Озвучивание не поддерживается в этом браузере
Часть II. Осиротела.
С каждым новым днём после того 22-го июня 1941 года деревня Кругликово, располагавшаяся между реками Обью и Юргой, пустела. Первую неделю в ней дрожала детскими коленями и звучала женскими воплями паника, на вторую приехала большая, жужжащая машина с продолговатым широким кузовом, и забрала первую партию мужчин, в её число вошёл и Иван Осянин.
Дальше Кругликово покидало всё больше и больше грозных, шумных и длинных со смеющимися мужиками в кузовах. Они поправляли блестящие на солнце каски, болтающиеся на выбритых головах, щекочущие двигающиеся кадыки ремешками, и махали жёсткими, мозолистыми ладонями рыдающим во весь писклявый голос жёнам. К четвёртой неделе боёв на границах мужиков не осталось и вовсе. За одним исключением.
На всю деревню остался один-единственный мужик: Федот Никитич, контуженный на всю голову ветеран финской. Старшина этой зимою справил только 32 года, стариком он себя не считал, но среди неугомонных баб повелось такое прозвище. Он заслужил его щетиной и каким-то таким взглядом, каким смотрят очень несчастные люди, военные люди. Не тем испытующим, надменным взглядом пузатых офицеров, протирающих штаны на массивных стульях, а солдатским. Взглядом того, кто видел смерть, кто рождал её. В карих глазах Федота Никитича было сложно найти что-то кроме боли и сожаления, вряд-ли оно было. Он рвался на фронт, его не забирали из-за контузии, говорили, дескать, отвоевался ты, довольно с твоей доли. Потому ходил он из двора во двор, колол бабам и вдовушкам дрова, потому как они этого не могли по собственной слабости, иногда таскал воду, мог что-то починить. И на дворе Васи он нередко появлялся, был крайне неразговорчив и отстранён. Женщины у него не было, была только домовая хозяйка, с которой они для виду поженились, вот и всё.
Васе он болезненно напоминал об отце. Он был таким же высоким, широкоплечим и не разговаривал за работой, только вот у отца щетины не было, да на голове волосы русыми с золотым отливом росли. У Федота Никитича они были чёрными, как смоль. И глаза были не как у отца — не ласкали они своею нежностью, любовью папашиной, они кололи солдатским сожалением, драли старшинской жёсткостью и в какой-то мере жестокостью. Чёрные густые брови чаще хмурились, чем покойно, прямыми линиями держались на лбу, и рассекали глубокой вертикальной морщиной смуглый лоб с широкими порами.
Когда Федот Никитич колол дрова, раздавался глухой, привычный стук. И так тяжко становилось на детском Васькином сердце, когда она, выглядывая в мутное окно, видела за работой не отца...
И сейчас, едва не плача, Осянина стояла, глядя на смуглый силуэт с блестящим от пота лбом, вслушиваясь в ритмичные, с паузами удары наточенного батей топора.
—Чего встала столбом-от?! — Гаркнула мать, вошедшая в избу. Половицы скрипнули, когда она зашагала к печи. —Дела нет?! Воды набери!
Вася оторвалась от стекла, тяжёлыми, шумными шагами под жалостное поскрипывание досок прошагала к вёдрам у печи, взяла в руки за тонкие жестяные ободки, понесла к сеням. Те звонко брякали, пока ещё пустые. Осянина бросила тоскливый взгляд на штык, который больше не отблёскивал бляхой, и, толкнув ногой дверь, вышла из дому.
К двадцатому июля жара ощутимо ослабла, опустившись к 26°C. Ветер уныло раскачивал листья деревьев, вяло играючи, как играют скучающие за кем-то дети в попытках победить тоску. Массивные кроны в ответ шуршали зелёными веерами, качались мощными развесистыми ветвями, смеясь шорохом, а старые, толстые стволы плача скрипели.
Колодец располагался на дворе Осяниных. Его выкапывал ещё отец Васьки, собственноручно установил и соорудил. Колодец отчаянно, душераздирающе скрипел, когда им начинали пользоваться по назначению. Скрип раньше пугал Васю, она закрывала одно ухо свободной рукой, лишь бы слышать его чуть меньше, но это мало помогало. Потом она выросла и стала как-то равнодушна к этому, как и к многим другим вещам, которые когда-то могли напугать. Василиса раньше боялась пацанов, которые носились с рогатками, истошного крика полярной совы, пьяных мужиков... Потом сама стала бегать с вырезанной собственными руками рогаткой, стала любить эту страшную, большую птицу, стала вместе с отцом разнимать шумные пьяные драки...
А пьянство в Кругликово раньше было чем-то обычным. Тут умели добывать самогон чуть ли не из дорожной пыли, а повод сочиняли на ровном месте. Повод был толком и не нужен: никто не возмущался и не препятствовал, разве что Иван Васильевич Осянин и Федот Никитич. Сами они эти шумные застолья в честь выдуманных праздников не посещали, противились такого рода отдыха. Да и Федоту пить было нельзя: контузия. Одного стакана хватит, чтобы рассудок отшибло напрочь. Но основная причина была в другом: всегда это заканчивалось одним и тем же — драками, а то и поножовщиной. Помнится, случай страшный был. Так напился один, жёнка ему что-то возразила... Взялся за топор, чуть не заколол бабу. Она до сих пор с ним живёт. А куда денется? Бабы тогда, как и во все другие случаи, бежали к Федоту Никитичу и Ивану Васильевичу с визгами: «Драка! Драка! Никитич! Василич!». Те разнимали, потому что иначе убийств не миновать.
Вася помнила то время, даже скучала по нему, хотя тогда страшно злилась, хмуря брови как отец. Она хотела вернуться в те светлые, тёплые дни, когда над деревней тянулся едва уловимый запах мутного первача и эхом звучал басистый, мужской смех. Ей было тошно и тяжко от теперешней своей жизни, если её можно так назвать. Каждодневные ожидания отца, бессонные ночи и дрожь в коленях от одного представления того, что происходит там, далеко, в холодном и сыром окопе где-то на краю земли.
—Чё, мамка за водой послала? — С усталой ухмылкой на сухих губах спросил Федот Никитич, завидев тощую, с просвечивающими волнами рёбер под папашиной льняной рубахой и с чересчур выделяющимися, острыми скулами девчонку.
Осянина вообще росла тощей. Слишком. Жир был только в бёдрах, и того немного. Когда отец исчез — совсем истощала, потеряла щёки, а выделяющаяся косточка на запястье стала выделяться ещё больше.
—Да... — Вздохнула та в ответ, красными глазами глянув на вёдра.
Мужчина вздохнул, бросил топор, вонзив стальное лезвие в пень, да присел на зад, отойдя на пару шагов.
—Подойди-ка.
Вася отставила вёдра, вздёрнув русую бровь кверху, подошла.
—Чего? — Спросила, вопросительно кивнув.
Федот Никитич посмотрел на неё из-под коротких чёрных ресниц, нахмурил густые брови, сощурился от солнечного света, что бился за её спиной.
—Сядь.
Отодвинув ногой в тяжёлом сапоге опилки, девчонка расположилась рядом. Они соприкоснулись плечами. Федот Никитич дышал быстро, его потные плечи двигались часто-часто, было похоже, словно они пытаются вырваться из объятий намокшей рубахи. Она — затаила дыхание, словно чего-то ждала.
—По бате тоскуешь?
—Тоска... — Вася прервалась. —Дело постыдное. Не смею позориться. — Солгав в последней фразе, выдавила она.
Федот Никитич невесело хохотнул, дёрнув густыми усами.
—И верно... — С непривычной, искренней грустью кивнул мужчина. Потом сунул руку в карман, вытащил финку, крутанул в пальцах.
Вася посмотрела на стальное жало, по которому бликами ползали жаркие лучи, прикусила губу.
—На. — Жёсткие пальцы протянули нож рукоятью вперёд. —Дарю.
—Зачем? — Она с непривычной для самой себя неуверенностью обхватила шершавую рукоятку, медленно потянув на себя и высвободив подарок из рук Федота Никитича.
—Мне уж ни к чему. А ты молодая. Пригодится. Чую. Да и нечего ей будет в пустой избе пылиться...
—Вы уезжаете?
—Нет.
—А чего в пустой?
—А ты меньше нос туда суй, куда не прошено.
Старшина посидел с минуту, а потом встал и ушёл восвояси, оставив Васю наедине с тревожным осадком после странного диалога, с не менее странным подарком и наколотыми дровами. Посыл девчонка поняла на следующий день, когда по деревне пошла новость о том, что Федот Никитич не выдержал и повесился минувшей ночью. Не хотел оставлять свою боевую подругу «пылиться в пустой избе». Говорят, сошёл с ума, хотел на фронт и не выдержал. А через неделю после этого пришла похоронка на Ивана Васильевича, рано утром. В тот же день мать собрала все вещи, что были, взяла под локоть дочь и увезла в Новосибирск, где проживал Васин дядя.
—Я не хочу уезжать!
—Нас некому содержать!
—Мама!
—Иди быстрей!
Вася тогда в последний раз обернулась на Красный угол, в котором больше не горела свеча. Посмотрела в глаза Богородице. И казалось, будто больше нет защиты, будто никто не бережёт остаток их семьи, разве что только холодная финка в кармане, лишившаяся своего владельца, с которым прошла финскую от начала и до конца.
***
Новосибирск шумел. Новосибирск жил. Новосибирск был красивым и пёстрым. Он ударялся в глаза пионерскими галстуками, алыми значками и яркими буквами на обложках азбук, букварей. Он ударялся в глаза пёстрыми плакатами: «Родина-мать зовёт!», «Бей по врагу!», «Слава боевым подругам!», «Отомсти!», что качались на ветру, призывали молодых парней надеть пилотки на головы. Он дышал, вздыхал шумом производств и заводов, которые отныне работали на благо фронта.
В коммуналке, в которой теперь жили Осянины, тесной, на пять семей, было обычно тихо. Особенно в последнее время. По рассказам Сергея Велимировича — брата матери Василисы, тут раньше громко смеялись, часто устраивали танцы, садились за чаепития. Коммуналка увядала медленно, постепенно. День за днём, можно даже сказать шаг за шагом. Шаг за шагом по этим крутым ступенькам чужих сыновей, которые тоже решились надеть пилотки. Их всегда провожали шумно — шумными истериками матерей, слезами навзрыд, бледными лицами с раскрытыми в истошном вопле: «Сынок!» ртами. А похоронки встречали тихо. Прикрывая губы ладонями и кладя морщинистые руки на сердца.
Сергей Велимирович ещё не уходил. Работал на заводе, а по ночам, после смен сидел на кухне за бутылкой водки, слушая писки радио и рыдания мамаш, вдов. Светлана Велимировна уныло, шёпотом рассказывала дочери:
—Он-от раньше другим был... Это его война-та таким сделала...
—Он воевал?
—Нет... Конечно нет. Он боится. Потому пьёт.
—Чего боится?
—Что его заберут...
Та грубо секла словами:
—Позор. Стыд и срам.
Мать всегда вздрагивала, слыша это.
—Цыц. Отец-от погиб, и Серёжу туда же отправить хочешь?..
—Все туда же отправимся. Чую.
—Сплюнь, глупая!..
Вася лишь оборачивалась на календарь на тумбе: 22-го июня. 1942 год. Ровно год идёт эта война, и бои никак не тихнут. А значит, будет идти ещё год. А значит, заберёт с собой ещё тысячи жизней. И они могут оказаться в этом числе. И окажутся.
Стыдно было смотреть на дядю Серёжу. Он горбился на табурете, ревел после новых стопок, будто животное. Подобно свинье: так Вася его и называла про себя.
Всю свою сознательную жизнь она презирала трусость, презирала трусов и брезговала их. Она не боялась смерти, самым её большим страхом было стать такой же, также бояться, также не хотеть помочь им, людям в сырых окопах, таким же, как её отец. Вася долго и много думала о том, как можно оказаться там, среди них. Потом вспоминала про мать, единственную преграду, тяжело вздыхала и эти мысли снова улетучивались. Но потом и единственная преграда из её жизни ушла.
***
Это была промозглая сентябрьская ночь 1942-го года. Воздух был стылым и тяжёлым, он пах дождём, старой листвой и сырыми кирпичами, из которых была выстроена коммуналка. Небо было чёрным, висело низко. За кучерявыми облаками звёзд словно не было, но так просто казалось. Они есть всегда. В эту ночь даже Луны не было видно, только едва-едва заметный блик, похожий, скорее, на нелепую, ненужную кляксу на холсте, на что-то инородное, чем на врождённый спутник. Вороны, почему-то, не спали. Они голосили за окном: хрипло, мерзко. «Кар-р! Кар-р!» — сводящее с ума, противное, громкое, будто и не птица кричит, а что-то большее, могущественное, опасное.
Вася не спала. То ли из-за истошных криков ворон за окном, то ли из-за жажды, то ли из-за колючего предчувствия чего-то неминуемого. Она изучала потолок глазами, сидя на холодном полу и опираясь спиной на стену, выжидая момента, когда шумы на общей кухне стихнут. Хотелось пить. В постели сопела мать: спала крепко, иногда вздрагивая. Снова снился уже давно мёртвый муж. Снова расплачется утром, отдавая слёзы пропахшей сыростью наволочке.
Дядя не утихал. Он гремел рюмкой, звенел бутылкой, подливал новых миллилитров, иногда смеялся, слушая белый шум по радио. Он мешал всем, но сказать об этом боялись. Все мужья и сыновья уехали, а бабам лезть в разборки страшно. В горле стало совсем сухо. Голова болела. Попадаться лишний раз на глаза не хотелось, но иначе не уснуть.
Вася медленно встала, хрустнул коленный сустав, обтянутый тонким слоем белоснежной девичьей кожи. Взяла висящие на изголовье кровати штаны, натянула на обнажённые ноги поверх белых трусиков. Финка в кармане ощущалась приятной, лёгкой тяжестью. Чтобы она лучше влезала, Василиса самостоятельно поменяла размер одного из карманов. Вообще, эти штаны вечно приходилось всячески перешивать в разных местах, ибо они с каждым годом становились ей всё меньше и меньше, пускай девчонка толком не росла и в росте вытянулась мало.
Шариться в поисках носок не хотелось, по ледяным, скрипящим доскам зашагала босиком. В кухне пахло спиртом, грязным человеком и пóтом. Вася притормозила в дверном проёме, нервно потеребив тонкую лямку белой маечки, но всё же шагнула вперёд. Дядя Серёжа услышал скрип половиц, обернулся: его красное лицо стало совсем неузнаваемым, влажные глаза заплыли, лоб покрылся испариной, губы кривились от горечи внутри. Осянина посмотрела в его глаза, её физиономия дрогнула в гримасе отвращения.
—Чё? — Хрипло, как те вороны за окном, гаркнул он.
—Пить. — Девочка прошла к столу, взяла в руки холодный чайник и один из пустых гранёных стаканов. Налила.
—А ты меня... Уважаешь? — Сергей поднял брови, покачиваясь. Посмотрел на неё. Она на него.
—Серёжа, отстань от ребёнка! Вася, спать! — Крикнула проснувшаяся мать.
Но спать уже не хотелось. Теперь хотелось проорать ему в лицо всё, всё, о чем она знала и что слышала. Как он оскорблял мать, кричал на неё, когда та пыталась уложить его спать...
—Нет. — Сквозь зубы плюнула Василиса.
Мужик громко засмеялся, встал, навис над ней, стоящей спиной к столу.
—Не уважаешь, значится?! — Проревел он, обрызгав слюной и одарив гнилостным, вперемешку со спиртовым, запахом.
Внутри двенадцатилетней Васи всё скрутило в ком. Она брезговала страха, но сейчас испытывала именно его.
—А за что? — Девчонка вопросительно кивнула, медленно суя руку в карман.
—А за... — Тот икнул, обхватывая одной рукой тонкую шею. —А за то что тебя, вошь, приютил!.. За то что... Мать твою, блядину, схоронил!..
—Ты... — Пытаясь убрать мясистую руку от горла, просипела Вася. —Мать... Мою... Как назвал?..
—Блядина!
—Ответишь, дрянь!.. — Одним ударом она вонзила финку в его печень. Горячая кровь брызнула на руку, мясо обволокло лезвие. Мышцы и ткань рубашки разорвались с хрустом, принимая в себя сталь.
Сергей вскрикнул. Обмяк. Пальцы на шее разжались, и Осянина с лёгкостью избавилась от них. Она не сразу поняла, что дядя уже мёртв, повалила на пол, стала душить, как учил отец: «Души от души, Вася, за мать — от души души...». Здравый смысл куда-то улетучился. Окровавленная финка валялась на полу. Девочка очнулась только тогда когда увидела, что её рука, от пальцев до запястья, измазана в зловонной, густой, тёмной жиже.
—Вася... — Тихий хрип матери оглушил, словно звук взрыва.
Вася протрезвела. И Вася поняла: теперь она осиротела. Теперь и матери у неё не будет. Мать ей брата не простит. Ни за что не простит.


Комментарии