VI. «отпечатки пальцев на шее»
Утро после полиции было серым и липким, как старая жвачка под подошвой. Адель не спала почти два часа — всё ворочалась на своей узкой кровати, прокручивая в голове вчерашнее: камера, блондинка с пустыми глазами, обменянные сигареты, сообщение, которое она так и не отправила.
А потом отправила.
«Сорян, долго не отвечала. Телефон посеяла, нашла только сейчас. Давай встретимся послезавтра. ТРЦ "Планета", 15:00. Если хочешь».
И сразу пожалела. Зачем? Зачем ей эта Вика? У неё и так проблем выше крыши — училище, отчисление, отец, который говорит с ней сквозь зубы, мать, которая плачет по ночам. Зачем ещё один человек, который будет либо предавать, либо требовать?
Но ответ пришёл быстро: «Приду».
И на собственное удивление, Адель не удалила переписку.
Хореографическое училище Уфы — здание с высокими потолками, запахом канифоли и старыми портретами балерин на стенах. Адель ненавидела этот запах. Он напоминал ей о том, что она здесь чужая.
Она вошла в раздевалку за десять минут до начала. Девушки из её группы, стройные, с идеальными пучками на голове, покосились на неё с привычным презрением. Короткая стрижка, чёрная футболка вместо балетного купальника, на ногах — не балетки, а стоптанные кеды.
— Шайбакова, ты в зеркало смотрелась? — спросила Алина, кареглазая отличница с идеальной осанкой. — У нас же урок классики.
— Смотрелась, — ответила Адель, не глядя. — Увидела там себя. Меня всё устраивает.
— Марья Ивановна тебя убьёт.
— Убивать — это по твоей части, Алина. Ты на пуантах как танк.
Алина обиженно отвернулась, а Адель усмехнулась. Мелкая победа, но приятно.
Занятие началось с поклонов. Марья Ивановна — женщина под шестьдесят, с седым пучком и лицом, которое, казалось, никогда не улыбалось, — обвела взглядом зал. Увидела Адель и прищурилась.
— Шайбакова, ты сегодня в кедах? Ты издеваешься?
— У меня мозоль, — соврала Адель. — Не могу в балетках.
— Тогда сиди на скамейке и смотри. Может, хоть так чему-нибудь научишься.
Адель села у стены, поджав ноги. Музыка — фортепианный аккомпанемент — полилась из старого проигрывателя. Девушки начали экзерсис у станка. Плие, жете, арабеск. Всё правильно, всё выверено, всё без души.
Адель смотрела на их движения и чувствовала тошноту. Не от кодировки — от тоски. Она могла бы так же. Она училась классике пять лет, знала каждое па, каждую позицию. Но зачем? Кому нужны эти механические движения, если внутри тебя горит огонь, который невозможно засунуть в пуанту?
После экзерсиса Марья Ивановна объявила:
— А теперь показ современных номеров. Шайбакова, ты будешь первой. И без кед, поняла? Снимай их.
Адель скинула кеды. Встала на холодный пол босиком, закрыла глаза.
Она выбрала музыку сама — трек без слов, низкий бас и звук лопающейся струны. Танец назывался «Птица в клетке». Она придумала его год назад, когда дедушка только умер, и мир вокруг превратился в сплошную серую стену.
Она начала.
Сначала — медленно, как будто просыпается. Руки скованы невидимыми цепями, ноги тяжёлые, голова опущена. Она изображала птицу, которая забыла, как летать. Потом — рывок, попытка взлёта. Ломаные движения, падения, снова подъём. В какой-то момент она упала на колени, схватила себя за горло — там, где невидимые пальцы сжимали трахею.
Она показывала отца, который кричит. Мать, которая молчит. Дедушку, который умирает на её глазах в больничной палате. Она танцевала каждую ссадину, каждую слезу, каждый глоток водки, который она не сделала, но так хотела.
Тишина.
Музыка закончилась, а Адель стояла на коленях, тяжело дыша, с мокрым лицом. Она не плакала — это был пот. Или всё-таки слёзы? Она не разбирала.
В зале было тихо. Девушки смотрели на неё с чем-то средним между уважением и ужасом. Марья Ивановна медленно поднялась со стула.
— Шайбакова, — сказала она сухо. — Это было… сильно.
Адель подняла голову, ожидая похвалы.
— Но это не наш формат. Ты поняла? Мы учим академическому танцу. Классике. А это — непонятно что. Номер сырой, неотточенный, истеричный. Ты не птица в клетке. Ты просто девушка, которая не умеет себя контролировать.
Адель встала. Ноги дрожали, но голос был твёрдым.
— А вы, Марья Ивановна, умеете? Контролировать себя?
— Что ты сказала? — педагог побледнела.
— Я спросила, вы когда-нибудь чувствовали что-то настолько сильно, что не могли это удержать в рамках ваших чёртовых позиций? Или вы всю жизнь просто считали движения?
Зал замер. Алина прикрыла рот рукой. Марья Ивановна медленно сжала губы в нитку.
— Выйди вон, Шайбакова. Ты исключена. Документы получишь у секретаря.
Адель не стала спорить. Она собрала свои вещи, надела кеды и вышла из зала, чувствуя на спине двадцать пар глаз.
На лестнице, уже у выхода, она остановилась. Посмотрела на свои руки. Пальцы дрожали. Она сжала их в кулаки, разжала. Всё.
Всё, чему она училась пять лет. Всё, во что верил дедушка. Конец.
Она не плакала. Она просто вышла на улицу, закурила и пошла к остановке.
Дома её ждала Зарина.
Мать сидела на кухне, пила чай с бубликами и смотрела сериал. Когда Адель вошла, она даже не повернула головы.
— Ты рано, — сказала Зарина.
— Меня отчислили, — ответила Адель, встала в дверях.
Зарина медленно повернулась. Её глаза — такие же карие, как у дочери, — расширились, потом сузились.
— Что значит «отчислили»?
— То и значит. Я показала номер на экзамене, он не понравился педагогу. Она сказала, что я истеричка. Я ответила. Теперь я не учусь.
Зарина встала, оперлась руками о стол.
— Ты… ты понимаешь, что ты натворила? Мы платили за твою учёбу! Твой отец вкалывал, чтобы ты могла танцевать! А ты? Ты всё испортила!
— Вкалывал? — Адель усмехнулась. — Он бил меня, мама. Бил, пока я не дала сдачи. А ты молчала. Вы оба молчали. И сейчас вы не за меня переживаете. Вы переживаете за свои деньги и за свою репутацию.
Зарина схватила со стола чашку и швырнула в стену. Чай разлетелся по обоям, осколки посыпались на пол.
— Не смей так говорить об отце!
— А что мне говорить? Что он хороший? Что он любит меня? — Адель повысила голос. — Он не любит никого, кроме себя. А ты? Ты вообще ничего не чувствуешь. Ты как кукла. Сидишь, пьёшь чай, смотришь сериалы и делаешь вид, что у тебя нормальная семья. А у нас — ад, мама. Полный ад. И я из него уйду.
— Куда? — закричала Зарина. — Куда ты уйдёшь? К своему дедушке? Он умер! К твоим дружкам-наркоманам? Они тебя бросят, как только кончатся деньги!
— У меня нет денег, мама. И никогда не было. Была только я. И дедушка. А теперь нет дедушки, и меня вместе с ним.
Она развернулась и пошла в свою комнату, закрыв дверь на щеколду.
Зарина осталась на кухне — одна, посреди осколков, с дрожащими губами. Адель слышала, как мать заплакала. Тихо, так, как будто стеснялась слёз.
Адель сидела за столом, перед швейной машинкой. Старая, ножная, с потёртой деревянной крышкой. Дедушка притащил её с барахолки, когда Адель было десять, и сказал: «Научу тебя шить. Будешь себе платья делать. Не как эти магазинные — живые».
Он был портным. Не профессиональным — любителем. Штаны себе ушивал, куртки перекраивал, для неё сшил первую юбку — синюю, в горошек. Адель носила её, пока та не развалилась по швам.
После его смерти машинка переехала в её комнату. Единственное наследство, которое она приняла с благодарностью.
Адель открыла ящик стола, достала эскиз. Костюм для конкурса — современный танец, тема «Свобода». Она рисовала его месяц: чёрная основа, красные вставки на рукавах, длинный шлейф, который можно отстегнуть. Символ — птица, вылетающая из клетки.
Теперь конкурс не имел значения. Но эскиз остался.
Она провела пальцами по линиям, потом взяла карандаш и начала править — удлинила рукава, добавила вышивку на воротник. Может быть, когда-нибудь пригодится.
Телефон завибрировал. Сообщение от Вики: «В 15:00 у фонтана?»
Адель ответила: «Да».
Она не знала, зачем идёт на эту встречу. Может быть, чтобы доказать себе, что способна на что-то кроме драки и танцев. Или чтобы просто не быть одной.
Вечером Марсель вернулся с работы. Он не зашёл к ней, не спросил про училище. Адель слышала, как он разговаривает с Зариной на кухне — приглушённо, но зло. Потом хлопнула дверь их спальни.
Адель включила швейную машинку. Ножной привод зажужжал, игла застучала по ткани. Она шила — не для конкурса, просто так. Просто чтобы пальцы помнили тепло металла, а уши — звук, под который дедушка рассказывал ей истории о войне, о любви, о том, как он встретил бабушку.
Бабушка умерла, когда Адель была маленькой. Она помнила только её руки — морщинистые, тёплые, пахнущие пирогами.
— Ты на неё похожа, — сказал как-то дедушка. — Такая же упрямая. Не даёшь себя сломать.
— Ломают, — ответила тогда Адель. — Но я склеиваюсь.
— Склеивайся, внучка. Главное — не терять форму.
Она не потеряла. Но форма становилась всё острее, всё колючее. И Адель боялась, что однажды она просто рассыплется в пыль, и никто не соберёт.
За стенкой кто-то плакал. Мать. Отец не утешал.
Адель сжала зубы, нажала на педаль, и машинка застучала громче, перекрывая звуки чужой боли.
Она шила до полуночи.
Когда игла сломалась, Адель выключила свет, легла на кровать и уставилась в потолок. Над головой — трещина, похожая на молнию. Она считала её каждый раз, когда не могла уснуть.
Завтра — встреча с Викой. Завтра — новый день. Завтра она, может быть, поговорит с кем-то, кто не будет её судить. Или будет — но не больнее, чем она сама себя судит.
Адель закрыла глаза и вспомнила дедушкину руку на своих волосах. Тёплую, чуть шершавую.
— Я не сломаюсь, — прошептала она в темноту. — Обещаю.
Но обещание прозвучало неубедительно даже для неё самой.
