ПЕРВАЯ ГЛАВА
ГЛАВА ПЕРВАЯ
В раздевалке тишина была липкой. Особенно после объявления нового состава. Обычно девочки тут смеялись, перебрасывались гетрами, обсуждали новые пуанты. Сегодня — ни звука. Когда я вошла все умолки и смотрели на меня, особенно девочки корифейки, которые вполне могли получить эту роль вместо меня. Шесть пар глаз уперлись в мою спину. Я чувствовала их взгляды, как уколы булавок.
Василькова, корифейка, которая тоже могла стать второй одалиской, если бы не мои пор-де-бра и рекомендация репетитора, сидела дальше всех, у окна абсолютно одна, хотя обычно с корифейками и уж тем более солистками всегда сидят пару девочек из кордебалета.
— Поздравляю, Голицская, — проговорила Лена Василькова, но не мне, а своим пуантам и ленточкам, которые она перетянула на икрах, — надеюсь твои руки тебя не подведут и будут выглядеть так же хорошо в цвете софитов, как и в зеркале Елизаветы Сергеевны.
Пальцы Лены слегка подрагивали — она не могла завязать бант.
Спину закололо где-то в районе поясницы от осознания, что пройти к своему шкафчику и просто подготовится к тренировке не получится — все смотрят на меня и ждут ответа.
— Твои уже тебя подвели, — голос звучал обычно мягко и высоко, слегка мурлыкающие, — раз выбрали не тебя.
Я даже не стала смотреть в ее сторону, наслаждаться, или хотя бы зафиксировать реакцию.
Я натянула пуанты так быстро, что ленты едва не порвались. Не глядя на Василькову, не смотря ни на кого из шести пар глаз, я схватила сумку и выскользнула в коридор. Дверь раздевалки закрылась за мной с глухим щелчком — и я выдохнула, прижимаясь спиной к холодной стене.
Ладони сжимали и разжимали тонкие, ледяные предплечья в попытке успокоить дрожь, которая не проходила со вчера. Внутри горело от злости — на эту дрожь, на Василькову, на себя, — но погасить ее, кроме как слегка вцепиться себе в предплечья ногтями не оставляя явные следы — лишь еле заметные полумесяцы, я не могла.
Как вдруг в нос ударил резкий запах пота, на который уже почти не реагировала — каждодневные тренировки дают о себе знать, но в стерильном коридоре Мариинки, где пахнет только краской и свежим воздухом из открытых окон, запах сильно бил в ноздри.
Из репетиционного зала выходила Лебедева — вся красная, сгорбленная и потная. Она глубоко хватала воздух ртом, игнорируя мое присутствие. Подойдя ближе, когда между нами оставалось меньше двух метров, Соня показала на дверь раздевалки пальцем:
— Там кордебалет? — Спросила она с легкой отдышкой.
— Да, они и еще пара корифейек и солисток. — Кивнула я.
— Блять, — ответила Лебедева, издав звук похожий на стон и хрип старушки, а после лениво откинулась горящей от па-де-труа спиной на холодную стенку напротив меня.
Я не знала, что на это ответить, поэтому просто рассматривала Лебедеву.
Соня была невероятно тонкой и высокой, с мощными, длинными ногами, которые сейчас были в бледно-розовых колготках, в некоторых местах с пятнами от пота. Светлые, пшеничные волосы, были зализаны в высокий пучок на самой макушке, но многие пряди уже выбились, а волосы не висках стояли дыбом. Она закрыла глаза и неравномерно дышала — сначала большой вдох на всю грудь, потом несколько выдохов носом.
— Прости, что спрашиваю, а почему «блять»?
— Потому что я хотела посидеть в раздевалке, все равно ведь ждать, пока Елизавета Сергеевна «соберет» всех трех одалисок и покажет их постановщику.
— На нас будет смотреть постановщик? Сегодня? Я думала, на следующей тренировке.
— Да, Голицская, — отрезала Соня жестко, как будто объяснила что-то банальное и само собой разумеющееся очень надоедливой персоне, — он улетает в Париж через три дня.
Грудь Лебедевой ходила ходуном, но спустя пару тяжелых вздохов, начала успокаиваться. Соня медленно сползла по стенке, садясь на пол. Ее голова упала на колени.
— Ты долго тут?
— С семи утра. Елизавета Сергеевна решила, что мои фуэте недостаточно стабильны для постановщика. — Она усмехнулась, но в усмешке не было веселья. — Я отбила себе подъемы так, что завтра не смогу ходить. А она все повторяла: «Нет, Сонечка, нет! Не держись ось!»
Она передразнила голос репетитора противным, писклявым тоном, и я, невольно представившая Елизавету Сергеевну, в ее длинной, почти траурной юбке и старческим лицом в серой пудре, и лениво улыбнулась.
— Не советовала бы смеяться, Нина, тебя ждет тоже самое. Только ты не привыкла стоять шесть часов у станка без перерыва. — Соня подняла голову, положив подбородок на свои колени.
— Привыкла, последний месяц — точно. Елизавета Сергеевна до кровавых мозолей заставляла танцевать адажио второй и третьей одалисок.
Соня нахмурилась, а потом резко встала, положив руку мне на плечо — но не ласково, — и быстро повела меня в сторону зала.
— Будь тише о таком. — Прошептала она. — Особенно рядом с раздевалкой. Если какая-нибудь Василькова узнает, что ты с Елизаветой набивала руку на эти партии, пока она в тысячный раз танцевала маленьких лебедей — сживет тебя со света.
— С тобой так не репетировали?
— Репетировали, конечно, и я тоже сначала думала, что так со всеми. Но мы не во французском Гранд-Опера — здесь решает не конкурс, а рекомендация преподавателя и его желание работать с тобой. — Она сделала паузу. — Если бы Елизавета Сергеевна не гоняла меня два года назад, я бы и вправду танцевала в «Дон Кихоте»
Я сглотнула. Ее слова повисли в воздухе, тяжелые и липкие, как та тишина в раздевалке.
Соня смотрела на меня в упор, и в ее глазах я не увидела прежнего холода с долей высокомерия, как раньше — только взгляд человека, с которым у нас клятва на крови, даже если мы этого не хотели.
— Почему ты говоришь мне это? — спросила я тихо. — Мы ведь не подруги. Ты меня не любишь.
Она усмехнулась — коротко, беззлобно.
— Потому что через два часа, когда постановщик будет смотреть на нас, я хочу, чтобы ты не сдулась, Голицская. Мне не нужна замена, которая будет трястись у станка и портить мне выход. Я хочу, чтобы ты танцевала так, чтобы его глаза загорелись. Ты — моя вторая одалиска, и если ты будешь выглядеть как затравленный лебедь, это бросит тень на меня.
— Я не буду затравленным лебедем, — ответила я, и голос прозвучал тверже, чем я думала.
Но Соня только улыбнулась, снисходительно мило.
— Ты пищишь как слепой котенок, которого оторвали от мамки. — Ее улыбка спала, она шлепнула меня по спине и сказала: — Иди в зал и разминайся, пока Сергеевна не пришла.
Я кивнула и, скинув руку Лебедевой с плеча, пошла в репетиционный зал.
Он был пуст. Я включила свет — лампы зажужжали, разгоняя утренний полумрак. Паркет блестел, еще влажный после уборки, которую, наверное, провели после репетиции Лебедевой. Ноги сами понесли меня к станку. Я положила руки на деревянную перекладину и закрыла глаза.
Я начала с плие. В него я опускалась со своей своей плавностью — выученной и данной с детства. Колени сгибались мягко, но спина оставалось прямая, словно струна. Опустившись, я так же мягко поднималась.
Потом — батман тандо, батман жете и батман девлопэ.
Я провела ногой по паркету, как по стеклу. Сначала пятка ведет, потом носок перехватывает движение, и в последний миг, когда нога уже замерла в воздухе на высоте сантиметров в пять, я чувствую, как напряглась икра — от щиколотки до самого бедра.
Нога начинает медленно подниматься вверх на сорок пять градусов. Не резкий выброс, а мягкий, мелодичный, но уверенный подъем ее от паркета. Мышцы бедра дрогнули, но я удержала высоту, чувствуя, как воздух обтекает вытянутую стопу.
Нога сложилась в пассе, носок прижался к колену опорной, а потом, с с невероятным контролем, раскрылась в девлопэ. Она поднималась плавно и замирая в идеальной линии.
Я повторила эту связку несколько раз, перед тем, как перейти к арабеску.
Арабеск я ненавидела, после того, как Елизавета Сергеевна заставляла меня держать его по две минуты и тянуть ногу, но без него в балете невозможно было обойтись.
Я перенесла вес на левую ногу, чувствуя, как пальцы в пуанте впиваются в паркет. Правую — медленно вытягивая носок до предела, пока мышцы бедра не запели от напряжения. В голове я считала секунды, чувствуя как на десятой по позвоночнику пронеслись первые капли пота, но я продолжала стоять неподвижно, не дыша, пока не досчитала до тридцати медленных вдохов.
— Неплохо, — раздался голос от двери.
Я вздрогнула. В дверном проёме стояла Елизавета Сергеевна. Она смотрела на меня поверх очков, и в её глазах мелькнуло что-то похожее на одобрение. — Но постановщик любит, когда одалиска дышит, а не считает секунды. Запомни это, Голицская.
Она медленно прошла в зал, остановившись на средине:
— Молодец, Голицская, я думала, ты считаешь ворон, но ты уже начала тянуться. — Елизавета Сергеевна сказала это привычно сухо. — Но теперь покажи мне па-де-ша.
Я кивнула, встала в нужную для толчка позу и приготовилась. Оттолкнулась. Левая нога ушла вверх, поджимаясь к груди, правая — сгибаясь в колене следом. На секунду я зависла в воздухе, чувствуя, как фатин пачки взлетает, а руки мягко фиксируют позу. Корпус остался прямым, плечи — опущенными. Приземление было бесшумным.
— Хорошо, — услышала я голос Елизаветы Сергеевны. — Но теперь сделай так, чтобы я поверила, что ты кошка.
— Более кошачьей?
— Именно, прекрати лебедино страдать — позволь себе немного кошачьей хитрости на лице, более легкой грацией. Понимаешь? — Объясняя это, Елизавета Сергеевна сжимала кулаки у лица и изображала ими салюты — резко открывала кулаки и растопыривала пальцы.
Я попробовала снова, только на этот раз расслабила лицо, слегка прикрыла глаза и немного подняла уголки губ. А напряжение мышц рук и спины попыталась скрыть.
— Куда не шло, — сказала Елизавета Сергеевна сразу после приземление. — Теперь осталось повторить это перед постановщиком. — Теперь давай адажио с музыкой.
Она хлопнула в ладоши — и концертмейстер заиграл.
Мы начали с адажио. Услышав музыку, я заставила себя забыть о постановщике, который должен придти через два часа, о спектакле в субботу, о боле в икрах. Я начала танцевать так, как учила меня Елизавета Сергеевна — не считая такт, только по мышечной памяти. Я старалась идти так же легко как музыка, мягко исполнять пор-де-бра, не застывать на месте — ведь к второй одалиски нет пируэтов, она танцует или прыгает, но не стоит, — и парить в па-де-ша как кошка.
Елизавета Сергеевна ходила вокруг меня, смотрела, но не говорила ничего. Ждала, когда я закончу.
— Голицская, хорошо оттанцевала. Но прыжки — ты страдаешь, а должна заигрывать. Ты не лебедь, ты — наложница, одалиска!
Я ничего не ответила, только выполняла прыжковую часть еще семь раз, пока Елизавета Сергеевна снова не хлопнула в ладоши концертмейстеру, и я снова начала танцевать партию.
Закончив, я исполнила аккуратный поклон, а потом с диким вдохом опустилась на корточки.
— Станцуешь так перед постановщиком — он точно отдаст тебе роль. А сейчас приди в себя, через пол часа Виталий Николаевич будет здесь.
Я откинулась назад, оперевшись о паркет руками и кивнула Елизавете Сергеевне. А после почти сразу встала и пошла в раздевалку.
Дойдя до двери, входить в нее не хотелось вообще. Пару минут я просто стояла перед ней, потом наклонилась, чтобы понять, есть ли там кто-то, но за тяжелой, толстой дверью ничего не было слышно. Поэтому я наконец решилась войти. В раздевалке вправду никого не было, только Соня Лебедева, тыкающая по экрану телефона.
Из головы не выходила мысль о присутствии постановщика. Тем более такого, как Виталий Николаевич. Пальцы начали медленно теребить ткань бледно-розовых колготок. Я слышала, от девочек из кордебалета, что он снял приму со спектакля из-за того, что она рано опустила арабеск. Хотя со стороны он выглядит очень приятным дедушкой, я не слышала ни от кого, чтобы он кричал. Виталий Николаевич просто держал карандаш и список актеров в руках и вычеркивал непонравившихся.
Желчь поднялась, обжигая глотку. Я сглотнула, пытаясь не подать виду, но вкус остаться — горький. Я дернулась с места, от чего Соня подняла голову, смотря на меня с вопросом, но я не обратила на нее внимания.
Спустя пару секунд, я дернула круглую ручку двери туалета и судорожно захлопнула дверь, провернув механический замок.
Если вчера в репетиционном зеркале я была фарфоровой балериной, то сейчас была лохматой, судорожно дышащей, с бегающими глазами девушкой. Желчь снова подступила к горлу, от чего я наспех стянула с себя пачку через голову, — неаккуратно, оставляя следы от жесткого фатина на щеках, — и повесила ее на ручку двери. Руки легли на раковину, оперевшись, но меня так и не вытащило, но я все еще боялась этого.
Я стянула с себя балетный купальник и включала старый кран на полную. Он бил струей воды по раковине, а некоторые капли падали на пол. Стараясь не смотреть в зеркало и перекрывать оголенную грудь от своего отражение, я набрала в руку дешевого, скользкого мыла. Я сразу нанесла холодное и липкое мыло под подмышки и на предплечья, попутно свободной рукой набирая воду и смывая его. Я начала мыть, — хотя мытьем это назвать сложно, — бока, оставив там несколько неглубоких царапин с обеих сторон.
За ручку резко дернули.
— Все нормально? — Крикнула Соня, дернув за ручку двери снова.
— Да... — отозвалась я слегка дрожавшим, сдавленным голосом.
Руки накрыли на бока, заставляя царапины защипать от контакта с мылом.
— Выходи тогда. Тебе нужно переплести твои лохмы и переодеться в театральную пачку.
После слов, я услышала, как она отходил от двери.
Я и, смыв с себя остатки мыла, надела купальник и вышла из туалета.
Соня, как только увидела меня, — растрепанную, трясущуюся, держащую пачку в руках, — смотрела на меня как на умалишенную. Я не смотрела ей в глаза, но это было понятно, только махнула рукой, мол, все нормально, идя к своему шкафчику в раздевалке.
Царапины все еще истошно ныли, но но кома или желчи в горле или тремора в пальцах уже не было.
Я относительно спокойно и быстро переплела пучок, сменила купальник на сухой, а тренировочную пачку на театральную. И села на скамейку, рассасывать две таблетки Глицина и ждать, когда нам позовет Елизавета Сергеевна в репетиционный зал.
