленно. Не рывком, как Данил. Методично. Пальцы — вошли в пряди. Тёмные. Вьющиеся. Собрали. Сжали. Потянули чуть назад. Обнажая шею. Полностью. Всю — от подбородка до ключицы. Как жертву на алтаре. Как горло, подставленное под нож.
Это было неправильно. Абсолютно. Категорически. Каждой клеткой тела неправильно. И эротично. Жадно. Горячо. Так горячо, что Соня сглотнула.
Судорожно. Кадык — дёрнулся. И она знала. Знала, что он почувствовал. Почувствовал этот глоток. Этот спазм.
Нет. Нет. Нет. Не дамся. Живой не дамся. Что он хочет? Изнасиловать меня, чтобы Данил винил себя. Нет. Нет. Умру, но не дамся.
— Маленькая, — Дамир шепнул в её шею. Его губы, тонкие и горячие, касались. Не целовали, а касались. Скользили. По коже. Как прицел по мишени. — Хилая. Едва достаёшь мне до плеча.
Его голос — твердел. Менялся. Из мёда в металл. Из бархата — в наждак. И Соня почувствовала. То, что упиралось в её живот. Твёрдое. Горячее даже через ткань. Однозначное.
Дамир был возбуждён. Сильно.
Нет. Нет. Нет. Нет. Нет.
Она слышала его дыхание. Учащённое. Тяжёлое. Дыхание — в котором не было контроля. Снайпер. Убийца. Потерял контроль. Из-за неё. Из-за запаха её шеи. Из-за сорока одного килограмма. Из-за ста пятидесяти семи сантиметров. Из-за неё.
И тогда взгляд Сони зацепился за горшок.
Глиняный. С кактусом. Небольшой. Стоял на подоконнике в пятнадцати сантиметрах от её правой руки.
Сделай это.
Её рука метнулась. Забинтованные пальцы сжали горшок. Глину — шершавую, тёплую от солнца. И с размаху впечатала в висок Дамира.
Удар глухой. Тяжёлый. Глина не разбилась. Только треснула. Кактус — полетел на пол. Земля — рассыпалась. Колючки — впились ему в щёку.
Дамир отшатнулся. Рука — метнулась к виску. Схватился. Отступил на шаг. Два. Его глаза — расширились. На одну секунду, на одну крошечную секунду, в них было удивление. Чистое. Настоящее. Детское. Как тогда. Когда — Данил появился на экране его телефона посреди плантации.
А потом он засмеялся.
— Теперь понятно, — Дамир произнёс хрипло. С улыбкой. Кровь текла. С виска. По скуле. Тёмная. Густая. Не много, но заметно. Стекала по линии челюсти. Капала на белую рубашку. На воротник. Красное на белом. — Чем ты его зацепила.
Его глаза — горели. Тем огнём, который не нуждался в бензине. Но теперь в этом огне было что-то новое. Что-то, от чего Соне стало страшнее, чем от его рук на её шее. Страшнее — чем от его дыхания на её коже. Страшнее — потому что это было восхищение.
Дамир Джугашвили смотрел на неё с восхищением.
Он не должен. Не должен смотреть на меня так. Так смотрит Данил. Когда я делаю что-то безумное. Когда я огрызаюсь. Когда я не сдаюсь.
Нет.
Соня воспользовалась замешательством. Подалась вперёд. Её рука, правая, забинтованная, с пятнами крови на бинте, метнулась. Вниз. Между ними. Нашла через ткань брюк и сжала.
Его член и яйца. Резко. Сильно. Со всей силой, которая была в её пальцах.
Дамир выдохнул. Резко. Сквозь зубы. Его тело — замерло. Каждая мышца — заблокировалась. Как у животного в капкане. Его глаза нашли её глаза. Тёмные в тёмные. Внизу её рука. Между ними — боль. И что-то ещё. Что-то, от чего его зрачки расширились. Не от боли. От другого.
Получилось. У меня получилось. В сериалах всегда работает. Оказывается, и в жизни.
Она сжала сильнее.
Он зашипел. Сквозь зубы. Тихо. Тонко. Как змея. Но его глаза. Его проклятые глаза. Горели. Восторгом. Чистым, диким, первобытным восторгом.
Дерьмо. Он наслаждается. Её хваткой. Её отпором. Для него это не угроза. Это прелюдия.
— Не надо пугать меня, Дамир, — Соня произнесла тихо. Сквозь зубы. Её лицо в сантиметрах от его лица. Кровь с его виска капала. Между ними. На линолеум. Кап. Кап. Кап. Как метроном. — Я гребаный сорняк. Я всегда перерасту свой страх.
Она понимала. Понимала, что он легко мог вывернуться. Схватить её. Ударить. Сломать запястье одним движением. Он — снайпер. Боец. Убийца. А она сорок один килограмм. С зашитыми коленями. С забинтованными руками. Он мог всё. Но не делал.
Почему?
Потому что наслаждался. Её хваткой. Её взглядом. Её голосом. Её дерзостью. Которая в его мире была редкостью. Драгоценностью. Вещью, за которую убивают.
Соня разжала руку.
Резко. Отпустила. Отдёрнула. Как от ожога. Шагнула в сторону. Мимо него. К двери. Пальцы — на замке. Щёлк. Открыла. Рванула на себя. Коридор, серый, пустой, пахнущий мелом и линолеумом, был свободой.
Она выбежала.
Хромая. На размер большие кроссовки Светки — шлёпали по полу. Колени — стреляли болью. Швы — тянули. Сердце — колотилось на ста шестидесяти ударах в минуту. Руки — дрожали.
Она остановилась. В конце коридора. У окна. Прижалась лбом к холодному стеклу. Октябрь. Дождь. Серое небо. Парковка академии — мокрая, блестящая, пустая.
За её спиной, в пустой аудитории, Дамир Джугашвили стоял у подоконника. С кровью на виске. С улыбкой широкой, тихой, голодной. С землёй на туфлях. Он поднял руку. Провёл пальцами по виску. По крови. Посмотрел на пальцы. Красные. Мокрые.
И поднёс к губам. Лизнул.
Его глаза — закрылись. На секунду. Как у человека, попробовавшего что-то невыносимо вкусное.
— Сорняк, — Дамир прошептал. В пустую аудиторию. В серый свет. В запах земли и крови. — Сорняки не перерастают страх, журавлик. Они прорастают сквозь бетон. А потом бетон трескается.
Он поднял с пола кактус. Маленький. Зелёный. С колючками, на которых его кровь. Поставил на подоконник. Аккуратно. Нежно. Как реликвию.
И достал телефон. Набрал номер.
— Марат, — Дамир произнёс тихо. Ровно. С тем южным акцентом, в котором мёд стал отравой. — Узнай мне всё про Журавлёву. Всё. До последней родинки. Какую музыку слушает. Какой чай пьёт. Когда у неё цикл. Всё.
Пауза.
— И ещё. Мне нужен её график репетиций. Каждый день. Каждый час. Каждая минута.
Он отключился. Убрал телефон. Посмотрел в окно. На парковку. На серое октябрьское небо. На дождь.
И улыбнулся.
Не как Данил — широко, безумно, с ямочкой. Не как Руслан — холодно, расчётливо, вполсилы. Дамир улыбался тихо. Как змея. Как отрава. Как человек, который впервые за долгое время почувствовал то, что считал мёртвым. И это было страшнее его винтовки. Страшнее его выстрелов.
Потому что снайпер — который стреляет по кружкам, опасен.
Но снайпер, который хочет — опасен вдвойне.

Комментарии