Бред
Ночью ему стало хуже.
Это случилось внезапно — как всегда и бывает с болезнями, которые отступают лишь для того, чтобы собраться с силами и ударить снова. Днём Карыч чувствовал себя почти здоровым: шутил, пил чай, даже помогал Совунье перебирать старые банки в кладовке. А к полуночи начался жар — такой, какого не было с самого начала.
Совунья проснулась от звука. Что-то упало в гостиной — кажется, кружка. Она вскочила, накинула халат и вбежала в комнату. Карыч лежал на кушетке, но одеяло было сброшено на пол, подушка съехала, а сам он что-то бормотал — быстро, сбивчиво, глядя в потолок невидящими глазами.
— Карыч! — она приложила крыло к его лбу и едва не отдёрнула руку. Лоб пылал. — Так, спокойно. Я сейчас.
Она сбегала за градусником, за холодным компрессом, за микстурой. Он не реагировал — продолжал бормотать, перебирая в воздухе крыльями, словно дирижировал невидимым оркестром.
— Тридцать девять и пять, — прошептала она, вглядываясь в шкалу. — Откуда? Ты же был почти здоров...
— Я здоров, — вдруг отчётливо произнёс Карыч, хотя глаза его по-прежнему смотрели куда-то сквозь неё. — Я совершенно здоров. Я триста лет здоров. Я бессмертный ворон. Вы знали, что вороны живут триста лет? Никто не знает. А я знаю. Я считал.
— Лежите, — она попыталась уложить его обратно, но он вдруг с неожиданной силой схватил её за крыло.
— А совы, — продолжал он, глядя ей прямо в глаза, — совы живут ещё дольше. Совы — это мудрость. Мудрость бессмертна. Мы с вами — мифические существа. Мы пережили всех. Всех друзей, всех врагов, всех, кто смеялся над моим цилиндром и над вашими микстурами. Мы остались вдвоём. Вы понимаете, что это значит?
— Карыч, у вас бред. Пожалуйста, лягте.
— Это не бред. Это единственная правда, которую я понял за триста лет. Мы обречены цепляться друг за друга. У нас нет выбора. Все ушли, а мы остались. И если я сейчас отпущу ваше крыло, я упаду. Не в эту кушетку — вообще. В никуда.
Она перестала вырываться. Села рядом и взяла его лапу в свою.
— Я не отпускаю, — сказала она. — Видите? Я держу. Вы не упадёте.
— Вы держите, — повторил он, и его голос стал тише, спокойнее. — Вы всегда держали. Даже когда я этого не заслуживал. Даже когда я врал, паясничал, прятался за Шекспира. Вы всё равно держали. Почему?
— Потому что я врач. Это моя работа.
— Нет. Не работа. Работа — это когда пациент выздоровел и ушёл. А я не ухожу. Я возвращаюсь. Постоянно. За мятой. За чаем. За уколом. За тем, чтобы вы сказали, что я дурак. Я возвращаюсь, потому что...
Он замолчал. Глаза его на мгновение прояснились, и он посмотрел на неё — уже не сквозь, а прямо, осмысленно.
— Потому что вы — мой дом, — сказал он. — Не дупло, не сцена, не гастроли. Вы.
— Я знаю, — ответила она. — Я давно знаю. Лежите. Вам нужно спать.
— Вы мне снились, — пробормотал он, уже проваливаясь обратно в жар. — Все тридцать лет. Каждую ночь. Я не говорил, потому что боялся, что вы скажете — это не медицинский факт. А это факт. Медицинский. Проверьте мой пульс.
Она проверила. Пульс был частый, неровный, но сильный. Очень сильный для его возраста. Как будто организм собрал все резервы и бросил их в бой.
— Спите, — сказала она. — Я здесь. Я никуда не уйду.
— Обещаете?
— Обещаю.
— Тогда я посплю. Но сначала... сначала я скажу ещё одну вещь. Можно?
— Можно.
— Я никогда не жалел, что влюбился в вас. Даже когда думал, что это безнадёжно. Даже когда стоял у дверей и не решался войти. Даже когда писал письма и не отправлял. Я жалел только об одном — что мы потеряли столько времени. Но сейчас, в бреду, я вдруг понял: мы не потеряли. Мы копили. Как вы копите свои травы в кладовке. Сорок лет сушки, и вот — самый крепкий отвар.
— Это бред, — сказала она, но голос дрогнул. — Но красивый бред. Я запишу в историю болезни.
— Запишите, — согласился он. — Только не говорите мне завтра, что я это сказал. Я буду смущаться.
— Я ничего не скажу. Спите.
Он закрыл глаза. Дыхание постепенно выровнялось, жар начал спадать — она чувствовала это по тому, как расслаблялись мышцы его лапы, которую она всё ещё держала в своей. Через полчаса он уже спал глубоким, спокойным сном выздоравливающего.
Совунья сидела рядом до самого рассвета. Она не вязала, не читала, не пила чай. Просто держала его за лапу и смотрела, как за окном медленно светлеет небо. Где-то глубоко внутри неё, на уровне медицинского опыта и сорока лет практики, она знала: кризис миновал. Теперь он пойдёт на поправку.
А на уровне сердца, которое она так долго учила молчать, она знала другое: этой ночью что-то закончилось. Старая жизнь. Жизнь, в которой он приходил за мятой. Жизнь, в которой она ждала его в первом ряду. Жизнь, в которой они оба притворялись, что чай — это просто чай.
Теперь начиналась новая. И она пахла мятой, хвоей и старыми письмами.
