Озвучивание не поддерживается в этом браузере
Глава 3: Голос аббатисы
Серебристый свет не рассеивался. Он рос, пульсировал, набирал плотность, и в его глубине Элайджа видел нечто, от чего горло сжалось судорогой. Не звёзды. Не пустоту. А отсутствие — чёрное, гладкое, абсолютное, как обратная сторона всего сущего.
Разрыв висел в воздухе, дыша, и из его бездонной глубины тянуло холодом, который не был холодом. Это было забвение. Ледяное прикосновение того, что никогда не знало света.
— Закрой, — прохрипел Камари. Голос его треснул, как лёд на болоте. — Закрой книгу. Закрой, пока не поздно.
Элайджа не слышал. Он смотрел в разрыв, и разрыв смотрел в него. Серебристые точки в глазницах монаха вспыхнули ярче, и из пустого рта вырвался второй звук — низкий, вибрирующий, как струна, зажатая на горле великана.
«Изыди из тьмы, ибо я призываю тебя.»
Слова прозвучали снова. И на этот раз Элайджа слышал не столько звук, сколько смысл — древний, плотный, скользкий, как масло на воде. Слова падали в грудь, оседали под рёбрами, и внутри что-то отозвалось. Не страх. Не желание. Узнавание.
Он знал эти слова. Он всегда их знал.
За спиной треск стал громче. Камень крошился, осыпался мелкими осколками, и вторая ниша — та, что справа, — выгибалась наружу, как грудная клетка рождающегося чудовища. Из трещин сочился тот же серебристый свет, только гуще, маслянистее, с зеленоватым отливом гниющего фосфора.
— Нас разорвут, — сказал Камари. Он уже не кричал. Голос его стал тихим, ровным, как у человека, который принял неизбежное. — Ты слышишь? Нас разорвут на части. Каждого. Моего деда... моего отца... они слышали этот звук. И замолчали. Все замолчали.
Элайджа повернул голову. Медленно. С трудом, как будто шея налилась свинцом.
— Кто замолчал? — спросил он. Губы шевелились, но голос прозвучал чужим — сухим, скрипучим, как голос человека, который не пил неделю.
— Все, кто слышал, — ответил Камари. — Они замолчали навсегда. Их находили с открытыми ртами и пустыми глазами. Никто не знал, что они видели. Никто не хотел знать.
Монах поднялся. Он стоял на коленях, потом на одной ноге, потом выпрямился — медленно, с хрустом, с треском, с влажным чавкающим звуком, как будто суставы отрывались от тела и вставали на место сами. Ряса висела лохмотьями, обнажая рёбра, обтянутые пергаментом, и на груди, там, где должно было биться сердце, зияла чёрная дыра.
Из дыры сочился серебристый свет.
Разрыв в воздухе дрогнул. Из его глубины, из беззвёздной пустоты, донёсся звук. Не голос. Не шёпот. А присутствие — огромное, бесформенное, голодное, которое давило на виски, на затылок, на позвоночник, и Элайджа почувствовал, как колени подгибаются.
Он упал. Не от страха — от веса. Веса того, что смотрело на него из разрыва.
— Не смотри, — прошептал Камари, но сам он тоже смотрел. Глаза его расширились, зрачки разъехались, и в их глубине зажглись две серебристые искры. — Не смотри в неё. Она видит.
Вторая ниша взорвалась. Камень брызнул осколками, и из облака пыли, из серебристого марева, шагнула тень. Высокая. Тонкая. С руками, которые тянулись к Элайдже, как ветви высохшего дерева.
Воздух в склепе кончился. Элайджа пытался вдохнуть, но лёгкие не наполнялись — только холод, только вкус ржавчины и старой кости. Разрыв пульсировал, дышал, и из его глубины, медленно, неумолимо, выползало нечто.
Нечто, что не имело формы. Нечто, что было чистой тьмой, сгустившейся до осязаемой плоти. Оно текло через край разрыва, как чёрная вода, и капало на каменный пол, и там, где капли падали, камень шипел и покрывался трещинами.
Камари закричал. Не слова — просто звук, животный, древний, полный ужаса, который не умещается в человеческом голосе.
И Элайджа, стоя на коленях среди обломков и пыли, понял: он открыл дверь. И дверь не закроется. Никогда.
Тьма капала с края разрыва. Медленно, вязко, как смола из разбитого кувшина. Капли падали на каменный пол, и камень под ними не шипел — он вздыхал, глубоко, облегчённо, будто долго ждал этого прикосновения.
Элайджа смотрел, как чёрная лужа растекается у его колен. В ней не было отражений. Она не блестела. Она просто была — гладкая, плотная, как дёготь, и от неё тянуло холодом, который проникал сквозь одежду, сквозь кожу, сквозь кости, к самому нутру.
Камари кричал. Но звук доносился будто из-под воды — глухой, далёкий, неважный.
Вторая тень шагнула из облака пыли. Высокая, тонкая, с руками, вытянутыми вперёд, как у слепого. Пальцы её шевелились, скребли воздух, и на кончиках их светились серебристые искры — те же, что горели в пустых глазницах первого монаха.
Элайджа попытался отползти. Руки скользнули по чёрной луже, и кожа на ладонях онемела мгновенно — не от холода, от отсутствия тепла, отсутствия жизни.
Разрыв в воздухе дёрнулся. Края его расширились, и из бездонной черноты донёсся звук — низкий, вибрирующий, как гул органа в пустом соборе. Звук шёл не извне. Он шёл изнутри. Из груди. Из позвоночника. Из того места, где живёт страх, древний и беспомощный.
— Слышишь? — прошептал кто-то.
Элайджа замер.
Голос был не Камари. Не монах. Нечто третье — тихое, сухое, как шорох пергамента на сквозняке.
— Слышишь, как оно дышит?
Он повернул голову. Медленно. С хрустом в шее, который отдался в позвонках, как шаги по лестнице в пустом доме.
За спиной, у стены, где ещё минуту назад был только голый камень, стояла женщина.
Она была не настоящей. Слишком бледная, слишком тихая, с кожей, через которую просвечивала кладка стены. Ряса её — чёрная, тяжёлая, с вышитыми золотом рукавами — не колыхалась, не шелестела, хотя сквозь разрыв тянул ледяной ветер.
Нора.
Элайджа не знал, откуда взялось это имя. Оно просто всплыло в голове, холодное и точное, как осколок стекла в ладони.
— Ты меня видишь, — сказала она. Не вопрос. Утверждение. — Значит, ты уже не здесь. И уже не там.
Голос её звучал, как треск льда на реке весной — тонкий, опасный, готовый провалиться в чёрную воду.
— Нора, — выдохнул Элайджа.
Она наклонила голову. В уголках её губ — бледных, почти белых — дрогнуло что-то, что могло быть улыбкой, если бы улыбки умели столько весить.
— Ты знаешь моё имя. Хорошо. Значит, книги уже говорят с тобой. Значит, ты уже принадлежишь им.
Камари перестал кричать. Он стоял на коленях, глядя на призрачную фигуру, и лицо его было серым, как пепел.
— Это она, — прошептал он. — Аббатиса. Та, что запечатала гримуары.
Нора повернулась к нему. Медленно, плавно, как поворачивается вода в омуте.
— Запечатала, — повторила она. — Да. И погубила себя. И своих сестёр. И сорок семь душ, которые до сих пор кричат в пустоте, которую ты, — она перевела взгляд на Элайджу, и взгляд этот был тяжёлым, как могильная плита, — только что открыл.
Разрыв пульсировал. Тьма текла всё быстрее, собираясь на полу в лужу, которая росла, ширилась, тянула чёрные пальцы к ногам, к стенам, к алтарю с третьим гримуаром.
— Я не знал, — сказал Элайджа. Голос прозвучал жалко. Тонко. — Я не хотел.
— Не хотел, — Нора усмехнулась. Усмешка её была сухой, как трещины в старой коже. — Ты пришёл за знанием. Ты нашёл ключи. Ты повернул их. А теперь говоришь, что не хотел. Знание не спрашивает, хочешь ты его или нет. Оно просто есть. И оно жрёт.
Она шагнула вперёд. Сквозь камни. Сквозь пыль. Сквозь чёрные капли, которые падали сквозь её тело, не касаясь, не оставляя следов.
— Ты открыл одну дверь, — сказала она, останавливаясь в двух шагах от Элайджи. — Но их три. И вторая уже трещит.
Она указала рукой — тонкой, прозрачной, с чёрными обломками ногтей — на алтарь. Третий гримуар лежал неподвижно. Но теперь, вглядевшись, Элайджа увидел: его окованная железом обложка чуть заметно вздымалась и опадала, как грудь спящего зверя.
— Когда он проснётся, — сказала Нора, — ты узнаешь, что случилось с теми монахами. И будешь молить, чтобы никогда не узнавал.
Камари поднялся. Ноги его дрожали, но он стоял — шатаясь, тяжело дыша, сжимая окровавленную руку.
— Как запечатать их снова? — спросил он. Голос хрипел, рвался, но в нём звенела сталь. — Скажи мне. Ты знаешь.
Нора долго смотрела на него. В серебристом свете разрыва её лицо казалось слепленным из воска и пепла.
— Знаю, — сказала она наконец. — Но цена высока. И платить придётся тебе, мальчик. Твоей кровью. Твоей памятью. Тем, что осталось от твоей семьи.
Камари побледнел ещё сильнее, но не отвёл взгляда.
— Я готов.
Нора покачала головой. Медленно. Скорбно.
— Ты не готов. Никто не готов. Но у нас нет времени, чтобы ты стал готовым.
Она повернулась к разрыву. Тьма из него текла уже не каплями — струями, густыми и чёрными, как кровь из перерезанной артерии. В глубине пустоты что-то шевелилось. Что-то огромное, голодное, древнее.
— Слушай меня, — сказала Нора, не оборачиваясь. — У нас есть время до луны. Когда она взойдёт над колокольней, третий гримуар раскроется. И тогда никакая кровь, никакая память ничего не исправят.
Она обернулась. В глазах её, тёмных и бездонных, как два колодца, горел серебристый отсвет.
— Выбирай, Элайджа. Знание, которое уничтожит мир. Или незнание, которое спасет его. Но выбирай быстро. Потому что книги не ждут.
Элайджа смотрел в глаза призрачной аббатисы и чувствовал, как слова её входят в него, как иглы — тонкие, холодные, глубокие. Он хотел возразить, сказать, что книги — это знание, что он искал их всю жизнь, что они не могут быть тюрьмами, но язык прилип к нёбу, сухой и тяжёлый.
Нора стояла перед разрывом, и тьма струилась сквозь её прозрачное тело, не касаясь, не оставляя следа. Она подняла руку, и в серебристом свете, льющемся из пустоты, пальцы её казались сделанными из паутины и лунного камня.
— Ты думаешь, гримуары — это книги, — сказала она. Голос её звучал тихо, но каждый слог врезался в тишину, как долото в камень. — Ты ошибся. Гримуары — это замки. Три замка на одной двери. И первый ты уже сломал.
Она указала на разрыв. Тьма пульсировала, дышала, и в глубине её мелькали лица — искажённые, кричащие, с глазами, выжженными серебром.
— Сорок семь монахов, — продолжала Нора. — Они не исчезли. Они не ушли. Они открыли ту же дверь, что и ты. И она захлопнулась за ними. Навсегда.
Голос её дрогнул, и в этой дрожи Элайджа услышал то, что не было сказано: она была там. Она видела.
Камари стоял на коленях, сжимая раненую руку, и смотрел на аббатису так, будто она была последней нитью, удерживающей его над пропастью.
— Они думали, что нашли врата к божественному знанию, — сказала Нора. — Они думали, что смогут контролировать то, что за ними. Но знание не было там. Только голод. Только пустота. И пустота сожрала их.
Она шагнула ближе к Элайдже, и теперь он видел, что прозрачная кожа её покрыта тонкими трещинами, как старая фреска, и из трещин сочится тусклый свет — не золотой, не серебряный, а цвет угасающей свечи.
— Каждая книга, — сказала она, — это ключ к одному из слоёв тюрьмы. Первая открыла проход к тем, кто пал первыми. Вторая — к тем, кто пал следом. Третья откроет дверь к тому, кто ждёт в самом низу.
— Кто? — выдавил Элайджа. Голос прозвучал сипло, чуждо, будто не его горло произнесло этот звук.
Нора посмотрела на него долгим, пустым взглядом.
— Тот, кто говорил с первыми монахами. Тот, кто обещал им знание. Тот, кто всегда лжёт.
Разрыв дёрнулся. Из глубины его донёсся звук — низкий, вибрирующий, как гул органа в пустом соборе, но в нём было что-то ещё. Шёпот. Множество голосов, слившихся в один, и все они звали по имени.
Элайджа почувствовал, как холод поднимается от пола, обвивает лодыжки, ползёт по ногам, тяжёлый, как мокрая глина. Он посмотрел вниз. Чёрная лужа достигла его башмаков, и там, где она касалась кожи, кожа начинала неметь.
— Я не хотел, — повторил он. Слова звучали пусто. Детский лепет перед стеной.
— Ты хотел знать, — ответила Нора. — И ты узнал. Теперь ты знаешь, что некоторые двери не должны быть открыты. Но это знание ничего не меняет. Дверь открыта. И она не закроется сама.
Она повернулась к Камари. Тот поднялся, пошатываясь, и в глазах его горела твёрдая, отчаянная решимость.
— Ритуал запечатывания, — сказал он. — Ты говорила, что знаешь его.
Нора кивнула. Медленно. Скорбно.
— Знаю. Он требует крови того, кто носит проклятие. Крови его рода. И памяти — всей памяти о том, что было здесь, о книгах, о монахах, о том, что они нашли. Тот, кто запечатает дверь, забудет всё. Навсегда.
Камари сглотнул. Адамово яблоко его дёрнулось, резко, болезненно.
— Я забуду? — спросил он. — Всю историю моей семьи?
— Всю, — подтвердила Нора. — Ты будешь знать только то, что знает любой другой человек на этой горе: что здесь стоит развалина, что здесь ходят нехорошие слухи. Но не больше.
Тишина повисла в крипте, густая, как паутина.
Единственным звуком было дыхание разрыва — медленное, влажное, голодное.
Элайджа смотрел на третий гримуар. Тот всё ещё лежал неподвижно, но теперь обложка его вздымалась заметно, ритмично, и железные оковы позвякивали, как цепи на шее узника, который пытается встать.
— Сколько у нас времени? — спросил он.
Нора подняла голову. Сквозь трещины в каменном своде, высоко над ними, пробивался тусклый, рассеянный свет — предвечерний, холодный.
— До восхода луны, — сказала она. — Несколько часов. Может быть, меньше.
Она посмотрела на Элайджу, и в глазах её, тёмных и бездонных, мелькнуло что-то похожее на жалость.
— Ты искал знание, Элайджа. Теперь ты его получил. Настоящая цена — это то, что ты с ним сделаешь.
Разрыв вздохнул. Глубоко, протяжно, как просыпающийся зверь. Из чёрной глубины донёсся звук шагов — медленных, тяжёлых, приближающихся.
Элайджа смотрел на третий гримуар. Дыхание книги было медленным, глубоким, как у спящего великана, и железные оковы позвякивали в такт — раз, два, раз, два. Серебристый свет из разрыва ложился на обложку, и та блестела влажно, будто только что вынутая из тёплой плоти.
— Нет, — сказал он. Слово вырвалось само, тихое, но твёрдое.
Нора повернулась к нему. Глаза её — тёмные провалы, обрамлённые трещинами света — смотрели без удивления. Только с усталостью. Скорбной, древней усталостью.
— Ты не понимаешь, — продолжал Элайджа. Голос его набирал силу, хотя в груди всё дрожало. — Я не просто искал эти книги. Я посвятил им жизнь. Каждую ночь, каждый день. Я читал о них в манускриптах, которые никто не видел столетиями. Я шёл по следу, который вёл через три страны. Через горы. Через туман. И теперь ты говоришь мне, что я должен отказаться от всего?
Он шагнул к алтарю. Третий гримуар лежал между двумя пепелищами — останками первых двух книг, сожжённых кровью Камари. Но этот был цел. Жив. Дышал.
— В нём знание, — прошептал Элайджа, протягивая руку. Пальцы дрожали, но не от страха. От голода. — Я чувствую его. Оно ждёт меня.
— Оно жрёт тебя, — сказал Камари. Голос его был хриплым, сдавленным, но в нём звенела сталь. Он стоял, прислонившись к стене, зажимая рану на руке, и смотрел на Элайджу с выражением, которое могло быть и жалостью, и презрением. — Ты слышишь, что она говорит? Книги — это ловушка. Монахи думали так же, как ты. Они тоже хотели знать. И где они теперь?
Элайджа не ответил. Он смотрел на книгу. Пальцы его висели в дюйме от обложки, и он чувствовал тепло, исходящее от неё — живое, пульсирующее, как сердцебиение.
— Ты можешь запереть её, — сказала Нора. Голос её был тихим, но каждое слово падало в тишину, как камень в воду. — Ты можешь закрыть дверь. Если отдашь память. Если позволишь Камари завершить то, что начал его род.
Элайджа покачал головой. Медленно. Упрямо.
— Нет.
— Ты не понимаешь, — повторила Нора. В голосе её
впервые мелькнуло что-то похожее на гнев. — Ты думаешь, что ты первый. Что ты особенный. Что ты сможешь удержать знание и не сгореть. Но каждый, кто смотрел в эти страницы, думал так же. И каждый ошибался.
— Но они ошиблись, потому что боялись, — сказал Элайджа. Он поднял глаза. В них горел тот самый серебристый отсвет, что струился из разрыва. — Они не понимали, что имеют дело с. Я понимаю. Я изучал это всю жизнь.
Он коснулся книги.
Пальцы встретили тёплую, влажную кожу. Она подалась под его прикосновением, как живая плоть, и Элайджа почувствовал, как что-то внутри него откликается — не в голове, не в груди, а глубже. В костях. В крови.
Обложка вздохнула.
И сквозь трещины в железе, сквозь кожу, сквозь его пальцы в него хлынули образы. Библиотеки, которых не существовало. Языки, которые никто не говорил. Звёзды, которые никто не видел. Знание, чистое, бесконечное, обещавшее всё.
Он засмеялся. Смех был тихим, почти детским, полным восторга.
— Ты видишь? — спросил он, поворачиваясь к Норе. Глаза его блестели. — Ты видишь, что они скрывали? Это не тюрьма. Это дар.
Нора смотрела на него молча. Лицо её было неподвижно, как маска, и только трещины на коже пульсировали слабым светом.
— Ты слеп, — сказала она наконец. — И ты умрёшь слепым.
Из глубины разрыва донёсся шаг. Тяжёлый. Мокрый. Близкий.
Элайджа не обернулся. Он смотрел на книгу, и пальцы его гладили обложку, как гладят лицо любимого человека перед долгой разлукой.
— Я не умру, — прошептал он. — Я узнаю.
Шаг повторился. Ближе. Мокрее. Из разрыва потянуло холодом, который не был холодом гор — он был пустотой, отсутствием тепла, отсутствием жизни. Элайджа чувствовал его щекой, но не отводил взгляда от книги. Пальцы его скользили по обложке, находя неровности, шрамы, узоры, которые складывались в письмена, которых он никогда не видел, но понимал каждое.
— Ты слышишь? — спросил он. Голос его был тихим, заворожённым. — Она говорит со мной.
Камари сделал шаг вперёд, но Нора подняла руку. Призрачные пальцы остановили его не прикосновением, а запретом — воздух между ними стал твёрдым, непроницаемым.
— Не трогай его, — сказала она. — Он уже не слышит тебя.
Элайджа поднял книгу. Оковы звякнули, но не сопротивлялись — железо было тёплым, податливым, почти живым. Он поднёс гримуар к груди, и тот прильнул к нему, как ребёнок к матери, как любовник к любовнице.
— Я унесу её, — сказал Элайджа. — Я спрячу её там, где никто не найдёт. И буду читать. Медленно. Внимательно. Я узнаю всё.
Он повернулся к лестнице. Серебристый свет из разрыва тянулся за ним, как нить паутины, тонкая, липкая, неразрывная.
— Элайджа, — сказал Камари. Голос его был хриплым, почти шёпотом. — Не уходи. Если ты вынесешь её отсюда, ты выпустишь всё.
Элайджа замер на первой ступени. Не оборачиваясь, он ответил:
— Я не выпущу. Я запру её. Своей волей. Своим знанием.
— Ты не сможешь, — сказала Нора. Голос её дрожал — впервые дрожал. — Никто не смог.
Элайджа шагнул вверх. Вторая ступень. Третья. Свет разрыва пульсировал в такт его шагам, и из глубины крипты донёсся звук — низкий, гулкий, похожий на вздох пробуждающегося зверя.
Камари рванулся вперёд, но невидимая стена держала его. Он ударил по ней кулаком, и воздух зазвенел, как стекло.
— Нора, останови его!
— Я не могу, — прошептала она. — Он выбрал.
Элайджа поднимался. Книга дышала в его руках, и с каждым её вздохом монастырь отвечал — стоном камня, скрипом дерева, шёпотом, который шёл из стен, из пола, из потолка. Коридоры над ним оживали. Тени двигались. Мёртвые поднимались.
На десятой ступени он остановился. Повернул голову. В глазах его горел серебристый свет — ровный, спокойный, чужой.
— Вы боялись того, чего не понимали, — сказал он. — Я не боюсь. Потому что я понимаю.
И шагнул в темноту коридора, унося с собой дыхание бездны.

Комментарии