20-2.
Преподаватель искусствоведения, профессор Альберт Фишоилд, — человек, из–за которого студенты чаще начинали курить, чем рисовать. Ему было шестьдесят восемь, но он выглядел так, будто родился стариком и никогда не молодел. Лицо — вечно опухшее, рыхлое, как плохо вылепленный бюст из теста, который кто–то неосторожно уронил на пол. Голос — густой, хриплый, и тянулся, как засохший соус на краю кастрюли. Этот голос мог разбудить мертвого, но не вдохновить живого.
Он преподавал в «Буффало Стэйт Колледж» уже одиннадцать лет — одиннадцать долгих, вязких, как патока, лет. За это время он успел стать легендой... в худшем смысле слова. Не было в кампусе человека, который бы не знал, кто такой Фишоилд. Студенты его боялись, преподаватели избегали, администрация терпела — потому что человек он был чертовски грамотный. Гениальный реставратор. Его мнение стоило десятки тысяч на аукционах. Его статьи цитировали в диссертациях, его книги лежали на полках университетских библиотек, как реликвии. Но стоило ему открыть рот — и всё это величие разбивалось о суровую реальность его характера. Он был занудой. Высокомерным. Придирчивым. И настолько токсичным, что вокруг него, казалось, воздух густел.
Он с маниакальной настойчивостью подчёркивал студентам, как они не дотягивают. Не просто не соответствуют уровню — а позорно, безнадёжно, навсегда. Словно лично видел будущее каждого — и в этом будущем не было места для их имён на бирках у музейных экспонатов.
Время летит, заметно налагая свой отпечаток на все, что подвластно этой беспощадной стихии. Альберт Фишоилд изрядно истратил свои ресурсы, но на заслуженный отдых уходить не собирался.
Фишоилд никогда не отличался миниатюрными размерами, но в последнее время болезнь заявила о себе особенно быстро: если раньше он весил двести девять фунтов, то за два года, после нескончаемых атак ночных перекусов, его масса перевалила за триста тридцать.
Его физическая оболочка разбухла, как воздушный шар. Он не ходил — он катился. Его живот жил собственной жизнью: вздыхал, урчал, нависал. Но при всём этом, мозг его будто бы наоборот — проснулся. Как будто каждая съеденная конфета давала импульс нейронам, и он говорил ещё больше, ещё злее, ещё умнее.
В качестве альтернативы мистеру Фишоилду советовали сменить обстановку — перейти в преподавательский состав какого-нибудь престижного университета, где его бы холили, лелеяли и терпели ради регалий. Гарвард, Йель, Колумбия — все знали его имя. Все знали, что он гений. Но не все знали, что этот гений приходит в комплекте с вечным зудом язвительности, дыханием, пахнущим мокрым полотенцем, и голосом, похожим на ворчание старого холодильника.
Он выбрал «Буффало Стэйт Колледж». Не потому, что это было лучшее, а потому что там было достаточно тихо, чтобы его терпели, и достаточно живых, чтобы страдали. Ему дали место, и он вцепился в него, как старый клещ — не отцепишь.
Здесь он чувствовал себя как дома. Он мог разгуливать по аудиториям, как по гулкому, вечно затхлому коридору собственного разума, где каждый студент был просто новой мишенью, новой доской для выцарапывания своих истин.
На занятиях он часто уходил в сторону. Начинал с Ван Гога, а заканчивал формулами разложения свинцовых белил на молекулы или о научно–лабораторных методах проверки подлинности красок и полотен: как это долго, дотошно и сложно. Он мог часами говорить про химический состав льняного масла, будто кто-то собирался жарить на нём картошку. Его не волновало, что студенты от скуки стирали пальцы в пыль, — он говорил для себя. Или для своего внутреннего собеседника — возможно, мёртвого искусствоведа, которого он выдумал в своей голове, чтобы спорить ночами.
И всё же он был умен. Хитёр и проницателен, как старый ворон, сидящий на заборе кладбища — наблюдающий, молчащий, но видящий всё. Когда студент, будь то первокурсник или выпускник, начинал умничать или делать вид, что знает больше остальных, профессор Фишоилд вежливо давал ему «поплавать» в своей иллюзии... а затем методично топил.
Он обладал мерзким талантом — ставить человека в неловкое положение, да так, что тот терял лицо на глазах всей аудитории. Вопросы у него были безобидные, даже простые — но заданные в нужный момент и с нужной интонацией, они звучали как выстрелы. И, как правило, попадали в цель.
Было в нём что-то от старой школы, от викторианского сноба, застрявшего в мире, где картины хранятся за тройным стеклом, а каждое слово должно весить не меньше фунта. Он жил искусством — не как вдохновением, а как наукой, строгой и беспощадной, с анализами пигментов, трещин, степенью старения холста. Всё остальное он считал болтовнёй. Особенно если это говорили студенты.
Он был вечен. Или хотя бы таким казался. И пока он сидел за своим тяжёлым дубовым столом, что скрипел под его весом, пока над его очками всплывали всполохи люминесцентного света, никто — никто в «Буффало Стэйт» не мог сказать с уверенностью, что этот человек когда-нибудь уйдёт на покой.
Говорил он глухо, как будто кто-то налепил пластырь ему на рот. Голос просачивался сквозь губы, как пар из старой батареи, а рот его то и дело распахивался и захлопывался в форме буквы «О» как карп на суше, задыхающийся и раздражённый.
На первой лекции почти все студенты испытывали одинаковое чувство: «Альберт Фишоилд[1] — рыба. Большая, слепая, скучная, жирная рыба, выброшенная на берег, которая не понимает, что давно умерла, но всё ещё мечется». И, надо сказать, они не ошибались.
Толстый и невысокий профессор, лысый, с обвисшим обрюзгшим сальным лицом, выпученными глазками и крючковатым носом, на который взгромоздились очки в толстой оправе.
Студенты наградили профессора множеством кличек — и ни одна не была случайной. «Пучеглазый иглобрюх», «тетраодон», «рыба-шар» — всё это рождалось не на пустом месте. Его округлая фигура, влажные глаза, будто всегда удивлённые, и тяжёлое дыхание вызывали ассоциации скорее с морской фауной, чем с искусствоведением. Но особенно прижились две: Шаротел и Рыбий Жир.
Последняя закрепилась намертво. Она рождалась шёпотом на задних рядах, писалась на туалетных дверях и в уголках студенческих чатов. Сначала это была просто шутка — «Рыбий жир», потому что профессор блестел, как баночка из аптечки, и нёс те же побочные эффекты: сонливость, тошноту и обострение нелюбви к жизни. А потом кто-то обратил внимание: если из его фамилии, Фишоилд, убрать последнюю букву, получается Fish Oil. Рыбий жир. Так кличка приобрела почти официальное признание — ироничное, язвительное, абсолютно точное.
Студенты, разумеется, мечтали отправить его на пенсию, как старый протухший препарат, но профессор был из тех, кто отдых считает формой смерти. Галеры — не иначе. Даже с диабетом, ожирением и одышкой, он тащился на пары с тем же упорством, с каким раньше мазал реставрационные швы на картинах Ренессанса.
Мистер Фишоилд прекрасно знал, что студенты о нём говорили — и не только за спиной. Он слышал шепот, ловил взгляды, замечал ухмылки. И позволял себе ответные выходки, после которых мало кто улыбался. Студенты были его основной аудиторией, но симпатией он к ним не страдал. Особенно к отличникам — зубрилам с воображаемыми коронами на головах. Тех, кто считал себя умнее всех в комнате, он ненавидел почти физически.
Сью Сауберс и Мэй Картер были как раз из таких.
Сью — аккуратистка, собранная, тиха, как музейный экспонат, но с мозгами, острыми, как скальпель реставратора. На её работах не было ни пятнышка, и каждый мазок был выверен, как формула в уравнении.
Мэй — буря, беспокойная и дерзкая, с языком острее наждачки, язвительная до хруста зубов. Она не упускала ни одной возможности поддеть профессора, уколоть в самую больную точку. Для Фишоилда она была конгломератом всех тех пороков, которые он не мог выносить. Её цинизм, колючая натура, примитивный ум, посредственный интеллект, чудовищное высокомерие проистекали из глубоких комплексов, которые лишь усугубляли её конфликт с профессором. А гнилой язык он воспринимал как личную пощёчину — и, конечно, запоминал каждую.
Вместе они раздражали Фишоилда до судорог в диабетических пальцах. Он не мог их уволить, поставить двойки — слишком уж те были хороши. Но мог мучить. Медленно. Методично. Как старый кот, играющий с добычей, прежде чем придушить.
Он придирался к каждой детали. Он заставлял Сью переделывать работы по три раза из-за «недостаточного взаимодействия света и фактуры». Он занижал Мэй баллы за «излишнюю эмоциональность и отсутствие академической строгости». И каждый раз, кряхтя и тяжело дыша, он выпускал свои язвительные комментарии, смачно чавкая на каждом слове, будто ел их сам и ждал, что студенты тоже ими подавятся.
Весь кампус знал: если кто-то плачет в туалете на втором этаже гуманитарного корпуса — скорее всего, это после пары Фишоилда.
________________________________________________________
[1]— Альберт Фишоилд — Albert Fishoild
