Озвучивание не поддерживается в этом браузере
Глава 11. …а врагов уничтожай
«От смерти и любви никто не скроется.» — Публилий Сир
Несколько лет назад
Библиотека особняка Элиашей была не просто комнатой с книгами, а молчаливым свидетелем поколений, огромным саркофагом, погребенным под тяжестью знаний и амбиций. Воздух здесь был густым, спертым и сладковатым, пахнущим старинной кожей переплетов, пылью веков, засохшим воском и вечным холодом мрамора. В этот час предзакатного сумрака она тонула в глубоком полумраке. Сквозь щели между тяжелыми портьерами из бархата цвета запекшейся крови пробивались длинные, узкие лучи умирающего солнца. В них, словно мириады крошечных актеров на пыльной сцене, танцевали и кружились частички пыли.
В этом почти священном мраке, под невидящими взорами слепых томов в резных дубовых шкафах, сидели друг напротив друга двое братьев. Их разделял массивный дубовый стол, темная полированная поверхность которого отражала, как черное озеро, блики заката и силуэты шахматных фигур. Доска, выточенная из редкого эбенового дерева, была полем битвы. Фигуры на ней — из ослепительно белой слоновой кости и зловеще черного, поглощающего свет стекла — казались не просто игровыми предметами, а застывшими воинами двух непримиримых армий.
Ярослав двигал фигуры с размашистой, театральной уверенностью фокусника, знающего финал трюка. Его холеная рука с длинными пальцами с завидной регулярностью тянулась к хрустальному бокалу, где у стенок медленно стекала густая янтарная жидкость старого коньяка. Бокал стоял на маленьком серебряном подносе, поблескивавшем в сумраке, — единственный островок сиюминутной роскоши среди вечной, давящей роскоши наследия.
Артур сидел почти неподвижно, в позе, которую можно было принять за расслабленную, если бы не абсолютная, змеиная собранность его силуэта. Он откинулся в своем кресле, его пальцы были сплетены и поднесены к подбородку. Но взгляд, прикованный к доске, был не просто внимательным — он был острым, пронзительным и холодным, как лезвие бритвы, готовое рассечь любую ложь или неверный расчет.
— Опять твой конь в ловушке, брат, — голос Ярослава прозвучал густо и самодовольно, разрывая тягучую тишину. Он изящным щелчком передвинул своего слона и снял фигуру Артура. Звук кости об дерево прокатился по библиотеке, сухой и бескомпромиссный. — Сколько можно наступать на одни и те же грабли? Тебе никогда не победить меня, Артур. Никогда. Это… не дано. От природы.
Артур не удостоил его ответом. Он лишь чуть заметнее склонил голову, его глаза сузились, выискивая тайный путь в лабиринте возможностей. Позиция его армии была отчаянной, почти безнадежной. Его ранняя яростная атака захлебнулась, оборона трещала по швам под неумолимым напором Ярослава. Казалось, еще один, максимум два хода — и его королю, загнанному в угол, придется склонить голову.
И тогда Артур начал ходить ферзем. Но не вперед, не в отчаянную контратаку, и не назад, для трусливой защиты. Он повел свою самую мощную фигуру по причудливому, немыслимому пути вдоль периметра доски, словно отступая, уступая брату пространство, добровольно загоняя себя в угол. Ферзь двигался странно, почти бесцельно, описывая немыслимые дуги, заходя с флангов и отступая назад, будто запутывая невидимые нити.
Ярослав наблюдал за этим с нарастающим, почти физическим презрением. Он откинулся на спинку своего массивного кресла, сделал большой глоток коньяка, давая аромату разлиться по небу.
— Ферзем? — он фыркнул, и в его голосе зазвенела искренняя насмешка. — Серьезно? Это твой лучший план? Бегать и прятаться? Я же говорил. Интеллектуальное превосходство — вот что решает исход битв. Не только на этой доске. В жизни. Миру нужны сильные правители. Умные. Решительные. Такие, как я. Такие, как отец. А не те, кто полагается на жалкие, глупые трюки.
Артур все так же молчал, будто не слыша его. Его ферзь, описав еще одну немыслимую дугу, внезапно остановился на клетке, которая, казалось бы, была абсолютно нейтральной, ничего не решавшей в грохоте сражения.
— Шах, — тихо, но абсолютно четко произнес Артур.
Тишина, прозвучавшая после этого слова, была оглушительной. Ярослав замер с бокалом на полпути ко рту. Его широко распахнутые глаза, в которых сначала читалось лишь недоумение, уставились на доску. Зрачки метались по клеткам, выискивая подвох, обман, ошибку. Его собственный король, еще секунду назад чувствовавший себя в полной, абсолютной безопасности, внезапно оказался в смертельной ловушке. Угроза была настолько неочевидной, настолько хитро сплетенной из предыдущих, казалось бы, абсолютно бессмысленных ходов ферзя, что он ее попросту не заметил, ослепленный собственным превосходством.
— Как?.. — выдавил он, и его смугловатое лицо стало медленно заливаться густым румянцем. — Это… это невозможно. Ты же… ты отступал!
Он рванулся вперед, грубо отодвинув фигуру, прикрывая короля. Движение его было резким, злым, лишенным всякого намека на прежнюю элегантность.
— Быть хитрым — не значит быть умным, Артур, — прошипел он, снова отхлебывая коньяк, но напиток уже казался ему горьким и обжигающим. — Ум — это стратегия! Сила! Воля! А не подколки и мелкий обман!
Артур наконец поднял на него взгляд. В его глазах не было ни злости, ни торжества победителя. Лишь холодная, почти научная констатация факта, словно он наблюдал за интересным природным явлением.
— Быть хитрым — значит быть приспособленным, Ярослав. А быть приспособленным — вот это и есть высшая, самая практичная форма ума. Тот, кто выживает, всегда в конечном счете умнее того, кто следует глупым, пусть и красивым, правилам и погибает с высоко поднятой головой. История это только подтверждает.
— Все равно! — голос Ярослава сорвался, в его баритон ворвались истеричные, высокие нотки. — ВСЕ РАВНО, именно я стану новым правителем! Отец видит во мне продолжателя! Его истинного наследника! А в тебе… в тебе лишь бледное, неудачное подобие!
Артур медленно выдохнул, и в этом выдохе звучала невероятная усталость. Он отодвинул от себя шахматную доску, словно отстраняя от себя всю эту игру, все эти догмы.
— Знаешь, я, пожалуй, не очень хочу быть похожим на отца. Ни на кого из вас.
Тишина, повисшая после этих слов, была тяжелой и звенящей, словно после удара в колокол. Ярослав замер, его лицо исказилось от неподдельного, почти животного непонимания. Как можно не хотеть этого? Не хотеть быть Амадеем Элиашем? Владеть его могуществом, его влиянием? Это было кощунством. Ересью, за которую сжигают на кострах.
Потом его лицо налилось густой, багровой кровью. С низким, грудным клекотом, вырвавшимся из самой глотки, он со всей своей немалой силы ударил сжатым кулаком по центру шахматной доски.
Раздался оглушительный грохот, похожий на выстрел. Прочное эбеновое дерево треснуло с сухим, жутким хрустом. Фигуры — величественные короли, могущественные ферзи, верные пешки из слоновой кости и темного стекла — взметнулись в запыленный воздух, как стая обезумевших птиц, и с сухим, беспомощным стуком посыпались на персидский ковер, закатываясь под мрачные стеллажи, под стол, в самые темные, непроглядные углы библиотеки.
Ярослав вскочил, как ужаленный, с грохотом опрокидывая свое тяжелое дубовое кресло. Он стоял, тяжело и хрипло дыша, его мощные плечи тряслись от неконтролируемой ярости. Дрожащим пальцем он уставился на Артура, и в его глазах плескалась чистая, неразбавленная ненависть.
— Наш отец… — его голос хрипел, срывался на визгливый фальцет, — ВЕЛИКИЙ ЧЕЛОВЕК! ВЕЛИКИЙ ПРАВИТЕЛЬ! И если ты… если ты не хочешь быть похожим на него… значит ты не имеешь права носить его фамилию! Жить в этом доме! Дышать воздухом нашего города! И вообще находиться на этом белом свете!
Слюна брызнула из уголка его перекошенного рта. В этот момент он был похож не на аристократа и наследника, а на загнанного в угол, ослепленного яростью зверя, готового разорвать все на части.
Артур медленно, очень медленно поднялся. Он не отводил взгляда от брата, но в его глазах не было и тени страха. Лишь тяжелое, леденящее душу понимание. Перед ним стоял уже не брат. Это был голос отца. Его эхо, его тень. Такой же фанатик. Такой же слепой, верящий в собственную непогрешимость раб идеи. Из него уже давно вынули все, что было своего, живого, и набили черепницу отцовскими догмами и безумием. И это было по-настоящему жалко.
Не сказав больше ни слова, не собрав разбросанные фигуры, не оглянувшись на руины их игры, Артур развернулся и вышел из библиотеки. Дверь за ним закрылась беззвучно.
За его спиной остался Ярослав, стоявший среди осколков их сражения, один в огромной, быстро темнеющей комнате. Он был один наедине с призраками предков, с лицом, искаженным ненавистью и полным, абсолютным, всепоглощающим непониманием того, кто только что его обыграл.
* * *
Настоящее
Бачевский, бормоча что-то бессвязное и посасывая сигарету, выскочил из кабинета, оставив Артура наедине с гнетущей тишиной и показной роскошью, которая воняла страхом, потом и старыми, прелыми деньгами. Дверь захлопнулась с глухим щелчком высококачественного замка, но Артур знал — это иллюзия безопасности. Такой замок он вскрыл бы за тридцать секунд с помощью заточенной скрепки и плевка.
Воздух в кабинете загустел, стал тяжелым, как свинец, как совесть этого ублюдка. Артур медленно провел пальцами по полированной поверхности массивного дубового стола, ощущая подушечками мельчайшие царапины, следы чьих-то нервных совещаний, потертости от локтей. Его взгляд, холодный и безэмоциональный, скользнул по полкам, уставленным безвкусными, но несомненно дорогими безделушками: позолоченные часы с остановившимся маятником, будто время здесь сдохло и разложилось; статуэтка какого-то упитанного, самодовольного мужика, инкрустированная дешевыми полудрагоценными камнями; набор для курения в слоновой кости — прямо-таки памятник мертвым животным и плохому тону.
Неплохо устроился, Виктор. На костях, на крови, на чьих-то сломанных судьбах. Сидишь тут, как паук в своей золотой паутине, и думаешь, что ты бог.
Все это кричало о богатстве, которое не смогло купить ни капли вкуса, ни минуты спокойствия. От всего этого веяло такой тоской и пустотой, что Артуру хотелось чиркнуть зажигалкой и спасти этот мир от этого говна, предав его очищающему огню.
Но потом его внимание, выхваченное из всеобщей мишурной пыли, привлекли другие предметы. Старый, потрепанный, потертый до дыр портфель из потускневшей кожи, заброшенный в дальний, самый пыльный угол книжного шкафа, будто его стыдились. Пара диковинных очков с толстыми, как дно бутылки, линзами и проволочной оправой, скрученной вручную. Механическая ручка, для которой уже давно не делали чернил, реликт. Артефакты мира, которого не стало. Мира до войны, до Великой Эвакуации, о которой он знал лишь по обрывочным, полустершимся, как старые фотографии, воспоминаниям и рассказам взрослых, которые всегда обрывались на самой интересной середине предложения, словно кто-то свыше махом ножниц резал по живому.
На краю стола, придавленная мраморным пресс-папье в виде уродливого орла, лежала пожелтевшая, ломкая бумажная вырезка. Бумага была хрупкой, шершавой на ощупь, пахнущей временем и забвением. Артур, движением почти невесомым, поддел ее ногтем и поднес к свету настольной лампы. Буквы, выведенные когда-то кривым, неуверенным, детским или нервным почерком, ожили, зашептали ему прямо в душу.
«…во время войны люди создали города... По всему миру были созданы Сектора, всего их пять, в каждом из которых по пять городов. Все они защищены от внешних раздражителей. Плотность населения в них крупная, так как они достаточно малые. Изначально в каждом было тридцать тысяч человек, сейчас уже больше и неизвестно сколько…»
Слова ударили в виски с силой физического воздействия, с резкостью выстрела в тихом помещении. Пять Секторов. Пять городов в каждом. Тридцать тысяч изначально... Его мозг, отточенный годами холодного расчета, выживания и немой, всепоглощающей ненависти, мгновенно, без единой ошибки, произвел арифметику. Пять умножить на пять — двадцать пять городов. Двадцать пять умножить на тридцать тысяч... Семьсот пятьдесят тысяч человек. Меньше миллиона. На весь уцелевший, едва дышащий мир.
Мать твою. Меньше миллиона. Всего? Это пиздец. Это хуже, чем я думал. Мы тут, в этой жопе, в этом дерьмовом Первом Секторе, мы думали, что мы — все. Что кроме нас есть только Мертвые земли и страх. А оказывается, мы просто одни из многих. Крысы в разных отсеках одного тонущего корабля. Семьсот пятьдесят тысяч... Это не мир. Это — зоопарк.
В этот момент дверь снова распахнулась, с грохотом врезаясь в стену. Бачевский вернулся, запыхавшийся, краснолицый, с сияющим, самодовольным лицом человека, только что пересчитавшего свое состояние и обнаружившего, что его даже больше, чем он думал. Его маленькие, заплывшие жирком глазки блестели. Но этот блеск мгновенно померк, сменившись растерянностью, а затем — странной, ностальгической, глупой гордостью, когда его взгляд упал на Артура с той самой бумагой в руках.
— А, это... — он смущенно кашлянул, подходя ближе, от него пахло дорогим табаком и потом. — Это я, понимаешь ли, написал. Много лет назад. Мой отец... он рассказывал. По крупицам. Обрывками. О том, что было до. До всего этого. — Он мотнул головой, указывая на весь свой кабинет, на весь этот позолоченный ад. — Я тогда многое не понимал, а потом... через несколько лет, вспомнил и записал. Чтобы не забыть. Мало ли.
Артур медленно, будто в замедленной съемке, опустил листок. Он смотрел на Бачевского, но видел сквозь него, видел пустоту. Видел карту, которая складывалась в его голове, пазл, который наконец-то сходился. Пять Секторов. Пять точек на руинах мира, пять крошечных островков в океане пепла. Его мир, Лимбо, его тюрьма, вдруг стал крошечной, жалкой клеткой в огромной, пустой вселенной других таких же клеток. Его ненависть, которую он считал такой всеобъемлющей, вдруг потребовала нового, глобального масштаба.
— Где находятся остальные Сектора? — его голос прозвучал глухо, без единой эмоции, словно из глубины склепа, который он всегда носил в своей груди.
Бачевский, польщенный вниманием, поймавший этот редкий для него интерес, оживился, как щенок, которому кинули кость.
— Да все просто, вот, смотри, я тебе покажу! — он порылся в верхнем ящике стола, сдвинув в сторону пачки аккуратно перевязанных банкнот, и достал оттуда сложенный в несколько раз, истрепанный по сгибам, пожелтевший лист бумаги. — Я и это сохрани. По рассказам отца. — Он развернул его с торжествующим видом плохого мага, показывающего дешевый фокус.
Это была самодельная карта нескольких склеенных вместе листов. Кривые, дрожащие линии, условные обозначения, пометки на полях, сделанные тем же неуверенным почерком. Здесь было все: карта всех пяти городов их Сектора и карта примерного нахождения остальных Секторов. И для Артура в этот момент она была ценнее всех сокровищ этого кабинета, вместе взятых. Пять кластеров, пять островков, разбросанных по условному, безымянному континенту. Их Сектор, Первый, был помечен жирной, кривой точкой. Остальные четыре — безымянные, загадочные, недостижимые. Цели. Новые миры для его гнева.
Вот оно. Билет на выход. Не один, блядь, выход. Их целых четыре. Новые игровые поля. Новые крысы для травли.
Артур понял, что теперь у него есть все. Осталось только забрать. И он всегда умел забирать то, что ему было нужно.
— А что за пределами Секторов? — спросил он, его пальцы уже сжимали край карты с такой силой, что бумага могла порваться.
Бачевский фыркнул, махнув рукой, будто отмахиваясь от надоедливой, глупой мухи.
— Да хер его знает. Мертвая территория. Радиация, мутанты, пустота... Край света, блядь. Никто не ходил. А зачем, спрашивается? Ума не приложу. Мы здесь отвечаем за свой Сектор, у нас своих проблем по горло. Что творится в других — нам неведомо, да и хрен с ним. Они... — он ткнул жирным пальцем в карту, оставляя сальный отпечаток, — за сотни и тысячи километров. Не доехать. Да и незачем. Там такие же люди, как и здесь, только, может, еще хуже. — Он глупо хихикнул, довольный своей шуткой.
В голове Артура что-то щелкнуло. Окончательно и бесповоротно. Тихий, металлический звук смыкающейся петли. Нет смысла тратить на этого болтливого, алчного, самовлюбленного толстяка «Покорность». Он и так выложил все, как по нотам, словно ждал этого момента всю свою жалкую жизнь — чтобы кто-то его выслушал. Он отработал свое. Он стал ненужным. Мусором.
— Где Мартин Новак? — последний вопрос прозвучал ровно, холодно, без колебаний, как зачитывание приговора.
Бачевский нахмурился, его самодовольство наконец пошатнулось, уступая место первобытному, животному страху, который он так тщательно прятал под слоями жира и денег. Он отступил на шаг.
— Понятия не имею. Сидит, как мышь в норке. В Лимбо где-то. А тебе-то зачем такая информация? — в его голосе впервые прозвучала трещина, тоненькая ниточка подозрения, но было уже поздно. Слишком поздно.
Ответом был блеск стали. Резкий, холодный, молниеносный.
Клинок вышел из ножен, спрятанных под плащом, одним плавным, отработанным до автоматизма движением. Не было замаха, не было лишнего звука, ни крика, ни предупреждения. Только короткий, хлесткий, невероятно точный удар, безжалостный, как укус кобры.
Сначала Бачевский ничего не понял. Он стоял, уставившись на Артура широко раскрытыми глазами, в которых читался лишь тупой, непонимающий вопрос. Потом пришла боль — острая, жгучая, разрывающая, перекрывающая дыхание. Его руки, пухлые, с обручальными кольцами, впившимися в распухшие пальцы, инстинктивно взметнулись к шее, пытаясь зажать глубокую, аккуратную, смертельную рану, из которой уже хлестала алая, пульсирующая, горячая струя, заливая ему руки, манишку, жилетку.
Гадко. Противно. Как резать свинью. Только свинья хоть пользу была бы.
Артур не смотрел на его предсмертные конвульсии, на то, как он, захлебываясь собственной кровью, грузно осел на колени, а потом повалился на бок на персидский ковер, сотканный где-то в мире, которого больше не существовало. Он спокойно, методично протер клинок о дорогую кожаную обивку кресла, счищая алые капли, и вложил его обратно в ножны с тихим щелчком. Затем аккуратно, бережно, сложил бесценную карту и сунул ее во внутренний карман плаща, туда, где только что билось его сердце. Только потом он обернулся, чтобы оценить работу.
Бачевский уже не двигался. Он лежал на ковре, в быстро растущей луже собственной крови, которая медленно, но верно расползалась, впитываясь в дорогую шерсть, навсегда меняя ее цвет. Его глаза, застывшие в немом, детском ужасе, смотрели в потолок, в узорную лепнину, которую он, наверное, так любил разглядывать.
Манипулятор оставляет метку. Забавно. Что ж, сыграем по их правилам. Пока что.
Артур опустился на корточки, окунул длинные пальцы в теплую, липкую, уже темнеющую жидкость. Методично, без малейшей брезгливости, словно художник, выводящий финальный, завершающий штрих на гениальном полотне, он подошел к стене, задрапированной дорогими светло-бежевыми шелковыми обоями, и вывел на ней большую, жирную, идеальную букву «М». Кровь стекала по обоям темными, рваными, зловещими потеками, нарушая идеальную гармонию этого мерзкого места.
Он постоял секунду, склонив голову набок, любуясь своим творением. Идеальный почерк. Идеальное преступление. Идеальное начало.
Пахло медью, железом, смертью и дорогим парфюмом Бачевского. Адская смесь.
Он подошел к огромному панорамному окну, распахнул его настежь. Ночной воздух Зиты ворвался в душный, пропитанный смертью кабинет, смешиваясь со сладковато-медным запахом крови, разбавляя его. Внизу была темнота и тишина, нарушаемая лишь далекими сиренами — обычный звуковой фон этого дерьмового городка.
Артур ловко, цепко, как паук, ухватился за выступы и карнизы, и начал спускаться вниз, сливаясь с тенями, растворяясь в ночи, оставив за собой лишь быстро холодеющий труп, самую главную тайну этого мира и кровавую, дерзкую подпись на стене. Его одиночество больше не было ограничено стенами Лимбо. Теперь оно стало размером с целый мир.
Артур вышел с территории особняка Бачевского. Воздух Зиты ударил в лицо — густой, едкий, пропитанный не просто угольной пылью, а мелкой, едкой металлической взвесью, которая оседала на зубах скрипящей пеленой. Дышать тут — все равно что глотать наждак. Или прах того, кого только что прикончил. Может, и свой собственный. Он потянул носом, привыкая к смраду, и двинулся по незнакомым, узким улочкам, где кривые, покосившиеся дома из темного, пропитанного копотью камня жались друг к другу, словно пытаясь согреться в этом вечном холоде чужого безразличия. Тени здесь были гуще и злее, чем в Лимбо, они липли к стенам, как деготь.
Найти какой-нибудь прокуренный здешний бар — дело двух минут. Они тут были на каждом углу, как гнойники на теле больного города. Он выбрал самый неприметный — «Усталый шахтер», с вывеской, висевшей на одной ржавой петле и скрипевшей на ветру, как повешенный. Внутри пахло кислым пивом, дешевым табаком, потом и тем самым острым, сладковатым страхом, что исходит от людей, которым некуда идти. Бармен — здоровенный детина со шрамом через глаз, разделившим лицо на две неравные, уродливые половины, и пустым, выцветшим взглядом — смотрел сквозь него, видя, наверное, только следующую рюмку.
— Метанол. Бутылку, — бросил Артур, не повышая голоса. Слова упали в гулкую тишину зала, как камни в колодец.
Бармен молча кивнул, его движения были медленными, заученными, как у автомата. Он достал из-под стола темную, без этикетки, заляпанную засохшей грязью и чем-то липким бутыль. Стекло было толстым, грубым. Идеальное орудие для идеального идиота. Артур швырнул на стойку несколько монет. Звякнув, они покатились по липкому, протертому до дыр дереву. Бармен даже не посмотрел на них, лишь мотнул головой, его взгляд уперся куда-то в пространство за спиной Артура. Здесь свои порядки. И своя покорность. Все давно сдались. Просто еще не легли в гробы.
Вышел на улицу, и фонарный свет, тусклый и желтый, ударил в глаза.
Стражники у ворот — двое, в потрепанной, засаленной форме, когда-то, наверное, синей, а теперь сливающейся с цветом грязи. Их алебарды были старыми, обмотанными ржавой проволокой для надежности. Но не оружие было главным. Их глаза были пустыми, выгоревшими, как пепелище после большого пожара. Они смотрели куда-то внутрь себя, не видя мира вокруг, уже похоронив себя заживо в этой дыре.
— Я — Артур Элиаш, — голос прозвучал плоско, без эмоций, как удар тупым лезвием по камню. — Принц Первого Сектора. Мне нужна карета. С лошадьми. Немедленно.
Один из стражников, помоложе, с обветренным, глупым лицом и обожженными на ветру губами, хрипло рассмеялся, показав кривые, пожелтевшие зубы.
— Принц? А я, значит, император. Проваливай, пока цел. Здесь тебя никто не ждал.
Артур не стал спорить. Спорить — удел слабых. Он медленно, будто делая одолжение, протянул ему бутылку. Тот взял, его пальцы, грубые и потрескавшиеся, обхватили стекло с жадностью. Он оценивающе потянул носом воздух над горлышком, и пустое лицо внезапно оживилось жадной, животной искоркой. Нюх у него, как у шакала. Чует, что бухло, а что внутри — уже неважно. Свинья.
— Карет... нет, — пробурчал стражник, уже прижимая бутылку к груди, как дитя. — Но лошадь найти можно. Ночью долго… Жди.
Прождал час. Возможно, больше. Время в Зите текло иначе — густо, медленно, как отработанное машинное масло, перемешанное с песком. Оно вязло в подошвах, липло к коже. Он стоял, прислонившись к холодной каменной стене, и наблюдал, как мухи кружат над грудами мусора, выброшенного прямо на мостовую. Где-то вдали слышался мерный, металлический лязг — ритм этого города-каторги.
Они все тут сходят с ума. Медленно, но верно. И я, наверное, тоже. Просто мое безумие острее.
Наконец, тот же стражник появился в проеме ворот, ведя под уздцы тощую гнедую кобылу. У животного были запавшие бока, проступали ребра, шерсть свалялась в колтуны, а во взгляде — тупая, безропотная покорность, сменившаяся давным-давно на апатию. Отличная пара. И конь, и стражник. Оба уже наполовину мертвы. Оба ждут, когда это закончится.
Ворота со скрипом, будто кости старика, отъехали в сторону, открывая вид на унылую, выжженную равнину, уходящую в серую, безрадостную даль.
Артур вскочил в седло, не глядя на стражника. Кожа седла была жесткой, потрескавшейся. Тот уже открутил пробку и с жадностью, захлебываясь, глотнул из горлышка, смачно выдохнув.
Начинается. Представление для одного зрителя. И главный актер уже не в состоянии понять сюжет.
Он пришпорил лошадь, выехал за ворота. Обернулся лишь раз, уже на подъеме, откуда Зита казалась грудой серого пепла, уродливым наростом на теле земли. Стражник стоял на том же месте, бутылка была уже наполовину пуста. Он покачивался, словно на палубе во время шторма, потом вдруг поднял ее в его сторону, расплылся в пьяной, бессмысленной ухмылке, полной какого-то идиотского, внезапного братства, предложения разделить с ним эту отраву.
Артур в ответ лишь улыбнулся — холодно, без единой искорки в глазах, лишь тонкая, кривая гримаса, не достигающая глаз — и медленно, почти с показным сожалением, покачал головой. Нет, дружище. Это только для тебя. Твое личное проклятие.
Стражник замер с открытым ртом, будто пытаясь сообразить что-то очень важное, проникнуть в суть этого жеста, этого молчаливого приговора. Потом его взгляд уперся в небо — серое, безжалостное, грязное, затянутое облаками, темное, без надежды. Он протянул к нему руку, пальцы судорожно сжались, будто пытаясь ухватить свет луны, поймать хоть что-то в этой мгле... и он рухнул на землю как подкошенный, беззвучно, не издав ни стона, лишь с тихим шлепком тела о пыльную землю.
Артур развернул лошадь и погнал прочь, в сторону горизонта, не оглядываясь на темнеющую точку у ворот.
Метанол — это не этанол. Идиот. Твоя смерть была дешевой. Как и ты сам. Как и все здесь.
Холодный, колючий ветер гудел в ушах, швыряя в лицо колючую пыль и мелкие камешки. Он сверялся с картой Первого Сектора при свете поднятой к луне руки — она была точна до жути, до каждой трещинки на почве, до каждого приметного камня. Каждая тропка, каждый пересохший, растрескавшийся ручей, каждый одинокий, разваливающийся сарай с провалившейся крышей — все было выведено тонкими, уверенными линиями. Бачевский, ты оказался полезен лишь после смерти. Как и большинство. Наконец, на самом краю пергамента, в месте, где бумага была особенно истерта, он увидел то, что искал. Не огромная стена, не неприступная крепость, о которой твердили страшные истории, пугая детей. А просто... сетчатый забор. Ржавый, низкий, кое-где порванный и примятый, он терялся в темноте в обе стороны, словно его бросили здесь, махнув рукой. И это все?
Лошадь сама остановилась у него, фыркнула, белые клубы пара вырвались из ее ноздрей в ледяной воздух и тут же растаяли. Артур спрыгнул на землю, колени затрещали от усталости и долгой дороги. Он подошел вплотную, тронул рукой колючую, облезлую проволоку. Она отдала в пальцы холодом и хрупкостью. Можно просто разрезать. Или перешагнуть. Весь этот барьер — насмешка. Фикция. Как и все остальное.
И тогда его взгляд упал на то, что было внутри Сектора. На горизонте, чернее самой ночи, высилась громада. Одна-единственная гора, выше других, массивная и безмолвная, словно спящий великан, которого не потревожили века. Ее склоны тонули в глубоких тенях, и лишь самый пик, острый, как кинжал, слабо серебрился в лунном свете, будто звал к себе. Идеальная точка обзора. Оттуда видно все. Или ничего.
* * *
В особняке Элиашей царила непривычная, почти невозможная атмосфера. Неприбранный холл, обычно пропитанный пылью и тлением воспоминаний, сейчас был наполнен густыми, земными запахами. Пахло жареным луком, шипящим на раскаленном металле, дымком от дров в старой, капризной печи и чем-то мясным, томящимся в чугунном котелке — редкий, почти забытый запах простой, настоящей еды. Этот аромат боролся с привычной затхлостью и, кажется, даже побеждал, заполняя собой каждую щель, каждый темный угол.
Серафим, ссутулившись у печи, казался частью этого нового пейзажа. Его массивная фигура в засаленном фартуке, наброшенном поверх дорогого, но безнадежно испорченного костюма, отбрасывала на стену гигантскую, пляшущую в такт огню тень. Его крупные, привыкшие сжимать рукоять швабры или горлышко бутылки руки, теперь неуклюже, но с удивительной точностью орудовали ножом. Он методично шинковал капусту, и каждый удар лезвия по деревянной колоде отдавался глухим, размеренным стуком, вторившим ударам грома за стенами.
Кира, засучив рукава слишком большого для нее, чужого халата, сидела на краю грубого табурета и неловко пыталась чистить картофель. Нож — тяжелый, кухонный тесак — то и дело выскальзывал из ее тонких, цепких пальцев, привыкших сжимать рукоять клинка, а не скоблить овощи. Она оставляла на кожице глубокие, рваные зарубки, и очистки летели на пол неровными, корявыми спиралями. Она смотрела на Серафима не отрываясь, с немым, почти суеверным удивлением, словно наблюдала за алхимиком, совершающим таинство превращения обычных продуктов во что-то съедобное, почти волшебное.
— Неужели ты умеешь готовить? — наконец вырвалось у нее, но ее голос звучал сдержанно, почти по-детски любопытно.
Серафим, не отрываясь от сковороды, где с шипением подрумянивалось мясо, хрипло рассмеялся. Звук был похож на скрип старой двери.
— Живя столько лет один — научился. Иначе сдохнешь с голоду, или сожрешь что-нибудь не то, и тогда сдохнешь еще быстрее. — Он плеснул в сковороду воды из кружки, и шипение стало яростнее, выпуская клубы ароматного пара. — Голод — лучший учитель. Жестокий, но чертовски эффективный. Не задает лишних вопросов.
Кира опустила глаза на неуклюже очищенную, почти ободранную до мякоти картофелину в своей руке. Ее пальцы, покрытые сетью бледных шрамов, сжались вокруг нее.
— А у меня... не было возможности научиться, — прошептала она, и в ее голосе прозвучала та самая, давно загнанная вглубь, выжженная тоска. — Там... где я была... готовили за тебя. Если повезет. Чаще — просто бросали в миску что-то холодное, серое и невкусное. Как собакам. Или свиньям.
Серафим перестал мешать. Он отложил ложку, повернулся к ней, облокотившись о закопченный дымоход. Его взгляд был тяжелым, но лишенным осуждения.
— Значит, тебя пора учить, — сказал он просто, без капли жалости или снисхождения. Как констатацию непреложного факта. — Начнем с малого. Картошку надо резать не вдоль, а поперек. Ломтиками. Иначе серединка не прожарится, останется сырой и противной.
В этот самый момент, словно сама судьба решила прервать этот неестественный мирок, с оглушительным, яростным грохотом, который не заглушил даже яростный рев грозы, распахнулась тяжелая входная дверь. Дерево с треском ударилось о каменную стену. В проеме, озаренный сине-белой вспышкой молнии, стоял Артур.
Вид у него был не просто грязный и измокший. Он был абсолютно, тотально уничтоженным. Плащ висел на нем тяжелым, мокрым саваном, с которого струйками стекала грязная вода, образуя на пороге быстро растущую лужу. Грязь засохла коркой на его щеках и лбу, в волосах, слипшихся от влаги, виднелись сухие травинки и хвоя. Но хуже всего были глаза — пустые, остекленевшие, уставшие до самого дна, полные какого-то немого, всепоглощающего недоумения, граничащего с шоком. Он не шагнул внутрь, не сбросил промокшую одежду. Он просто... рухнул на пол у входа, как подкошенный, и тяжело опустился на холодный камень, прислонившись спиной к косяку. Его взгляд уставился в пространство перед собой, не видя ни Серафима, ни Киры, ни теплого света кухни.
Гроза бушевала с новой, демонической силой. Ветер врывался в открытую дверь, завывая в холле, как потерянная душа, задувая пламя в камине и заставляя свечи на столе бешено метаться в своих подсвечниках.
Кира, вздрогнув от неожиданности, на секунду застыла, как перепуганный зверек. Затем инстинкт взял верх. Она бросилась к двери, навалилась на нее всем своим легким телом и с трудом, помогая себе плечом, задвинула тяжелый дубовый засов, наглухо отсекая бушующую снаружи стихию. Мир в холле снова сузился до размера печки, стола и двух мужчин. Потом она метнулась вглубь дома и вернулась с грубым, потертым, но сухим полотенцем.
Серафим тем временем медленно, не спеша, подошел и опустился на корточки рядом с Артуром. Скрипнули колени. Он не хватал его за плечи, не тряс, не задавал дурацких вопросов. Он просто сидел рядом, молча, глядя на того, кто выглядел так, будто только что вернулся с самой границы мироздания и увидел там нечто, навсегда изменившее его.
Минуту, другую в холле стояла тишина, нарушаемая лишь потрескиванием поленьев в печи, завыванием ветра снаружи и тяжелым, прерывистым дыханием Артура.
— Дело сделано? — наконец тихо, почти вполголоса, спросил Серафим. Его вопрос повис в спертом, наполненном запахами бури и еды воздухе, прозвучав не как допрос, а как констатация начала разговора.
Артур медленно, с трудом, будто голова была налита расплавленным свинцом, покачал головой. Да, сделано. Бачевский мертв. Но это было ерундой, ничтожной деталью на фоне того, что он увидел.
Он провел рукой по лицу, смахивая воду, грязь и усталость, и наконец заговорил. Его голос был глухим, безжизненным, прокуренным, словно доносился из глубокого, заброшенного колодца.
— Здесь творится какая-то хуйня.
Серафим молчал, ждал. Его спокойное, невозмутимое присутствие было единственным якорем в этом внезапно перевернувшемся хаосе.
Артур поднял на него взгляд, и в его глазах, помимо пустоты и усталости, впервые за этот вечер промелькнуло что-то живое — не ярость, не привычный холод, а чистое, нефильтрованное, животное потрясение.
— Горы снаружи... Там, за стенами нашего города… — он замолчал, безуспешно пытаясь подобрать слова, которых, казалось, не существовало в человеческом языке, чтобы описать увиденное. Его пальцы непроизвольно сжались в кулаки. — Пиздец.
Одно-единственное слово, грубое, простое, уличное, повисло в воздухе, вместив в себя весь леденящий ужас, все немое недоумение, всю немыслимость открывшейся перед ним картины. Оно прозвучало громче любого крика, страшнее любого подробного рассказа.
И Серафим, всегда всезнающий, ко всему готовый Серафим, лишь смотрел на него, и на его обычно невозмутимом лице впервые за все это время появилось настоящее, неподдельное, глубокое недоумение. Он молчал, ждал продолжения. Ждал, что же такого невообразимого мог увидеть Артур за пределами Лимбо, что смогло сломить даже его, человека, видевшего самые темные уголки ада и не дрогнувшего.
* * *
Ветер на вершине был не просто ветром. Это была живая, яростная стихия, рожденная в самых высоких и холодных слоях атмосферы, не знавшая преград. Он выл, свистел, метался между скальными выступами, хватая за горло ледяными когтями и пытаясь сорвать вниз, в серую бездну. Артур стоял, вцепившись сапогами в скользкий, отполированный дождями и временем камень, и его взгляд, привыкший к тесным, душным каньонам улиц Лимбо, бежал по бескрайней, уродливой, открывшейся перед ним панораме. Пространство было оглушающим. Оно давило своей пустотой и масштабом.
Не самая высокая. Слепой. Здесь есть и повыше. И там, наверное, видны уже совсем другие черты.
И от этой мысли стало муторно и холодно в животе, холоднее, чем от ледяных шквалов, рвавших его промокший плащ.
Где-то вдалеке, в серой, молочной дымке, угадывались смутные, но знакомые очертания. Первый Сектор. Лимбо, Зита, другие города-спутники. С этой высоты они казались не цитаделями власти, не оплотами человеческой воли. Они были жалкими грибницами, серой плесенью, случайно проросшей на теле чего-то огромного, древнего и давно мертвого. Их стены, казавшиеся такими неприступными снизу, отсюда выглядели игрушечными, хлипкими.
Под ногой что-то хрустнуло. Не похрустывание ветки, не упругий щелчок камня — звук был сухим, полым, пугающе знакомым, как воспоминание из старого кошмара. Он замер, затем медленно наклонился, отшвырнул комок влажной, холодной земли. Из-под нее, как из могилы, проглянуло нечто белесое, удлиненное, неестественно правильной формы. Кость. Он поднял ее. Она была тяжелой, плотной, промокшей насквозь. Слишком крупная для оленя или кабана. Слишком правильная, слишком узнаваемая в своей анатомической завершенности. Человеческая. Бедренная. Основа.
Сердце заколотилось где-то в горле, учащенно и гулко, заглушая на мгновение вой ветра. Он начал водить руками по земле, сдирая пласты мха, хвои, папоротников. Пальцы, онемевшие от холода, наткнулись на что-то твердое, округлое, не поддающееся. Он рванул, с силой выдернул из земли целый кусок дерна, с корнями и насекомыми. Из-под него, пустыми, темными глазницами глядя в свинцовое, низкое небо, смотрел человеческий череп. Земля набилась в щели между зубами, придав лицу идиотскую, зловещую ухмылку.
Нет. Не может быть.
Но рациональность рассыпалась, как труха. Он знал. Он знал это чувство, этот вес, эту форму. Он начал копать. Руки, не чувствуя заусенцев, ссадин, не чувствуя холода, разгребали землю, мох, корни, как когти животного, одержимого одной мыслью. Он вырвал огромный пласт, отбросил его в сторону. И обомлел.
Под ним лежали не одна, не две кости. Их были сотни. Переплетенные, сломанные, неестественно скрюченные, образующие немой, жуткий хаос. Черепа с размозженными висками, реберные клетки, сложенные в груды, тазовые кости, длинные кости конечностей, мелкие, хрупкие фаланги пальцев — все вперемешку, в чудовищном, бессмысленном танце смерти. Целое море смерти, аккуратно, старательно присыпанное сверху тонким, обманчивым слоем жизни — травой, мхом, цветами.
Что за херня? Что это за место?
Он вскочил, отшатнулся, почти поскользнулся на разбросанных костях. Сердце бешено колотилось, в висках стучало. Вскочил на лошадь, пришпорил ее так, что бедное животное взвилось на дыбы от неожиданности. Не вниз, не к дому, не к иллюзии безопасности. К ближайшему холму, что виднелся поодаль. Сорвался с седла, упал на колени, начал скрести землю, срывая ногти. Та же картина. Белесые просветы, знакомый, кошмарный хруст под сапогами. Еще одна гора, чуть поодаль. Еще один холм. Он скакал как одержимый, как проклятый, срываясь с одного места на другое, и везде — одно и то же. Кости. Горы костей. Целые ландшафты, долины, склоны — все было сложено, составлено, вымощено человеческими останками. Это был не погост, не место битвы. Это была свалка. Гигантская, непостижимых масштабов свалка людей.
Небо окончательно почернело, стало тяжелым, низким, готовым обрушиться. Хлынул ливень — не дождь, а сплошная стена воды, мгновенно промочившая его насквозь, смывая грязь с костей, обнажая их жуткую, полированную белизну. Сверкнула молния, осветив на мгновение это кошмарное, безмолвное кладбище без крестов, без памятников, без имен. В ее сине-белом свете кости бросили резкие, уродливые тени, и на миг показалось, что они шевелятся.
Он попытался вскочить на лошадь, найти спасение в движении, но нога соскользнула со скользкого, мокрого стремени. Он полетел вниз, кубарем, по мокрой траве, острым камням и костям, ударяясь о выступы, пока темнота не накрыла его с головой, густая и безразличная.
Что-то теплое, твердое и настойчивое ткнуло его в бок. Он открыл глаза. Над ним стояла лошадь, ее темные, умные глаза были полны беспокойства. Она тыкалась мокрыми, мягкими ноздрями в его плечо, фыркала. Он лежал в липкой, холодной грязи у подножия горы, под проливным дождем. Все тело ныло, в висках стучало. Он попытался подняться, оперся рукой о землю. Пальцы провалились во что-то склизкое, мягкое, утонули в черной, жирной жиже. И сквозь нее он снова увидел это. Белесый, ровный, знакомый край. Ребро. Рядом — оскал челюсти, уставившийся на него из-под земли.
Он отдернул руку, как от огня, с отвращением. Сидел на корточках, тяжело дыша, смотря на свои руки, испачканные в грязи и в чем-то другом, более страшном. Потом его взгляд, медленный, отупелый от ужаса, пополз по окрестностям. По холмам, по склонам, по равнине, уходящей к знакомым силуэтам Лимбо.
И его осенило. Это не просто кладбище. Не просто свалка. Это фундамент. Буквально.
Трупы везде. Они заросли мхом, землей, разлагались десятки лет. На этом месте построены города. Они были здесь всегда. Под нами. Вокруг нас.
Весь Первый Сектор, все его города, его особняк, его «империя», власть отца, игры мэров, его собственная месть — все это стояло на этом. На костях. На горах мертвецов. На ландшафте, целиком и полностью сложенном из человеческих останков. Воздух, который он вдыхал с детства, был прахом. Земля, по которой ходил — перемолотыми телами. Вода, которую он пил, просочилась сквозь слои смерти.
Он посмотрел на свои руки. Грязь на них была не просто землей. Она была красно-коричневой, жирной, с мелкими, белыми включениями. Он вскочил, его вырвало — судорожно, болезненно, пусто. Не из-за вида костей, а из-за удара по голове и потери сознания. Потом, дрожа всем телом, он залез на лошадь, вжался в седло, и погнал ее прочь, в сторону родного города, не оглядываясь на открывшуюся за спиной бездну. Он мчался сквозь ливень, а в ушах, заглушая шум бури, стоял немой, вселенский крик миллионов, на чьих костях он родился, вырос и вознамерился стать богом.

Комментарии