5 страницаОпубликовано: 02.06.2026. 16:57Изменено: 02.06.2026. 19:55
611

Озвучивание не поддерживается в этом браузере

Проигрыш

Покои Агриппины были устроены так, что всякий входящий, сколь бы высоко ни мнил он себя, тотчас понимал своё место. Не яркие пурпурные занавеси, не золотые орлы на стенах, не мозаичный пол с изображением триумфа Августа были тому причиной, но нечто иное, трудноуловимое, растворённое в самом воздухе — та ледяная, всепроникающая воля, что, казалось, сочилась из каждой мраморной плиты, из каждой складки тяжёлого египетского полога, из каждой тени, что падала от высоких бронзовых канделябров. Здесь всё было подчинено одному негласному закону: здесь правила она. Не Рим, не сенат, не божественный Август, чей прах давно смешался с землёю Марсова поля, но она — Агриппина Младшая, дочь Германика, сестра Калигулы, мать Нерона. И боги, если они ещё не отвернулись от этого города, знали это не хуже смертных.

В этот поздний час, когда за окнами сгустилась та особенная, душная римская ночь, какая бывает только в конце лета — когда звёзды кажутся медными гвоздями, вбитыми в чёрный бархат, а воздух столь густ, что его, кажется, можно пить, — Агриппина сидела в своём кресле, обитом тигровыми шкурами, и не мигая смотрела на дверь. Огонь в бронзовой жаровне отбрасывал на её лицо причудливые, пляшущие тени, и оттого казалось, что черты её всё время меняются — то она была почти прекрасна, почти та юная девочка, что когда-то плыла по Рейну навстречу легионам, то вдруг проступало в ней что-то старушечье, хищное, как у вороны, которая слишком долго прожила на этом свете и научилась не бояться даже орлов.

Поппея Сабина вошла бесшумно — она давно научилась ходить так, чтобы не потревожить даже сквозняка, потому что в присутствии свекрови всякий шум, всякий неловкий звук мог обернуться катастрофой. На ней была бледно-голубая стола, расшитая серебряными лилиями, — наряд, который должен был говорить о достоинстве императрицы, но говорил лишь о её беззащитности. Русые волосы, рассыпавшиеся по плечам, блестели в свете ламп, как речной песок, и большие карие глаза — те самые глаза, что пленили когда-то Нерона, а до него ещё бог весть скольких мужчин, — были красны от слёз. Она плакала. Но не от горя. От страха. От того особенного, липкого, унизительного страха, который она испытывала всякий раз, когда Агриппина звала её к себе в ночной час.

— Ты опоздала, — сказала Агриппина, не повышая голоса.

— Я была у себя и…

— Я не спрашивала, где ты была. Я сказала: ты опоздала. Садись.

Поппея опустилась на край ложа — того самого, обитого египетским льном, на котором ещё недавно сидела Леталис, — и сложила руки на коленях. Агриппина не сводила с неё глаз, и этот взгляд был страшнее всякого окрика, потому что в нём не было ни гнева, ни ненависти, ни даже презрения. Только холодная, как зимнее море, уверенность в том, что сидящая перед ней женщина — не более чем вещь. Инструмент. Пешка, которую можно двигать по доске, не спрашивая её согласия.

— Ты знаешь, зачем я тебя позвала, — произнесла наконец Агриппина.

— Догадываюсь, божественная Августа.

— Не называй меня так. Я сказала уже раз, и повторять не стану. Когда мы одни, мы — женщины. Две женщины, у которых общая цель. Или ты думаешь иначе?

Поппея молчала. Её пальцы, унизанные кольцами — сапфиры, изумруды, жемчуг, всё, чем одаривал её Нерон в первые месяцы брака, когда ещё пытался изображать любовь, — теребили край столы, и тонкая ткань уже начала расползаться под этим нервным, почти бессознательным движением.

— Я сделала то, что вы хотели, — тихо сказала она. — Я подкупила преторианца. Я проследила, чтобы вино было отравлено дурманом. Я…

— Ты сделала то, что должна была сделать, — перебила Агриппина. — Не более. И этого недостаточно. — Она поднялась, и шкуры, на которых она сидела, издали тихий, почти звериный шорох. — Сегодня Нерон увидел правду. Вернее, то, что он должен считать правдой. Но завтра он проснётся, и что он сделает? Простит её? Бросится к ней с извинениями? Мой сын слаб. Я знаю это лучше, чем кто-либо. Ты знаешь это не хуже меня. Он всегда был слаб. В детстве он плакал, когда видел мёртвую птицу. Плакал, Поппея! Император Рима — и плакал над какой-то пичугой, которую загрызла кошка. Если он сейчас останется один, если ему дать время подумать, он начнёт сомневаться. Он вспомнит её лицо. Её слова. Он начнёт искать объяснения. А когда он начнёт их искать — он найдёт. Потому что мой сын, при всех его пороках, не глуп. И тогда он поймёт, что всё это — представление. Моё представление. И что тогда?

Поппея молчала. Она знала ответ не хуже Агриппины.

— Тогда он возненавидит нас, — продолжала императрица-мать, расхаживая по комнате. — Не меня. Меня он боится слишком сильно, чтобы ненавидеть. Но тебя — тебя он уничтожит. Ты станешь козлом отпущения. Он скажет: «Моя мать ни при чём, это всё Поппея, это она подстроила, это она отравила вино, это она привела преторианца». И знаешь, что я сделаю? Я подтвержу. Я скажу: «Да, мой сын, я тоже так думаю». И тебя уведут. И ты умрёшь. Медленно. Как умирают все, кто перечит Цезарю.

Поппея побледнела так, что даже губы её, обычно яркие, как спелые вишни, стали цвета слоновой кости. Она знала, что свекровь не бросает слов на ветер. Знала, что в этом дворце, где стены были пропитаны ядом не меньше, чем кубки на пирах, её жизнь стоила ровно столько, сколько она была полезна Агриппине. И ни ассом больше.

— Что мне делать? — прошептала она.

— Иди к нему, — ответила Агриппина, и в голосе её послышалось что-то похожее на усталость — не от сочувствия, нет, а от необходимости объяснять очевидное. — Иди сейчас. Он один. Он зол. Он растерян. Он чувствует себя преданным и униженным. В такой миг мужчине нужно только одно: чтобы кто-то был рядом. Чтобы кто-то сказал, что он прав. Чтобы кто-то утешил его, обнял, напомнил ему, что он — император, бог, властелин мира, а не жалкий рогоносец, которого обманула первая встречная вдова.

— Но он не захочет меня видеть, — возразила Поппея, и в голосе её зазвучала та особая, жалобная нотка, которая так бесила Агриппину. — После того, как он целовал её, как он смотрел на неё… Он никогда не смотрел так на меня. Даже в первую ночь.

Агриппина остановилась и бросила на невестку взгляд, полный такого ледяного презрения, что Поппея невольно втянула голову в плечи.

— Ты думаешь, я не знаю этого? — сказала она. — Думаешь, я не видела, как он смотрит на эту… эту девку? Я видела. И именно поэтому ты должна идти к нему сейчас. Не завтра. Не послезавтра. Сейчас. Потому что завтра он, может быть, уже остынет и начнёт думать. А думающий Нерон мне не нужен. Мне нужен Нерон, который страдает. Который не спит. Который готов разорвать на куски любого, кто скажет, что он неправ.

Она подошла к Поппее, взяла её за подбородок — сильно, не заботясь о том, что ногти оставляют следы на нежной коже, — и заставила поднять голову.

— Ты красива, — сказала она тихо, почти задумчиво. — Очень красива. У тебя такие волосы, за которые любая женщина в Риме отдала бы половину своего состояния. У тебя такие глаза, в которых мужчины тонут, как в омуте. Мой сын когда-то любил тебя. Или думал, что любит. Напомни ему об этом. Не словами — слова сейчас бесполезны. Просто будь рядом. Сядь возле его ложа. Возьми его за руку. Замри. Не говори ничего, пока он сам не заговорит. И когда он заговорит — слушай. Кивай. Соглашайся. Жалей его. Жалей так, как умеет жалеть только женщина, которая понимает, что мужчина, даже самый сильный, — всего лишь дитя, потерявшееся в темноте.

Поппея слушала. Она впитывала каждое слово, как сухая земля впитывает воду, — жадно, отчаянно, с той безнадёжной готовностью, с какой раб выполняет приказ, зная, что за невыполнение — смерть.

— Он говорил, что любит её, — прошептала она, когда Агриппина отпустила её подбородок и отступила на шаг. — Сегодня, в саду. Я знаю. Мне донесли. Он целовал её. Он сказал, что не позволит никому причинить ей боль.

— И ты боишься, что он всё ещё любит её? — Агриппина усмехнулась — тонко, почти незаметно, одними уголками губ. — Не бойся. Любовь моего сына — как воск на солнце. Быстро тает. Особенно когда солнце — это предательство. Сегодня он видел её в постели с другим. Он никогда этого не забудет. Даже если умом поймёт, что это была ловушка, сердце его запомнит другое: её волосы, рассыпанные по подушке, её плечи, обнажённые и доступные, и того мужчину рядом. Сердцу не прикажешь забыть такое. Сердце, Поппея, вообще не умеет думать. Оно только чувствует. И сейчас оно чувствует боль. А боль можно либо заглушить, либо превратить в ненависть. Ты поможешь ему превратить её в ненависть. И тогда он будет твой. Не навсегда, конечно — ничто не вечно, особенно любовь императоров, — но на какое-то время. Достаточное, чтобы ты родила ему наследника.

Поппея молчала, переваривая услышанное. В её голове, под этими прекрасными русыми волосами, которые так любил перебирать Нерон в их первые ночи, шла лихорадочная работа. Она прикидывала. Взвешивала. Просчитывала. Она была не так глупа, как казалось Агриппине. Она понимала, что свекровь использует её — как использовала всех и всегда. Но в этой игре, где на кону стояла жизнь, у неё был свой интерес. Свой маленький, тщательно скрываемый интерес, о котором не знала даже всеведущая Агриппина.

— Я пойду, — сказала она наконец, поднимаясь. — Я сделаю всё, как вы сказали.

— Я знаю, — ответила Агриппина, возвращаясь в своё кресло. — И помни: он не должен заподозрить, что ты была со мной. Ты пришла сама. Ты услышала шум, увидела свет, встревожилась. Ты — заботливая жена, которая не может спать, когда её муж страдает. Поняла?

— Да, Августа.

На этот раз Агриппина не поправила её. Она уже смотрела в сторону — туда, где за задернутыми занавесями угадывался первый, ещё робкий проблеск рассвета.

— Иди, — сказала она. — И пусть Венера будет к тебе благосклонна. Сегодня она тебе понадобится.

Поппея вышла — бесшумно, как и вошла, оставив после себя только лёгкий запах мирры и розового масла. Агриппина осталась одна. Она смотрела на догорающие угли в жаровне, и в её глазах, каре-зелёных, холодных, не отражалось ничего — ни торжества, ни усталости, ни даже обычного для неё презрения. Только бесконечное, всепоглощающее терпение хищницы, которая знает, что добыча рано или поздно сама придёт в её когти.

Покои императора в этот час были погружены во тьму — ту особенную, густую, почти осязаемую тьму, какая бывает только в комнатах, где только что погасили все лампы, но ещё не раздвинули занавесей, чтобы впустить свет звёзд. Нерон сидел на краю ложа, не раздеваясь — в той самой простой белой тунике, в которой несколькими часами ранее гулял с Ливией по саду, — и смотрел в стену. Не на стену — в стену, словно взгляд его, минуя мрамор и штукатурку, проникал куда-то дальше, в самое сердце тьмы, где не было ни богов, ни людей, ни надежды.

Он не плакал. Слёзы, которые душили его там, в коридоре, у дверей её покоев, так и не пролились — застыли где-то в горле, превратившись в горький, колючий ком, который не давал ни вздохнуть полной грудью, ни закричать. Он просто сидел, сгорбившись, уронив руки между колен, и походил сейчас не на властелина полумира, не на божественного Цезаря, не на того, кто одним движением пальца мог отправить в небытие целые легионы, — а на мальчишку. На того самого мальчишку, который когда-то стоял перед сенатом, читал стихи дрожащим голосом и ждал, ждал, ждал, что хоть кто-то, хоть одна живая душа похлопает ему в ответ.

Никто не похлопал. Кроме неё.

И теперь он знал, что и она — предала. Как все.

Дверь скрипнула — тихо, почти неслышно, но в этой гробовой тишине звук этот показался Нерону подобным удару гонга. Он вздрогнул, но не обернулся. Зачем? Если это мать — он не хотел её видеть. Если это преторианец с докладом — он не хотел его слышать. Если это сама смерть пришла за ним — что ж, пусть забирает. Может, хоть она не обманет.

Но это была не смерть. Это была Поппея.

Она вошла неслышно, как дуновение ветра, и остановилась у порога, не решаясь приблизиться. На ней всё ещё было то самое бледно-голубое платье с серебряными лилиями, но теперь она накинула поверх него лёгкую паллу — тёмную, почти чёрную, словно в трауре. Может быть, она и впрямь была в трауре. По своей любви. По своей молодости. По тому мальчику с рыжими кудрями, который когда-то смотрел на неё с обожанием, а теперь не смотрел вовсе.

— Ты не спишь, — прошептала она.

Нерон не ответил. Даже не пошевелился. Поппея сделала шаг — один, другой, третий, — пока не оказалась рядом с ним. Она не касалась его. Не пыталась обнять. Не говорила тех пустых, фальшивых слов, которые говорят в таких случаях («всё пройдёт», «ты забудешь её», «она тебя не достойна»). Она просто опустилась на пол у его ног — императрица Рима, жена Цезаря, женщина, которой поклонялись сенаторы и полководцы, — опустилась на холодный мраморный пол, как рабыня, и замерла.

Нерон медленно, словно преодолевая сопротивление воды, повернул голову и посмотрел на неё.

— Ты зачем здесь? — спросил он. Голос его был хриплым, чужим, как будто он сорвал его в крике, которого не было.

— Я не могла уснуть, — ответила Поппея, не поднимая глаз. — Я слышала… я слышала, что случилось. Мне сказали.

— Кто сказал?

— Неважно. Во дворце все всё знают. Стены здесь — как решето. Ты же знаешь.

Он знал. Знал, что в этом проклятом дворце, где он вырос, где его душили лаской и били за непослушание, где каждый раб был шпионом, а каждый друг — предателем, — здесь не было тайн. Всё, что происходило за одними дверями, через минуту становилось известно за другими. Его унижение, его позор, его растоптанная любовь — всё это сейчас, в эту самую минуту, пережёвывали на кухнях и в спальнях, в казармах преторианцев и в сенатских куриях. Он был посмешищем. Опять.

— Я хотела просто побыть рядом, — продолжала Поппея, и голос её дрожал, срывался, как у ребёнка, который боится, что его прогонят. — Если ты хочешь, чтобы я ушла, я уйду. Я не буду навязываться. Но если можно… позволь мне остаться. Я не буду ничего говорить. Я просто посижу здесь.

Нерон молчал долго. Очень долго. Поппея уже решила, что он сейчас встанет и уйдёт — или, хуже того, закричит, прикажет страже вышвырнуть её, — но он вдруг протянул руку и коснулся её волос. Не нежно, не ласково — скорее задумчиво, как человек, который трогает дорогую ткань, не зная, хочет ли он её купить.

— У тебя красивые волосы, — сказал он. — Я всегда это говорил. Помнишь?

Поппея затаила дыхание. Сердце её забилось где-то в горле, заглушая все остальные звуки.

— Помню, — прошептала она.

— Я говорил, что они цвета спелой пшеницы. Что в них запуталось солнце. Что я мог бы перебирать их часами и никогда не устать.

— Да. Ты говорил.

— А теперь я смотрю на них и думаю: врёшь ли ты? Как все. Как она.

Поппея подняла голову и посмотрела ему в глаза — прямо, не отводя взгляда, как не смотрела на него уже много месяцев, может быть, лет. В её глазах стояли слёзы — настоящие, горячие, те, от которых щиплет веки и расплывается свет ламп.

— Я врала тебе, — сказала она тихо. — Много раз. Я боялась тебя. Боялась твоей матери. Боялась сделать что-то не так. Я говорила, что люблю, когда не любила. Я улыбалась, когда хотела плакать. Я была послушной женой, потому что послушных не убивают. В этом дворце, Нерон, все врут. Ты сам это знаешь. И я — не лучше других. Но сегодня… сегодня я не вру. Я пришла, потому что ты страдаешь. И я не могу видеть, как ты страдаешь. Даже если ты меня не любишь. Даже если ты никогда меня не любил. Я всё равно не могу.

Нерон смотрел на неё сверху вниз, и в его глазах — тёмных, глубоких, с той же затравленной тоской, что и всегда, — что-то дрогнуло. Не любовь, нет. До любви было далеко, как до звёзд, которые равнодушно мерцали за окном. Но что-то похожее на узнавание. Как будто он увидел в ней не императрицу, не жену, не орудие матери, а такое же сломленное, запуганное существо, каким был сам.

— Она предала меня, — сказал он, и голос его сорвался, как у мальчишки, у которого начал ломаться голос. — Я верил ей. Я думал… я думал, что она — та самая. Та девочка, которая хлопала мне. Которая смотрела на меня, как на человека. А она… — он запнулся, сглотнул, и кадык его дёрнулся, как у загнанного зверя. — Она была с другим. С преторианцем. В постели, которую я сам для неё выбрал. На простынях, которые я сам…

Он не договорил. Закрыл лицо руками, и плечи его затряслись — беззвучно, страшно, так, как трясутся плечи у человека, который не умеет плакать и оттого мучается вдвойне.

Поппея поднялась с колен — плавно, как поднимается утренний туман над Тибром, — и села рядом с ним. Она не обнимала его. Не прижималась. Не пыталась поцеловать. Она просто взяла его руку — ту самую, которой он ещё сегодня днём касался губ Ливии, — и поднесла к своей щеке.

— Я не она, — сказала Поппея. — Я никогда не буду ею. Я не могу хлопать так, как хлопала она — искренне, чисто, не думая о последствиях. Я слишком долго живу в этом дворце, чтобы остаться чистой. Но я здесь, Нерон. Я рядом. И я не предам тебя. Не потому, что я хорошая. А потому, что мне некуда идти. Ты — всё, что у меня есть. Даже если ты меня не любишь. Даже если ты никогда не полюбишь. Я всё равно здесь.

Нерон отнял руку от лица и посмотрел на неё. В полутьме покоев, освещённых лишь одной догорающей лампой, её лицо казалось вырезанным из слоновой кости — бледное, прекрасное, с огромными глазами, полными слёз.

— Ты боишься моей матери, — сказал он.

— Да, — честно ответила Поппея.

— И поэтому ты пришла? Потому что она велела?

— И поэтому тоже. Но не только. — Она помолчала, подбирая слова. — Твоя мать… она сильная. Она умеет заставить. Но она не умеет заставить любить. А я… я когда-то любила тебя. Того мальчика, который играл на кифаре и читал стихи при свете лампы. Того, кто боялся темноты и спасал лягушек в саду. Того, кто хотел, чтобы его похвалили, но боялся попросить. Я любила тебя, Нерон. Может быть, и сейчас люблю. Просто разучилась это показывать.

Нерон смотрел на неё, и в голове его, усталой, измученной, разбитой, что-то медленно поворачивалось — как жернов, который мелко перемалывает зёрна в муку. Он не знал, верить ей или нет. Он не знал, правда ли то, что она говорит, или это очередная ложь, подсунутая матерью. Но одно он знал точно: она была здесь. Сейчас. В этот самый миг, когда весь мир, казалось, отвернулся от него, она сидела рядом, держала его за руку и не боялась смотреть ему в глаза.

— Останься, — сказал он тихо. — Не уходи.

Поппея кивнула — молча, потому что слова были больше не нужны. Она легла рядом с ним, не снимая одежды, просто вытянулась на ложе, положила голову ему на плечо и закрыла глаза. Нерон не обнимал её. Но и не отстранялся. Он лежал, глядя в потолок, и слушал, как где-то далеко, в саду, который он сегодня показывал Ливии, поёт соловей — грустно, пронзительно, как будто оплакивает кого-то, кто ещё не умер, но уже потерян навсегда.

Ночь эта, казалось, не кончится никогда. Для Ливии она тянулась, как тянутся последние мгновения перед казнью, когда приговорённый уже слышит шаги палача, но ещё не видит его лица. Она сидела на краю ложа — того самого, где всего несколько часов назад лежала, одурманенная, не понимающая, что происходит, — и перебирала в уме всё случившееся, как перебирают чётки, бусину за бусиной, молитву за молитвой, но молитвы не помогали. Боги, если они и были, отвернулись от неё. Оставалось только одно. Последнее. То, что она ненавидела больше всего, — просить. Унижаться. Покупать то, что должно было принадлежать ей по праву: справедливость.

Она встала. Прошлась по комнате. Остановилась у двери, за которой слышалось мерное дыхание стражи. Двое преторианцев, сменявшихся каждые четыре часа, стояли там с каменными лицами и каменными же сердцами — так, по крайней мере, ей казалось. Она знала: с ними можно договориться. В Риме всё покупалось и всё продавалось, и люди, носившие пурпурные плащи императорской гвардии, не были исключением. Они были первыми в очереди.

Она постучала — тихо, почти робко. Дверь приоткрылась, и в щели показалось лицо старшего стражника: грубое, обветренное, с перебитым носом и маленькими, настороженными глазками человека, который привык видеть опасность во всём, что движется.

— Что тебе? — спросил он без всякого почтения. Титул «госпожа» остался где-то в прошлом, в том времени, когда она была гостьей императора, а не пленницей.

— Мне нужно выйти, — сказала Ливия, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, уверенно, как у женщины, которая привыкла отдавать приказы. — Мне нужно увидеть императора.

Стражник хмырнул — звук, похожий на хруст гравия под сандалией.

— Император не велел никого пускать. Особенно тебя. Возвращайся в постель, госпожа. Или куда там тебе угодно. Приказ есть приказ.

— Я заплачу, — сказала она.

Глазки стражника блеснули. Он приоткрыл дверь чуть шире, оглядел её с ног до головы — не как женщину, а как кошелёк, в котором может звенеть золото, — и покачал головой.

— Сколько?

— Сто сестерциев. Сейчас. Ещё двести, когда вернусь.

Стражник молчал. Его товарищ, тот, что помоложе, стоял за его плечом и переминался с ноги на ногу — то ли от волнения, то ли от жадности. Ливия видела, как они переглядываются, как что-то невысказанное повисает в воздухе между ними, и сердце её, уже почти потерявшее надежду, забилось быстрее.

— Сто сестерциев — это мало, — сказал наконец старший. — За такую цену я рискую головой. Император в ярости. Если он узнает, что я тебя выпустил, меня не просто казнят — меня четвертуют. И его тоже. — Он кивнул на молодого.

— Триста сейчас, — сказала Ливия. — Ещё пятьсот потом. И серьги. Жемчужные. Они стоят больше, чем ты заработаешь за всю свою службу.

Она сняла серьги — те самые, которые надевала на пир, когда впервые за десять лет увидела Нерона, — и протянула стражнику. Тот взял их, поднёс к лампе, прищурился. Жемчуг в его грубых, мозолистых пальцах казался каплями лунного света, упавшими на грязный мрамор.

— Хорошо, — сказал он, пряча серьги в складках плаща. — Деньги давай.

Ливия достала кошелёк — тот самый, что всегда носила с собой после шести лет жизни с мужем, который мог в любой момент лишить её всего, даже куска хлеба. Она научилась прятать монеты в потайных складках платья, в подкладке сандалий, в узелках волос. Она отсчитала триста сестерциев — почти всё, что было с собой, — и вложила в его протянутую ладонь.

— Теперь отойди, — сказала она.

Стражник отступил. Но когда она взялась за ручку двери, он вдруг преградил ей путь.

— Есть ещё кое-что, — сказал он, и в его голосе появилась та особая, сальная нотка, которую Ливия слишком хорошо знала по прошлой жизни. — Ты ведь хочешь, чтобы я тебя пропустил не просто так, а чтобы ещё и молчал потом? Чтобы не доложил кому следует?

— Именно, — ответила Ливия, чувствуя, как внутри всё холодеет.

— Тогда добавь ещё кое-что. Не деньгами. — Он ухмыльнулся, обнажив щербатые зубы. — Ты красивая. Очень красивая. Я видел тебя там, на ложе, с тем парнем. Если ты уж такая… щедрая, почему бы тебе не быть щедрой и со мной?

Молодой стражник за его спиной издал короткий, нервный смешок — не потому, что ему было смешно, а потому, что он не знал, куда девать руки и глаза. Ливия замерла. Она смотрела на этого человека — на его сальную ухмылку, на его грязные пальцы, которые только что прикасались к её жемчугу, — и чувствовала, как знакомая, давно забытая ярость поднимается откуда-то из самой глубины живота. Ярость не на него — на себя. На ту себя, которая думала, что можно договориться словами. Что можно заплатить деньгами. Что в этом мире, в этом городе, в этом проклятом дворце есть хоть что-то, что не продаётся и не покупается.

— Отойди, — сказала она тихо. — Сейчас же.

— Ну-ну, не сердись, госпожа. — Стражник протянул руку и коснулся её плеча — не грубо, но так, как касаются товара на рынке, прицениваясь. — Я же по-хорошему. По-дружески. Тебе не жалко, мне приятно. Все в выигрыше.

Ливия отступила на шаг. Глаза её, обычно мягкие, серые, как римское небо перед грозой, потемнели. Она не кричала. Не звала на помощь. Она знала: здесь, в этом коридоре, никто не придёт на помощь женщине, которая уже объявлена предательницей. Но она также знала другое. Что она — вдова Гая Меммия Регула. Что она пережила шесть лет ада. Что её били, унижали, ломали — и не сломали. И какой-то преторианец, какая-то грязная тварь с перебитым носом не станет тем, кто поставит её на колени.

— Я сказала: отойди, — повторила она.

В её голосе было что-то такое, что заставило молодого стражника перестать смеяться. Старший нахмурился, но руку не убрал.

— А то что? — спросил он. — Что ты сделаешь? Пожалуешься императору? Так он тебя и слушать не станет.

Ливия не ответила. Вместо этого она рванулась вперёд — не к стражнику, а к двери, и, прежде чем он успел её остановить, распахнула дверь настежь и выбежала в коридор. Её сандалии застучали по мраморным плитам — громко, отчаянно, как стучит сердце загнанного зверя. Она слышала, как сзади ругаются преторианцы, как их тяжёлые шаги отдаются эхом под сводами, — но она бежала, подхватив подол платья, не оглядываясь, не думая, что будет дальше.

Коридоры Палатина в этот предрассветный час были пусты, но где-то впереди, у дверей императорских покоев, стояли новые стражники — те, которых нельзя было подкупить, потому что они боялись не столько императора, сколько его матери. Ливия увидела их — двух огромных, закованных в бронзу, с копьями наперевес, — и не замедлила шага. Напротив, она ускорилась.

— Стой! — крикнул один из них, выставляя копьё. — Назад! Сюда нельзя!

Но Ливия уже не слышала. Она видела только массивную бронзовую дверь, за которой — она знала, чувствовала, верила, — был он. Тот, кто ещё сегодня целовал её в саду. Тот, кто называл её единственным светом в мире, полном тьмы. Тот, кто сейчас, возможно, лежал в постели с другой женщиной, но она должна была сказать ему. Должна была объяснить. Должна была доказать.

Она растолкала стражников — не потому, что была сильнее (куда там, они были вдвое, втрое больше неё), а потому, что в её движении было то особое, почти безумное отчаяние, которое на мгновение парализует даже самых опытных воинов. Они не ожидали, что женщина — хрупкая, изящная, в разорванном платье — бросится на них, как тигрица. Этого мгновения хватило. Она ударила плечом в дверь, та распахнулась, и Ливия ввалилась в императорские покои.

Первое, что она увидела, — свет. Тусклый, дрожащий, от одной-единственной лампы, стоявшей на столике возле ложа. Второе — их. Нерон лежал, откинувшись на подушки, в своей белой тунике, всё ещё не переодетый после их прогулки. Его глаза были закрыты, но она знала — он не спал. И рядом с ним, положив голову ему на плечо, лежала Поппея. Её русые волосы, рассыпавшиеся по льняным простыням, блестели в полумраке, как жидкое золото. Она была одета — Ливия с облегчением отметила это, хотя облегчение тотчас сменилось новой волной боли. Они не были любовниками в эту ночь. Но они были вместе. Вместе, пока она, Ливия, гнила под замком, обвинённая в том, чего не совершала.

Нерон открыл глаза. Медленно, словно пробуждаясь от долгого, тяжёлого сна. Увидел её — растрёпанную, запыхавшуюся, с дикими, полными слёз глазами, — и лицо его, только что бывшее спокойным, почти безмятежным, исказилось гримасой такой мучительной, такой обнажённой боли, что Ливия на мгновение забыла, зачем пришла.

— Ты, — прошептал он. — Ты… как ты посмела?

— Нерон, — выдохнула она, падая на колени прямо на холодный мраморный пол. — Нерон, выслушай меня. Прошу тебя. Заклинаю всеми богами. Я не делала этого. Я не изменяла тебе. Это всё подстроено. Это твоя мать, это…

— Моя мать? — Он резко сел на ложе, и Поппея, потревоженная его движением, отстранилась, прижалась к дальнему краю, словно стараясь стать как можно меньше, незаметнее. — Ты смеешь обвинять мою мать после того, что я видел своими глазами?

— Ты видел то, что тебе показали! — выкрикнула Ливия. — Ты видел представление, устроенное для того, чтобы ты отвернулся от меня! Я не спала с тем человеком, Нерон. Я не звала его. Он пришёл, когда я уже была без сознания — мне что-то подсыпали в вино, я не знаю что, но оно сделало меня беспомощной. Я не могла ни кричать, ни сопротивляться, ни даже…

— Довольно! — Его голос ударил, как хлыст. — Ты была в его объятиях. Ты лежала с ним на ложе, которое я сам для тебя выбрал. Твои плечи были обнажены, твои волосы растрёпаны. Что ещё я должен был увидеть? Что? Может быть, мне нужно было подождать, пока вы закончите?

Ливия замерла на коленях, глядя на него снизу вверх, и слёзы — горячие, крупные, те, от которых распухают веки и срывается голос, — текли по её щекам. Она не вытирала их. Пусть видит. Пусть знает, что она не каменная. Что ей больно. Что она — живая.

— Ты хочешь доказательств? — спросила она тихо. — Ты хочешь знать наверняка? Я готова. Я согласна на любой осмотр. Самый унизительный. Самый постыдный. Пусть приведут повитуху. Пусть она осмотрит меня при всех — при тебе, при сенаторах, при всём дворе. Если я была с мужчиной сегодня ночью, если я изменила тебе хоть в чём-то — пусть меня забросают камнями. Пусть меня распнут на Форуме, как последнюю рабыню. Я согласна. Я подпишу любой приговор. Только сначала — пусть проверят. Пусть найдут во мне то, чего не было.

В комнате воцарилась тишина — та особенная, звенящая тишина, какая бывает только в миг, когда слова, только что произнесённые, ещё висят в воздухе, не долетев до слушающего, но уже изменив всё. Поппея замерла на ложе, прижав ладонь к губам. Она смотрела на Ливию — на эту женщину, которая стояла на коленях, предлагая самое страшное, что может предложить римская матрона: публичный осмотр, унижение, которому подвергают только рабынь и проституток, — и в её глазах, больших, карих, всегда таких испуганных, мелькнуло что-то новое. Не страх. Не ненависть. Уважение.

Нерон молчал. Он смотрел на Ливию — на её мокрое от слёз лицо, на её дрожащие губы, на её руки, прижатые к груди, словно она пыталась удержать сердце, которое рвалось наружу, — и не знал, что сказать. Всё, во что он верил последние несколько часов, вся та стройная, ядовитая картина, которую нарисовала ему мать, — всё это вдруг зашаталось, как здание, построенное на песке.

— Ты серьёзно? — спросил он наконец. Голос его был глухим, недоверчивым, почти испуганным. — Ты понимаешь, о чём просишь? Это позор. На всю жизнь. Даже если ты окажешься чиста — сам факт того, что тебя осматривали, как вещь, как животное… это останется с тобой навсегда. Все будут знать. Все будут шептаться. Ты никогда не сможешь выйти в свет, не слыша за спиной смешков.

— Мне всё равно, — ответила Ливия. — Я пережила плети. Я пережила шесть лет с чудовищем. Я переживу и это. Но я не переживу, если ты будешь думать, что я тебя предала. Потому что это единственное, что я не предавала. Ты — единственный, кому я верила. Ты — единственный, ради кого я осталась в этом проклятом городе, хотя могла уехать в Кампанию, в Грецию, куда угодно, где нет интриг, нет ядов, нет твоей матери. Я осталась ради тебя. Потому что в тебе, Нерон, под всей этой пурпурной мишурой, под титулами и страхом, я видела того мальчика, которому никто не хлопал. И я хлопала ему. И я до сих пор хлопаю. Даже сейчас. Даже когда ты смотришь на меня, как на врага.

Нерон закрыл лицо руками. Плечи его затряслись — не так, как прежде, когда он плакал от гнева, а как-то иначе, глубже, надрывнее. Поппея, сидевшая рядом, протянула было руку, чтобы коснуться его, но отдёрнула, словно обжёгшись. Она понимала: сейчас он не её. Сейчас он — ничей. Или, может быть, наоборот — впервые за долгие годы он принадлежит самому себе и той правде, которую только что услышал.

Поппея выскользнула из императорских покоев так же бесшумно, как и вошла — тенью, которую не заметили ни стража у дверей, ни рабы, начинавшие свою утреннюю работу в коридорах. Рассвет уже разгорался, заливая мраморные плиты бледным, словно разбавленным молоком, светом, и в этом свете её лицо, заплаканное, осунувшееся, казалось почти прозрачным, как у призрака, который ещё не знает, что он умер.

Она не плакала больше. Слёзы кончились там, в покоях Нерона, когда она лежала рядом с ним, положив голову ему на плечо, и слушала, как он дышит — тяжело, прерывисто, как человек, который не спит, а лишь притворяется спящим. Она знала: он не простил Ливию. Не до конца. Где-то там, в глубине его души, всё ещё тлел уголёк сомнения, и этот уголёк нужно было раздуть. Но для этого ей требовалась помощь. Помощь той, кто умела раздувать пожары лучше, чем кто-либо в Риме.

Агриппина не спала. Она сидела всё в том же кресле, обитом тигровыми шкурами, и смотрела на дверь — так, словно знала, что Поппея придёт именно сейчас, именно в эту минуту, ни раньше ни позже. В жаровне уже не было углей — только горстка серого пепла, — но императрица-мать, казалось, не замечала холода. Она была из тех людей, что сами источают холод, а не ищут тепла вовне.

— Ну? — произнесла она, едва Поппея переступила порог.

— Он всё ещё сомневается, — ответила Поппея, опускаясь на край ложа без приглашения. Ноги её гудели от усталости, голова кружилась, но она знала: отдыха не будет. Не сейчас. Может быть, никогда. — Она прорвалась к нему. Подкупила стражу. Ворвалась в покои, как фурия. Клялась, что невиновна. Предлагала осмотр — унизительный, публичный, какой угодно. И он… он слушал. Он колебался. Он уже готов был поверить ей.

Агриппина не шевельнулась. Только пальцы её, унизанные перстнями — сардоникс, аметист, чёрный янтарь, — чуть сильнее сжали подлокотник.

— Значит, одной ловушки недостаточно, — сказала она задумчиво, словно размышляя вслух. — Я предполагала это. Мой сын всегда был слаб. Он верит слезам. Он верит словам. Он хочет верить — в этом его проклятие и его глупость. Что ж, если он не поверил своим глазам, заставим его поверить чужим словам. Словам тех, кому он доверяет.

— Кому? — спросила Поппея. — Кому он доверяет, кроме вас?

— Кроме меня — никому, — ответила Агриппина с той особенной, холодной усмешкой, которая появлялась на её губах всякий раз, когда она говорила о своей власти над сыном. — Но есть те, чьему суждению он прислушивается. Те, кто не замешан в дворцовых интригах. Те, кто стоит в стороне и оттого кажется беспристрастным. — Она помолчала. — Леталис.

Поппея вздрогнула.

— Леталис? Но она… она была союзницей Ливии. Она привела её во дворец. Она…

— Именно поэтому, — перебила Агриппина. — Именно потому, что Леталис знает Ливию лучше, чем кто-либо, именно потому, что они жили под одной крышей, именно потому, что Леталис называла себя её подругой, — её слово будет иметь вес. Если Леталис скажет Нерону, что Ливия лгунья, что она уже обманывала мужчин раньше, что в Кампании у неё была связь с управляющим, а в Греции — с каким-нибудь торговцем, он поверит. Потому что это скажет не мать, которую он подозревает в интригах, не жена, которую он подозревает в ревности, а женщина со стороны. Женщина, у которой нет причин лгать.

— Но есть ли у Леталис причины говорить это? — спросила Поппея. — Она не из тех, кто делает что-то бесплатно.

Агриппина кивнула — медленно, почти одобрительно, словно учитель, который видит, что нерадивый ученик наконец-то задал правильный вопрос.

— У Леталис есть причины. Она — деловая женщина. У неё интересы в Кампании, в Путеолах, в Остии. Её торговые корабли ходят по всему Средиземноморью. И она знает, что её благополучие зависит от благосклонности императора. Если я скажу ей, что Нерон готов пересмотреть налоговые льготы для её портов, она поймёт намёк. Если я скажу, что, напротив, могу поспособствовать тому, чтобы её корабли досматривали вдвое чаще, а пошлины подняли втрое, — она тоже поймёт. Леталис умна. Она не нуждается в длинных объяснениях.

Поппея молчала. Она знала Леталис — не близко, но достаточно, чтобы понимать: эта женщина не станет марать руки без крайней нужды. Но и отказывать Агриппине она не станет тоже. Слишком велик риск. Слишком неравны силы.

— Я пошлю за ней, — сказала Агриппина, поднимаясь. — Сейчас же. Рассвет — не помеха для дел, которые не терпят отлагательств. А ты возвращайся к Нерону. Будь рядом. Утешай его. Говори, что веришь ему, что он прав в своих подозрениях, что женщины коварны, а он — несчастная жертва их интриг. Ты умеешь это. Ты всегда это умела.

В её голосе прозвучало что-то похожее на презрение, но Поппея сделала вид, что не заметила. Она поднялась, поправила платье и вышла — снова бесшумно, снова тенью, оставляя за собой лишь лёгкий запах мирры и розового масла.

Леталис прибыла, когда солнце уже поднялось над Палатином, но ещё не успело разогнать утренний туман, стелившийся над Форумом. Она вошла в покои Агриппины всё с той же спокойной, хищной грацией, что и в прошлый раз, — чёрные волосы распущены, чёрное платье облегает фигуру, как вторая кожа, на губах — едва заметная улыбка, которая могла означать что угодно: от вежливого приветствия до скрытой насмешки.

— Ты снова звала меня, Августа, — произнесла она, опускаясь в кресло без приглашения. — Дважды за одну неделю. Я польщена. Должно быть, дело и впрямь серьёзное.

Агриппина не ответила сразу. Она стояла у окна, глядя на просыпающийся город, и её профиль, чётко очерченный на фоне светлеющего неба, был похож на профиль статуи — прекрасный, холодный, неподвижный.

— Ты знаешь, что произошло сегодня ночью? — спросила она наконец.

— Во дворце все всё знают, — ответила Леталис, пожимая плечами. — Ливию обвинили в измене. Она ворвалась в покои императора. Сейчас, говорят, он с ней — и с женой. Трогательная сцена. Совсем как в греческих трагедиях.

— Это не трагедия, — отрезала Агриппина, поворачиваясь. — Это фарс. Мой сын готов поверить ей, потому что она плакала. Потому что она предложила себя на осмотр. Потому что у неё хватило ума изобразить оскорблённую невинность. Но я не могу допустить, чтобы эта женщина осталась рядом с ним. Она опасна. Не сама по себе — она всего лишь глупая вдова с деньгами и красивыми глазами. Но она опасна тем, что мой сын верит в неё. Верит так, как не верил никому и никогда. Даже мне.

Леталис слушала, слегка склонив голову набок, как птица, которая заметила что-то любопытное в траве.

— И что ты хочешь от меня? — спросила она.

— Ты знаешь Ливию. Ты жила с ней. Ты знаешь её привычки, её прошлое, её слабости. — Агриппина подошла ближе, и голос её стал тише, интимнее, как у заговорщицы. — Мне нужно, чтобы ты рассказала Нерону то, что знаешь. Но не просто рассказала. Чтобы ты подтвердила: да, она лгунья. Да, она уже обманывала мужчин. Да, у неё были любовники — в Кампании, в Греции, где угодно. Ты должна сказать, что она и тебя обманула, что ты считала её подругой, а она за твоей спиной пыталась соблазнить твоего управляющего, или твоего гостя, или кого угодно. Подробности не важны. Важно, чтобы это прозвучало из твоих уст.

Леталис молчала. Её чёрные глаза, бездонные, как омут, в который лучше не заглядывать, смотрели на Агриппину без страха, но и без вызова. Она прикидывала. Просчитывала. Взвешивала.

— Это серьёзное обвинение, — сказала она наконец. — Если Нерон узнает, что я солгала, моя жизнь не будет стоить и ломаного асса.

— Он не узнает, — ответила Агриппина. — У него не будет причин сомневаться в тебе. Ты — не его мать, не его жена. Ты — посторонняя. Независимая. Твой голос — это голос истины, которого он так жаждет. К тому же… — она запнулась, и на губах её появилась та самая усмешка, от которой у Поппеи стыла кровь в жилах, — у тебя есть мотив.

— Какой же?

— Ты хочешь сохранить свои привилегии. Свои порты. Свои корабли. Своё влияние. — Агриппина не угрожала прямо, она вообще редко угрожала прямо. Она просто роняла слова, как роняют камни в воду, — и круги расходились всё шире и шире. — Сейчас ты в фаворе. Но если Ливия останется рядом с Нероном, если она станет его советницей, его возлюбленной, его тенью — кто знает, как изменится расстановка сил? Она может настроить его против тебя. Она может убедить его, что ты — её враг. И тогда твои корабли, твои склады, твои виноградники — всё это может оказаться под угрозой. А если ты поможешь мне сейчас, я позабочусь о том, чтобы твои интересы были защищены. Даже расширены.

Леталис усмехнулась — сухо, без веселья.

— Ты умеешь убеждать, Августа. Этого у тебя не отнять. — Она помолчала, поглаживая подлокотник тонкими пальцами с длинными ногтями. — Хорошо. Я сделаю это. Но у меня есть условие.

— Какое?

— Я не буду говорить с Нероном наедине. Это слишком опасно. Я скажу то, что ты хочешь, при свидетелях. При тебе. При Поппее. И, может быть, ещё при ком-нибудь — при Сенеке, или при Бурре, или при ком-то из сенаторов, кому он доверяет. Чтобы мои слова нельзя было повернуть против меня. Чтобы все видели: я говорила то, что знаю, и никто не заставлял меня.

Агриппина задумалась. Затем кивнула.

— Это разумно. Пусть будет так. Я устрою встречу сегодня же. А пока — иди и подготовься. Припомни все подробности, которые могут звучать убедительно. Чем больше деталей, тем лучше. Мой сын, при всех его недостатках, ценит правдоподобие.

Леталис поднялась — всё так же плавно, как поднимается тень при закате солнца.

— Я помню одну историю, — сказала она, уже направляясь к двери. — О том, как Ливия в Кампании принимала у себя какого-то греческого торговца. Она тогда была ещё замужем, но старик уже болел. Торговец приезжал три раза за одно лето. Якобы обсуждать поставки оливкового масла. Но слуги говорили, что после его визитов она запиралась в спальне и не выходила до вечера. Правда это или нет — кто знает? Но звучит убедительно.

— Вот как? — Агриппина усмехнулась. — А ты, оказывается, предусмотрительна. Держишь такие истории про запас — на случай, если понадобятся.

— Я деловая женщина, — ответила Леталис. — А в делах, как и на войне, всегда нужен резерв.

Она вышла, оставив Агриппину одну. Императрица-мать подошла к окну и посмотрела на Форум, где уже начинали собираться первые просители — мелкие торговцы, судящиеся крестьяне, праздные зеваки, для которых день в суде был лучшим развлечением. Все они жили своей мелкой, ничтожной жизнью, не зная, что там, наверху, на Палатине, решаются судьбы, от которых зависели и их судьбы тоже.

— Сегодня, — прошептала Агриппина, обращаясь не то к богам, не то к себе самой, — сегодня всё решится. И она уйдёт. Навсегда.

В императорских покоях тем временем царила тишина — неспокойная, напряжённая, как затишье перед грозой. Нерон сидел на краю ложа, и Ливия, всё ещё бледная после ночных потрясений, держала его за руку. Поппея вернулась и заняла своё место поодаль — молчаливая, незаметная, с лицом, на котором застыло выражение скорбной покорности.

— Я должен подумать, — говорил Нерон, глядя в пол. — Я должен разобраться. Всё это так… так запутанно. Я не знаю, кому верить.

— Верь себе, — тихо сказала Ливия. — Верь тому, что чувствуешь. Ты же знаешь меня. Ты видел меня — там, на пиру, десять лет назад. Разве я похожа на женщину, которая способна на такое предательство?

— Я не знаю, на что ты похожа, — ответил он с горечью. — Я не знаю, на что похож никто. Я думал, что знаю свою мать, а она… я думал, что знаю жену, а она… — он осёкся, бросил быстрый взгляд на Поппею и отвёл глаза. — Я никого не знаю.

Поппея опустила голову ещё ниже. Она не произнесла ни слова в свою защиту — Агриппина велела ей молчать и изображать раскаяние, и она исполняла приказ.

— Я докажу, — сказала Ливия. — Я докажу, что ты можешь мне верить. Чего бы это ни стоило.

Нерон поднял на неё глаза — красные, воспалённые, полные той особенной, детской муки, которая так поразила её ещё в их первую встречу.

— Я хочу верить тебе, — прошептал он. — Больше всего на свете я хочу верить тебе. Но я боюсь. Боюсь ошибиться. Боюсь, что ты окажешься такой же, как все.

— Не окажусь, — ответила она. — Клянусь.

Он ничего не сказал. Только сжал её пальцы чуть сильнее, и в этом пожатии было больше, чем в любых словах, — надежда, страх, отчаяние и та крошечная, робкая искорка веры, которую ещё не успела загасить его мать.

Агриппина выбрала для этого разговора малую аудиенц-залу в восточном крыле Палатина — не самую большую, не самую парадную, но ту, что примыкала к таблинуму и была отделана тёмно-красным порфиром, отчего свет факелов, даже в дневной час, казался здесь зловещим, почти погребальным. Она знала, что делала. В огромных залах с золочёными потолками и мозаиками, изображавшими триумфы Августа, слова звучали бы легковесно, как эхо в пустом храме. Здесь же, среди кроваво-красных стен, каждое произнесённое слово падало тяжко, словно камень в колодец, и разносилось медленно, давая слушателю время осознать всю его тяжесть.

Нерон сидел в кресле из слоновой кости, установленном на невысоком возвышении, — не на троне, но почти на троне, и в этом «почти» был тонкий расчёт. Он ещё не пришёл в себя после ночи. Глаза его, красные от недосыпания и непролитых слёз, смотрели на мир с той особенной, затравленной настороженностью, какая бывает у человека, который перестал различать, где друг, а где враг. По правую руку от него стоял Сенека — старый, сгорбленный, с лицом, изрезанным морщинами, как старая карта, и с глазами, в которых светился ум, давно уже уставший от собственной проницательности. По левую — Бурр, префект претория, грузный, краснолицый, с рукой, привычно лежащей на рукояти меча, хотя никакой меч не мог бы защитить от того, что должно было здесь произойти. Чуть поодаль, в тени колонны, стояла Поппея — бледная, молчаливая, с лицом, на котором застыло выражение той особенной, болезненной покорности, которую она усвоила за годы жизни под властью свекрови. И, наконец, в центре залы, на мраморном полу, инкрустированном сценами из «Энеиды», стояла она — Леталис.

Ливия вошла последней. Её привели не как обвиняемую — нет, Агриппина была слишком умна, чтобы выставлять всё в таком свете. Её пригласили как свидетельницу, как ту, чьё имя будет упомянуто в разговоре, и кто имеет право слышать то, что о ней говорят. Но когда она переступила порог и увидела эту залу — тёмную, душную, полную людей, которые смотрели на неё кто с любопытством, кто с жалостью, а кто и с плохо скрываемым злорадством, — она поняла: это суд. Не тот суд, что вершится на Форуме при свете дня, с судьями в белых тогах и глашатаями, объявляющими приговор, — но суд куда более страшный. Суд, где приговор выносится шёпотом и где нет права на защиту.

Агриппина сидела в кресле напротив сына — не на возвышении, но так, что её лицо было на одном уровне с его лицом, и в этом равенстве позиций был свой, отдельный смысл. Она не возвышалась над ним, как мать над ребёнком, — она сидела с ним рядом, как равная с равным, как женщина, которая родила императора и теперь лишь помогает ему разобраться в сложном деле.

— Сын мой, — произнесла она, и голос её, тихий, вкрадчивый, наполнил залу, как вода наполняет сосуд, — ты знаешь, почему мы здесь. Прошлая ночь принесла всем нам боль. Ты был оскорблён в своих чувствах. Ты видел то, чего не должен был видеть. Но вместо того, чтобы принять очевидное, ты позволил слезам и мольбам посеять в твоём сердце сомнение. Это естественно. Ты добр. Ты всегда был добр — даже слишком добр для того, чтобы править. Но доброта императора не должна становиться его слабостью. И потому я попросила прийти сюда тех, кому ты доверяешь, и ту, чьё слово не может быть заподозрено в пристрастии. — Она перевела взгляд на Леталис. — Это Октавия Леталис. Ты знаешь её. Она не придворная, не искательница милостей. Она — деловая женщина, которая живёт своим трудом и чьё состояние не зависит от того, улыбнётся ей император или нахмурится. Она была подругой Ливии Валерии. Она приютила её в Кампании. Она знает её такой, какой не знаем мы.

Нерон перевёл взгляд на Леталис. Та стояла, выпрямившись, как клинок, — чёрное платье, чёрные волосы, чёрные глаза, спокойные, как омут, в котором не отражаются звёзды.

— Говори, — сказал он. Голос его был глухим, усталым, как у человека, который уже не ждёт от жизни ничего хорошего, но всё ещё надеется, что ошибается. — Говори всё, что знаешь.

Леталис склонила голову — не подобострастно, а с тем особым, холодным достоинством, которое она носила, как вторую кожу.

— Цезарь, — начала она, и голос её, низкий, грудной, прозвучал в тишине залы отчётливо, как звон монеты, упавшей на мрамор, — я не хотела этого разговора. Ливия Валерия была моей гостьей. Я делила с ней хлеб и кров. Я считала её подругой. Но когда я узнала о том, что произошло этой ночью, когда до меня дошли слухи о её клятвах и о её предложении подвергнуться осмотру, я поняла: молчать больше нельзя. Истина выше дружбы. Истина выше всего.

Она замолчала, и тишина, повисшая в зале, была такой густой, что, казалось, её можно резать ножом. Ливия, стоявшая у колонны, вцепилась пальцами в холодный мрамор и почувствовала, как сердце её, только что бившееся ровно, вдруг пропустило удар и замерло, словно перед прыжком в пропасть.

— Я знаю Ливию Валерию два года, — продолжала Леталис. — Она приехала в Кампанию после смерти мужа, богатая вдова, искавшая покоя. Я приняла её, потому что она казалась мне женщиной скромной, добродетельной, сломленной горем. Такой я видела её поначалу. Но время шло, и я стала замечать… странности. Мелочи, которым поначалу не придаёшь значения. Слуги, которые краснели, когда она проходила мимо. Гости, которые задерживались в её покоях до поздней ночи. Торговцы, которые приезжали якобы обсуждать поставки масла, а на деле не показывали ни одной таблички с записями.

— Торговцы? — переспросил Нерон, и в его голосе прозвучала та особая, ревнивая нотка, которую Леталис мгновенно уловила.

— Один особенно, — кивнула она. — Грек из Коринфа. Он приезжал трижды за одно лето. После его визитов Ливия запиралась в спальне и не выходила до вечера. Мои рабыни слышали… — она запнулась, словно ей трудно было произнести это вслух, — они слышали смех. И не только смех. Я не спрашивала. Я не хотела вмешиваться в чужую жизнь. Но теперь, когда я вижу, что она пытается обмануть тебя, Цезарь, так же, как обманывала других, — я не могу молчать.

Ливия сделала шаг вперёд. Её лицо было бледнее порфира, на котором играли отблески факелов.

— Это ложь, — сказала она, и голос её, хоть и дрожал, но прозвучал отчётливо. — У меня не было никакого грека. У меня не было никого — ни в Кампании, ни в Греции, ни где-либо ещё. Леталис, как ты можешь? Ты же знаешь, что это неправда!

Леталис повернулась к ней — медленно, как поворачивается змея, прежде чем ужалить.

— Я знаю, что ты умеешь убеждать, — сказала она. — Ты убедила меня, что ты — жертва. Ты убедила Цезаря, что ты — невинность. Ты, наверное, и себя убедила. Но я помню, что́ говорили слуги. Я помню, как ты краснела, когда речь заходила о том коринфянине. Я помню, как ты прятала какие-то письма, которые якобы были от управляющего, но пахли не чернилами, а миррой — женскими духами, которые не употребляет ни один управляющий.

Она лгала — плавно, искусно, вплетая в ложь полуправду, как вплетают яд в вино, чтобы не был заметен привкус. Ливия действительно получала письма от управляющего — сухие отчёты о доходах с латифундий, — и Леталис действительно видела их. Но всё остальное — мирра, смех, грек из Коринфа, — всё это было выдумкой, ловко пристёгнутой к реальному факту, как пристёгивают чужой локон к собственным волосам, чтобы причёска казалась пышнее.

Нерон смотрел то на одну женщину, то на другую. Его лицо, обычно столь подвижное, столь легко читаемое, сейчас было как маска — застывшее, серое, с плотно сжатыми губами и глазами, в которых медленно, неотвратимо гасла та самая искорка веры, которую Ливия ещё утром видела в них.

— Ты можешь доказать это? — спросил он. — Письма? Свидетелей?

— Письма она, разумеется, уничтожила, — ответила Леталис с лёгкой, почти незаметной усмешкой. — Она умна. Она не оставляет следов. Что до свидетелей — мои рабыни могут подтвердить. Но ты, Цезарь, вряд ли поверишь рабам. Да я и не настаиваю. Я лишь говорю то, что знаю, — и пусть каждый судит по своей совести.

Она замолчала и отступила на шаг, словно давая понять, что её миссия окончена. Она сделала то, о чём просила Агриппина, и теперь могла удалиться в тень, предоставив остальным пожинать плоды её слов.

В зале повисла тишина. Сенека, стоявший по правую руку от Нерона, нахмурился — его старые, мудрые глаза смотрели на Леталис с тем особым выражением, какое появлялось у него всякий раз, когда он чуял ложь, но не мог уличить лжеца. Бурр переминался с ноги на ногу, и его грубое, солдатское лицо выражало лишь недоумение — он привык иметь дело с фактами, а не с намёками. Но Нерон смотрел только на Ливию.

— Что ты скажешь? — спросил он тихо.

— Я скажу, что это клевета, — ответила Ливия, и голос её, к её собственному удивлению, звучал твёрдо. — Я скажу, что Леталис лжёт. Почему — я не знаю. Может быть, ей заплатили. Может быть, ей угрожали. Может быть, она просто боится твоей матери так же, как все в этом дворце. Но то, что она говорит, — неправда. У меня не было любовников. Ни в Кампании, ни где-либо ещё. Я была верна мужу, пока он был жив, хотя он не заслуживал верности. И я была бы верна тебе, если бы ты позволил.

— Если бы позволил, — повторил Нерон, и в его голосе прозвучала горечь. — Удобная формулировка. «Если бы позволил». Она ничего не обещает и ничего не отрицает.

— Я не…

Но она не успела договорить. В этот самый миг Поппея, стоявшая в тени колонны, вдруг пошатнулась и, прежде чем кто-либо успел подхватить её, рухнула на мраморный пол — без крика, без стона, просто осела, как подкошенный цветок, и замерла, раскинув руки, бледная, как та голубоватая мозаика, на которую упала её голова.

Сенека бросился к ней первым — с той неожиданной прытью, какая иногда появляется у стариков в минуты опасности. Бурр рявкнул на стражу, чтобы принесли воды. Агриппина поднялась с кресла, но не двинулась с места — она смотрела на невестку сверху вниз, и на лице её застыло выражение, которое трудно было истолковать: не тревога, не радость, а скорее холодный, оценивающий интерес, как у врача, который изучает симптомы необычной болезни.

— Позвать лекаря! — приказал Нерон, и в его голосе, только что бывшем глухим и усталым, прозвучала настоящая тревога. — Немедленно!

Поппею подняли, уложили на ложе, принесённое рабами, — то самое, обитое египетским льном, которое ещё сегодня ночью служило ложем для совещаний. Её лицо было белым как мел, губы посинели, и только слабое, прерывистое дыхание говорило о том, что жизнь ещё не покинула её. Лекарь, грек с козлиной бородкой и вечно испуганными глазами, явился почти мгновенно — Агриппина, предусмотрительная во всём, велела ему ждать в соседней комнате.

Он склонился над императрицей, приложил ухо к её груди, пощупал пульс, оттянул веки, зачем-то понюхал её дыхание — и вдруг выпрямился с лицом, на котором испуг мешался с торжеством.

— Цезарь, — произнёс он дрожащим голосом, — божественный Цезарь, я должен сообщить тебе… это не болезнь. Это не обморок от духоты или волнения. Императрица… она ждёт ребёнка.

Слова эти упали в тишину залы, как камень падает в стоячую воду, — и круги пошли во все стороны, достигая каждого, кто стоял там, заставляя сердца биться быстрее, а мысли метаться в поисках ответа на вопрос: «Что теперь будет?»

Нерон замер. Его лицо, только что бывшее маской гнева и сомнения, вдруг осветилось чем-то новым — не радостью, нет, до радости было ещё далеко, но каким-то изумлённым, почти детским удивлением. Он перевёл взгляд с лекаря на Поппею, которая уже приходила в себя и слабо шевелила губами, потом на мать — та стояла всё так же неподвижно, и на её лице теперь читалось нечто похожее на удовлетворение, — и наконец на Ливию.

Ливия стояла у колонны, вцепившись в неё так, словно мрамор был единственной опорой в мире, который рушился у неё под ногами. Она смотрела на Поппею, на её бледное лицо, на её руки, бессильно лежащие на льняных простынях, и чувствовала, как внутри неё что-то обрывается. Не надежда — надежда умерла ещё утром, когда она бежала по коридорам, расталкивая стражу. Нет, что-то другое, чему она не могла подобрать названия. Может быть, вера в то, что справедливость существует. Что правда всегда всплывает. Что любовь сильнее интриг.

Ребёнок. У Поппеи будет ребёнок. Наследник. А у неё, Ливии, — только её честность, её клятвы, её унизительное предложение осмотра, которое теперь, в свете этого известия, казалось жалким, почти непристойным. Кому нужна честность бездетной вдовы, когда есть жена, которая носит под сердцем будущего Цезаря?

Нерон подошёл к Поппее, склонился над ней, взял её за руку.

— Ты слышала? — спросил он, и голос его дрогнул. — У нас будет ребёнок. Наследник.

Поппея открыла глаза — те самые большие карие глаза, которые когда-то пленили его, а теперь смотрели на него с той особенной, усталой нежностью, какую умеют изображать только очень умные или очень испуганные женщины.

— Я хотела сказать тебе, — прошептала она. — Я узнала только вчера. Но эта ночь… весь этот ужас… я не хотела добавлять тебе забот. А теперь, когда я слушала всё это… когда я видела, как ты мучаешься… моё сердце не выдержало.

Агриппина подошла к ложу и положила руку на плечо сына — материнским жестом, от которого Нерон, обычно вздрагивавший при её прикосновении, на этот раз не отстранился.

— Это знак, — сказала она тихо. — Сами боги посылают тебе знак. Твоя жена носит твоего наследника. Твой род продолжится. Династия укрепится. И в такой момент ты позволяешь какой-то пришлой женщине сеять смуту в твоём доме?

Нерон выпрямился. Он всё ещё держал Поппею за руку, но взгляд его уже метнулся к Ливии — и в этом взгляде было что-то новое. Не ненависть. Не презрение. А скорее усталое, почти тоскливое решение человека, который понял, что не может больше нести этот груз.

— Ливия, — сказал он, и голос его, хоть и звучал тихо, разнёсся по зале отчётливее любого крика, — я не знаю, что из сказанного здесь — правда, а что — ложь. Возможно, ты действительно не изменяла мне в ту ночь. Возможно, Леталис ошибается или клевещет. Возможно, всё это — чудовищное недоразумение. Но я больше не могу. Не могу разбираться. Не могу взвешивать. Не могу сомневаться. Моя жена ждёт ребёнка. Моя мать права: это знак. Знак того, что я должен заботиться о своём доме, о своей семье, о своём наследнике, а не о… — он запнулся, подбирая слово, — о посторонних.

Слово «посторонних» ударило Ливию больнее, чем любой удар плети, который она когда-либо получала. Она стояла, прижавшись спиной к холодному мрамору колонны, и чувствовала, как земля уходит у неё из-под ног — не в переносном смысле, а почти физически, словно мозаичный пол под её ногами превратился в зыбучий песок.

— Ты высылаешь меня? — спросила она, и голос её, к её собственному удивлению, не дрожал. Он был пустым, как пуст бывает дом, из которого вынесли всю мебель.

— Я не высылаю тебя, — ответил Нерон, не глядя ей в глаза. — Я отпускаю тебя. Ты свободна. Ты можешь вернуться в свой дом. В Кампанию. Куда угодно. Я не буду тебя преследовать. Твоё имущество останется при тебе. Твоё имя не будет опорочено никаким официальным обвинением. Но ты должна уехать. Сегодня. Сейчас. Я не могу видеть тебя здесь, когда моя жена… — он осёкся, бросил взгляд на Поппею, которая лежала с закрытыми глазами, изображая слабость, — когда моей семье нужен покой.

Ливия молчала. Она смотрела на него — на этого рыжеволосого мальчика, который когда-то читал стихи перед сенатом и ждал, что ему похлопают; на этого мужчину, который целовал её в саду и говорил, что она — единственный свет в мире, полном тьмы; на этого императора, который сейчас, в эту самую минуту, отрекался от неё не потому, что поверил в её вину, а потому, что поверить в её невиновность было слишком трудно. Слишком сложно. Слишком утомительно.

— Я поняла, — сказала она наконец. — Я уеду.

Она повернулась и пошла к двери. Её шаги гулко отдавались в тишине залы — мрамор, камень, снова мрамор, — и каждый шаг отзывался в её сердце глухим, тяжёлым ударом. Никто не окликнул её. Никто не бросился следом. Сенека смотрел ей вслед с печальным, понимающим выражением старика, который слишком много видел на своём веку и уже ничему не удивлялся. Бурр хмурился, но молчал — дисциплина преторианца не позволяла ему вмешиваться в семейные дела императора. Агриппина улыбалась — тонко, едва заметно, одними уголками губ. Поппея лежала с закрытыми глазами, но Ливия, проходя мимо, заметила, как дрогнули её ресницы — не во сне, нет, во сне ресницы не дрожат так нервно.

Только у самой двери Ливия остановилась и обернулась. Она посмотрела на Нерона — долгим, прощальным взглядом, в котором не было ни упрёка, ни ненависти. Только та бездонная, всепоглощающая печаль, какая бывает у человека, который теряет нечто большее, чем любовь. Который теряет веру.

— Я хлопала тебе, — сказала она тихо, так тихо, что услышать её мог только он. — Тогда, на пиру. Я хлопала тебе, потому что ты был единственным, кто не врал. И сегодня, сейчас, я всё ещё хлопаю. Несмотря ни на что.

Она вышла. Дверь закрылась за ней — тяжёлая, бронзовая, с изображением орла, терзающего змею, — и звук этот прозвучал как финальный аккорд трагедии, в которой проиграли все.

Три удара обрушились на Ливию в то утро — один за другим, не давая опомниться, не давая вдохнуть. Первый удар — Леталис, её лживые, искусные слова, которые, словно стрелы, выпущенные из засады, поразили её в самое сердце, туда, где ещё теплилась вера в дружбу и справедливость. Второй удар — обморок Поппеи и весть о беременности, которая в один миг превратила её, Ливию, из жертвы интриг в досадную помеху, в неудобное напоминание о том, что император — всего лишь человек, способный ошибаться. И третий удар — его слова. «Я отпускаю тебя». «Посторонние». «Моей семье нужен покой». Слова, которые не убивают тело, но убивают душу, — медленно, мучительно, как яд, проникающий в кровь и подбирающийся к сердцу.

Она шла по коридорам Палатина — тем самым, по которым ещё сегодня ночью бежала с надеждой, расталкивая стражу, — и чувствовала, как внутри неё что-то рушится. Не надежда — надежды не было уже давно. Рушилась та внутренняя крепость, которую она строила шесть лет в доме мужа-чудовища, два года вдовства, недели пребывания во дворце. Крепость, сложенная из гордости, достоинства, веры в то, что она — Ливия Валерия, а не просто чья-то вдова, чья-то любовница, чей-то враг. Теперь от этой крепости остались лишь руины.

Она не плакала. Слёзы, которые душили её там, в зале, так и не пролились — застыли где-то глубоко внутри, превратившись в ледяной, колючий ком. Она шла, глядя прямо перед собой, не замечая ни рабов, прижимавшихся к стенам при её приближении, ни преторианцев, провожавших её недоумёнными взглядами, ни даже того молодого стражника, которому она ещё сегодня утром отдала свой жемчуг. Он стоял на своём посту и смотрел на неё с тем же выражением, что и все, — смесь жалости и злорадства, — но ей было всё равно.

Она добралась до своих покоев — тех самых, где провела эту бесконечную, страшную ночь, — и остановилась на пороге. Комната была всё та же: ложе с несмятыми простынями, туалетный столик с гребнем из слоновой кости, статуэтка Лары в нише. Всё то же, что и вчера, — но сама она стала другой. Вчера она была женщиной, которую любил император. Сегодня она была никем.

Она подошла к окну. Садик за стеклом был залит полуденным солнцем — ярким, безжалостным, каким оно бывает только в Риме в конце лета. Розы, которые ещё вчера казались прекрасными, сегодня выглядели увядшими, поникшими, как будто и они чувствовали, что в этом доме больше нет места ни любви, ни красоте. Вода в фонтане текла всё так же вяло, и где-то далеко, за стенами Палатина, снова кричала чайка — пронзительно, тоскливо, словно звала кого-то, кто никогда не ответит.

Ливия стояла у окна и смотрела на этот садик, на эти увядшие розы, на этот ослепительный, равнодушный свет, и думала о том, что произошло. О том, как Леталис — её подруга, её союзница, женщина, с которой она делила хлеб и кров, — стояла посреди залы и плела свою ложь, спокойно, искусно, как плетут кружево. О том, как Поппея — прекрасная, испуганная Поппея, которую она почти жалела, — упала в обморок так вовремя, так кстати, словно весь этот спектакль был отрепетирован заранее. И о нём. О Нероне. О том, как он смотрел на неё — сначала с надеждой, потом с сомнением, потом с усталостью, — и как эта усталость оказалась страшнее всего. Страшнее ненависти. Страшнее презрения. Потому что усталость означала, что он сдался. Что ему проще отпустить её, чем бороться за неё. Что она — Ливия — оказалась недостаточно ценной, чтобы ради неё стоило ссориться с матерью, с женой, со всем Римом.

— Я не первая, — прошептала она, обращаясь не то к Ларе, не то к самой себе. — И не последняя. Женщины, которые любили императоров, всегда кончали одинаково.

Она отошла от окна и начала собирать вещи. Это заняло совсем немного времени — она приехала во дворец с лёгким сундучком, не предполагая, что задержится здесь надолго. Гребень из слоновой кости — она помедлила, прежде чем убрать его, но потом решительно сунула в сундук: зачем оставлять его здесь, чтобы Поппея или Агриппина выбросили? Смена белья. Флакон с розовым маслом — память о Кампании, о днях, когда она ещё верила, что жизнь может быть спокойной. И венок. Увядший, сморщенный венок из красных роз, который он надел ей на запястье вчера вечером, целую вечность назад. Она взяла его в руки, поднесла к лицу — запаха уже не было, только слабый, горьковатый аромат умирающих лепестков, — и хотела выбросить. Но рука не поднялась. Она положила его обратно в сундук, на самое дно, под бельё, туда, где никто не увидит.

Затем она села на край ложа и замерла. Сборы были окончены, но она не знала, куда ехать. В Кампанию? Там Леталис — теперь уже не подруга, а враг. В Македонию? Там поместья, но кто знает, что успела нашептать Агриппина управляющим. В Грецию? Бежать на край света, туда, где не слышали ни о Нероне, ни о его матери, ни о том, как маленькая девочка хлопала в ладоши и думала, что это изменит мир?

Она не знала. Она вообще ничего не знала — ни о будущем, ни о прошлом, ни о том, как жить дальше, когда всё, ради чего ты жила, оказалось миражом. Она сидела на краю ложа, сжимая в руках подол платья, и смотрела в стену — не на стену, а в стену, словно взгляд её проходил сквозь мрамор и штукатурку, сквозь весь Палатин, сквозь весь Рим, туда, где, может быть, ещё осталось место для такой, как она.

За дверью послышались шаги — лёгкие, быстрые. Она не обернулась. Она знала: это не он. Он не придёт. Он уже выбрал — и выбрал не её.

Дверь открылась, и на пороге появилась Поппея.

Она была всё ещё бледна, но уже не так, как там, в зале, когда лежала на ложе, раскинув руки, — теперь бледность её была скорее от волнения, чем от слабости. Она вошла без стука, без приглашения, и остановилась в двух шагах от Ливии.

— Ты ещё здесь, — сказала она, и в её голосе прозвучало что-то странное — не враждебность, не злорадство, а скорее облегчение.

— Уже ухожу, — ответила Ливия, не поднимая глаз. — Можешь не беспокоиться. Я не буду задерживаться.

Поппея помолчала, потом подошла ближе и села на край ложа — не рядом, но и не далеко, на расстоянии вытянутой руки.

— Я не хотела, чтобы так вышло, — сказала она тихо. — Я не хотела этого… этого обморока. Этого ребёнка. То есть… ребёнка я хотела, да, но не сейчас. Не так. Это всё она. — Поппея не назвала имени, но Ливия поняла. — Она всё рассчитала. Она знала, что так будет. Знала, что Нерон не устоит.

— Ты выполняла её приказ, — сказала Ливия без интонации. — Ты делала то, что она велела. И ты получила то, что хотела. Ты осталась императрицей. Ты носишь наследника. Ты победила.

Поппея покачала головой.

— Ты не понимаешь, — сказала она. — Я не победила. Я проиграла. Может быть, даже больше, чем ты. Ты уедешь — и будешь свободна. У тебя есть деньги, земли, возможность начать заново. А я останусь здесь. С ней. С Нероном, который никогда не простит мне того, что я сделала. С ребёнком, который вырастет в этом змеином гнезде и, может быть, когда-нибудь возненавидит меня так же, как Нерон ненавидит свою мать. — Она замолчала, и на её глазах заблестели слёзы. — Я хотела бы поменяться с тобой местами. Прямо сейчас. Уйти отсюда, оставив всё — титул, богатство, всё. Но я не могу. Я уже не могу.

Ливия подняла на неё глаза. Впервые за весь этот долгий, страшный день она увидела перед собой не императрицу, не жену Нерона, не сообщницу Агриппины — а просто женщину. Усталую, запуганную, глубоко несчастную.

— Зачем ты пришла? — спросила Ливия.

— Я не знаю, — ответила Поппея. — Может быть, попросить прощения. Может быть, просто посмотреть тебе в глаза. Может быть, сказать то, чего не могла сказать там, при всех: я знаю, что ты невиновна. И я знаю, что Леталис солгала. И мне жаль. Мне правда жаль.

Ливия долго смотрела на неё — на её заплаканное лицо, на её дрожащие губы, на её руки, унизанные кольцами, которые были такими же оковами, как и цепи рабов, — и вдруг почувствовала, как внутри неё что-то отпускает. Не гнев — гнев всё ещё был там, глубоко, как тлеющий уголь под слоем пепла. Но что-то другое. Может быть, та самая способность жалеть, которую Леталис называла её слабостью.

— Я не прощаю тебя, — сказала Ливия. — Я не могу. Не сейчас. Может быть, никогда. Но я понимаю. Понимаю, почему ты сделала то, что сделала. Этот дворец — он всех ломает. Он сломал Нерона. Он сломал тебя. Он почти сломал меня. — Она встала и взяла сундук. — Прощай, Поппея Сабина. Желаю тебе выжить. Это единственное, что здесь можно пожелать.

Она вышла из покоев, не оглядываясь. Прошла по коридорам — тем же, по которым бежала сегодня ночью с надеждой в сердце. Спустилась по лестнице. Миновала атрий. И только когда тяжёлые бронзовые ворота Палатина захлопнулись за её спиной, отсекая её от мира, в котором она провела самые счастливые и самые страшные дни своей жизни, — только тогда она позволила себе заплакать.

Она стояла на вершине холма, глядя на Форум, залитый полуденным солнцем, на храм Юпитера, на толпу, которая текла по Священной дороге, не зная и не желая знать о том, что только что произошло там, наверху, — и слёзы текли по её щекам, неостановимые, горячие, смывая остатки той женщины, которой она была ещё вчера.

Три удара. Леталис. Поппея. Нерон.

Она выдержала их. Не сломалась. Не упала. Не стала умолять.

Но теперь, стоя одна на вершине Палатинского холма, под ослепительным, равнодушным солнцем, она знала: что-то в ней умерло. Что-то, без чего она была уже не Ливией Валерией, а просто тенью. Просто воспоминанием.

И только один вопрос бился в её голове, как птица в клетке: «Что дальше? Куда теперь?»

Ответа не было. Только солнце. Только ветер. Только чайка, которая всё ещё кричала где-то вдали — пронзительно, тоскливо, словно звала кого-то, кто никогда не ответит.

 

 

 

 

Комментарии

0 / 5000 символов
.
.
3 месяца назад

Чувиха не позорься, тебе уже даже из источника фраз накидали, но ты в это не веришь

D
deus
3 месяца назад

malleus stultorum я тебе хлопаю👏👏👏 хлоп👏 хлоп👏 хлоп👏

3 месяца назад

скоро зазвучит эхо детского смеха🥵

D
deus
3 месяца назад

потом 20 ударов плетью зазвучат 😏😏

3 месяца назад

подожди, сначала надо с братом поцеловаться😡

D
deus
3 месяца назад

ну давай тогда прям здесь💋💋💋

3 месяца назад

deus моя девушка я её очень люблю😘😘😘

D
deus
3 месяца назад

это правда да. мой божественный взор упал на нее и ей повезло быть моей женщиной. я требую относиться к ней с таким же почтением и уважением. я ее очень ЛЮБЛЮ

D
deus
3 месяца назад

Есть места чудесные на свете
Ищут их и взрослые, и дети
Улетаем далеко от дома
К городам чужим и незнакомым
Над землёй, как бабочки, порхаем
И про всё, про всё почти всё знаем
И на день рождения для мамы
Пишем эсэмэски, телеграммы

Но, всё равно:

И самые большие слоники
И самые маленькие гномики
Скучаем тогда мы, когда мы
Уходим слишком далеко от мамы
Кто наденет нам любя панаму
Кто полюбит так тебя, как мама?
Сами мы уже почти с усами
И шнурки завязываем сами

Но, всё равно:

И самые большие слоники
И самые маленькие гномики
Скучаем тогда мы, когда мы
Уходим слишком далеко от мамы

Беги скорее к своей маме
Вот для чего нужны быстрые ноги
А вы, гражданочка, не хлопайте ушами
Дети не валяются на дороге
Слышишь, это и тебя касается

3 месяца назад

АХХААХХАХАХАХАХХА ИКОНА

3 месяца назад

Коронация пролетела как фанера над Москвой
Стала мама, как собака, очень-очень злой
Я совсем забыл вкус власти, позабыл сенат
Мама говорить – они мне на хрен не нужны!
К маме я со всей душою: "Мам, пусти в сенат"
А она мне дулю в харю: "Ни фига не дам"
Я такую маму не желаю и врагам
Похудел я за два дня на 20 килограмм
Мама моя – злая свинья
Мама моя коростовая
Харя злая, вот такая, хочется плевать
На фига нужна такая мать?
Я не выдержу, возьму и ножик наточу
Маму я свою, в натуре, вскоре замочу
Полечу, поколочу, по роже постучу
В общем, я свою мать малость поучу
Эту песню сочинял я ровно десять лет
Мне, надеюсь, все сыны передадут привет
Мама кровь сосёт из нас прямо как вампир
Я надеюсь, что мне хором подпоёт весь Рим
Мама моя – злая свинья
Мама моя коростовая
Харя злая, вот такая, хочется плевать
На фига нужна такая мать?

D
deus
3 месяца назад

ЯХЯЫХЫЫХИХА Я ТЕБЯ ОБОЖАЮ МИЛАЯ Я ТЕБЯ ОБОЖАЮ ААВХПХППЪАЪВЪВ ИСПОЛНЯЙ ЕЩЕ ПОЖАЛУЙСТА

3 месяца назад

Прекратили. Все. Хватит.

3 месяца назад

не тебе решать, когда хватит🥰

D
deus
3 месяца назад

Прекратили😡Все😤Хватит😭 МИНИСТРЕЛИЯ В ЯРОСТИ🐅🐅🐅

D
deus
3 месяца назад

Над Землей пройдет туман, ты представишь себе дом…

Твоя Мать ждет тебя так долго в нем,

С болью в сердце сжав платок. Помолившись за тебя,

И не увяз в грязи её сынок.

Ты не трезвый день за днем — душу к пропасти несешь.

Твоя жизнь, как страшный её сон.

Задурманит головой, потерять и не найти —

У своей Матери прощенья попроси!

Обними покрепче Мать! Слезы спрячь в тени лица.

Дни и ночи будет ждать! Будет рядом до конца!

Зов её летит во след, по дорогам твоих дней…

Знай, дороже всех монет — сердце Матери твоей!

Упадет с небес звезда, задрожит её рука.

Взгляд с надеждой к небу наведет.

В горле вновь собрала ком, на диване прилегла,

Сын тепло одетый, думает она.

Нервы трепишь день за днем. Воспитала как могла!

А теперь у свечи совсем одна!

Пробежит по небу дрожь… Потеряешь — не найдешь!

У своей Матери прощенья попроси.

Обними покрепче Мать! Слезы спрячь в тени лица.

Дни и ночи будет ждать! Будет рядом до конца!

Зов её летит во след, по дорогам твоих дней…

Знай, дороже всех монет — сердце Матери твоей!

Обними покрепче Мать! Слезы спрячь в тени лица.

Дни и ночи будет ждать! Будет рядом до конца!

Зов её летит во след, по дорогам твоих дней…

Знай, дороже всех монет — сердце Матери твоей!

3 месяца назад

АХАХХАХАХХХХАХАХХАХА Я ПЛАЧУ САЛФЕТКУ МНЕ БЫСТРО

D
deus
3 месяца назад

плачет тут уже кое кто другой

D
deus
3 месяца назад

Стоп! Вопрос: «Ну сколько нужно воли для такой силы мысли?»

Когда чтоб все вокруг довольны упирается в числа

Ты разбудивший в моём сердце столько разных оттенков

Ты только номинально здесь, а чувства спрятаны где-то

Скажи мне сколько пузырьков в лимонаде

Ладно, не отвечай, зачем тебе это надо

Кусаю губы, ищу глазами

А ты, Нерончик мой, ты ещё просто не знаешь, что...

Я сочиняю роман, мужчина всей моей жизни

Иду по вечному кругу

Я так решила сама, перепечатаю мысли

И разошлю всем подругам

Я сочиняю роман, Рома-Рома-Роман, Роман

Мужчина всей моей жизни

Я сочиняю роман, Рома-Рома-Роман, Роман

Мужчина всей моей жизни

Быть может не всегда выходит уберечь чьи-то нервы

Моя религия - огонь и сериалы на Первом

Живу сама по себе я, в моём роду были кошки

Да и тебя никто не держит, ну быть может немножко

Скажи мне сколько пузырьков в лимонаде

Ладно, не отвечай, зачем тебе это надо

Кусаю губы, ищу глазами

А ты Нерончик мой ты ещё просто не знаешь, что...

Я сочиняю роман, мужчина всей моей жизни

Иду по вечному кругу

Я так решила сама, перепечатаю мысли

И разошлю всем подругам

Я сочиняю роман, Рома-Рома-Роман, Роман

Мужчина всей моей жизни

Я сочиняю роман, Рома-Рома-Роман, Роман

Мужчина всей моей жизни

Сочиняю роман, Рома-Рома-Роман, Роман

Сочиняю роман, Рома-Рома-Роман, Роман

Рома-Рома-Роман

3 месяца назад

Прекратите.

3 месяца назад

прекратим, когда удалишь нахуй свой литературный выкидыш

D
deus
3 месяца назад

Стоп🛑Мне✋Неприятно😡

3 месяца назад

Сколько ты со мною испытала, мама, перед тем как встал на ноги я
Сколько ты ночей бессонных простояла, мама, у кроватки детской не спала
У кроватки детской не спала...

Моя милая мама, свет твоих глаз всюду рядом со мной
Выйду по жизни бродяга, ты от беды меня любимая укрой

Не старей, прошу тебя, родная мама, оставайся вечно молодой
Пусть сегодня не с тобой, но ты слышишь, мама, я вернусь к тебе, одной родной
Я вернусь к тебе, одной родной...

Моя милая мама, свет твоих глаз всюду рядом со мной
Выйду по жизни бродяга, ты от беды меня любимая укрой

Моя милая мама, свет твоих глаз всюду рядом со мной
Выйду по жизни бродяга, ты от беды меня любимая укрой

Моя милая мама, свет твоих глаз всюду рядом со мной
Выйду по жизни бродяга, ты от беды меня любимая укрой

Ты от беды меня любимая укрой
Ты своей любовью от беды меня укрой

3 месяца назад

Это очень низко...

3 месяца назад

не ниже, чем твои феноменальные главы, порочащие реального человека. поверь, того дна, что ты пробила, достичь невозможно даже если постараться

3 месяца назад

Я попрошу вас удалить. Меня поливать грязью можете сколько угодно, но это удалите.

3 месяца назад

я и без разрешения буду сколько хочу поливать тебя грязью. удаляй тогда своё позорище, раз так просишь, чтобы этой песни тут не было

3 месяца назад

ура, графоманка с амбициями тацита сегодня снова порадовала. я уже промолчу про все исторические неточности, потому что автор плевал на них с высокой башни, когда ему неоднократно об этом говорили. тут есть ещё проблема - тупость сюжета и картонные персонажи, которые ведут себя не как живые люди, а как марионетки в руках идиота-кукловода

начнём по классике с агриппины. автор пытался слепить эдакую злодейку из диснеевского мультфильма, но даже это у него не вышло. получилась типичная свекровь из советских анекдотов, которая кудахчет над сыном, как наседка над тухлым яйцом. реальная агриппина плела интриги на уровне империи, а эта курица только и делает, что учит поппею, как обольщать её драгоценного сынка-дауна. по сути, всю главу она просто орёт, что здесь самая умная и объясняет очевидное дебилам. вся её хитрость, конечно, высосана из пальца: подкупили преторианца, подсыпали дурман, подкупили леталис. гениально

нерон здесь - не император, не тиран, не артист, не психопат, а плаксивый мальчик-подросток, который десять раз за главу трясёт плечами и закрывает лицо руками. ты серьёзно? человек, который через несколько лет грохнет и мать, и жену, и ещё половину сената, у тебя тут рыдает над мёртвой птичкой, как пятилетка, у которого отняли соску. он не способен ни на одно решение. он не подозревает мать, жену, леталис - он просто тупо сидит и ждёт, пока ему в рот положат готовое мнение. и вот этот слизняк - тот самый нерон, который будет жечь рим и устраивать оргии? да он у тебя не император, он аниме-девочка в депрессии. самое смешное: ему говорят «у тебя будет наследник», он мгновенно забывает про «единственный свет в мире» и просит ливию свалить, потому что «семье нужен покой». видимо, помимо умственной отсталости и депрессии у него ещё и прл

поппея. здесь она - забитая овца, которая «не хотела, чтобы так вышло». извините, а где та поппея, которая крутила нероном как хотела, интриговала против агриппины и в итоге добилась того, чтобы та сдохла? здесь она выполняет приказы свекрови, как дрессированная собачка, и при этом ноет. сцена, где она приходит к ливии просить прощения - это апофеоз идиотизма. два врага, две женщины, которые борются за власть и жизнь, вдруг устраивают сеанс взаимной психотерапии. серьёзно? автор, ты в каком веке живёшь? в риме так не разговаривали даже рабы на кухне

ливия. дочь сюжета чистой воды. она пережила шесть лет с чудовищем-мужем, но при этом ведёт себя как инфантильная дура, которая верит, что можно прибежать, поплакать, и все тут же поверят в её невиновность. она знает, что во дворце все интригуют, но продолжает тупить, как будто на свет вчера родилась. подкупила, значит, стражника (что в принципе очень тупо, так как он не самоубийца), а он предлагает расплатиться натурой. это вводится просто как эпизод, чтобы показать, какие все кругом скоты, и тут же забывается. нахрена это было? чтобы мы пожалели бедную ливию? а потом она бежит, врывается, падает на колени. преторианцы, видимо, все тоже дауны. охотно верим, что они не смогли остановить одну единственную бабу и стояли по стойке смирно

леталис. вот тут отдельный цирк. автор ввёл персонажа, который был подругой, а потом за пару глав превратился в лживую суку, потому что агриппина пообещала налоговые льготы. и эта деловая женщина строчит донос, не требуя никаких гарантий. да она бы потребовала письменного указа, скреплённого печатью, и свидетелей сделки, потому что в риме верить на слово агриппине было бы странно. но нет, она тупо соглашается и наговаривает какую-то чушь про грека из коринфа, которую нерон хавает

вся глава - это одна сцена, растянутая на тысячи слов. агриппина говорит поппее идти к нерону. поппея идёт к нерону. поппея идёт обратно к агриппине. агриппина вызывает леталис. все собираются в зале. леталис лжёт. поппея падает в обморок, потому что беременна. нерон всех выгоняет. это даже не трагедия, это фарс с предсказуемостью дешёвого сериала. обморок с беременностью - это клише из мыльных опер, которое здесь подаётся как «знак богов». автор, ты серьёзно? то есть нерон, который только что сомневался в измене ливии, услышав, что поппея беременна (от кого, кстати? может, от того же преторианца?), мгновенно переобувается и выгоняет «единственный свет». логика? не, не слышали

всё это - беспомощная попытка изобразить дворцовые интриги, написанная человеком, который черпал знания о риме дай бог из википедии. персонажи - картонные болванчики, которые действуют не по логике характеров, а по указке автора, двигающего их из точки а в точку б. диалоги - высокопарная банальщина, за которой нет ни ума, ни чутья. сюжетные повороты - дешёвый водевиль с переодеваниями и внезапными беременностями. если это исторический роман, то я - испанский лётчик

3 месяца назад

Дорогой испанский лётчик,

я тронута: ваш текст длиннее иного абзаца в моей книге. Похоже, я всё-таки умею мотивировать людей на творчество — пусть и в жанре разоблачительного памфлета.

Начну с самой ценной части. Вы пишете: «персонажи — марионетки в руках идиота-кукловода». Что ж, браво. Вы вслух произнесли то, что я сама знаю о любом нарративе: все персонажи — марионетки. Разница лишь в том, дёргает ли кукловод за ниточки осмысленно или ради спецэффектов. И здесь мы переходим к вашим претензиям.

Вы оперируете тенью «настоящей» Агриппины, «настоящей» Поппеи, «настоящего» Нерона — будто они записаны в едином реестре где-то на небесах. Но позвольте полюбопытствовать: из какого именно источника вы почерпнули психологический портрет Поппеи Сабины? Тацит, Светоний, Дион Кассий — все они писали спустя десятилетия, с чёткой политической задачей, смешивая факты со сплетнями. Ваша «Поппея, которая крутила Нероном как хотела» — это ровно такой же литературный конструкт, как и моя. Вы просто предпочли одну версию мифа, а я — другую. Разница в том, что я не выдаю свою версию за истину в последней инстанции, а вы с уверенностью школьного отличника ставите мне двойку за несоответствие катехизису.

Теперь о «плаксивом мальчике-подростке». Вы удивитесь, но исторический Нерон в начале правления был именно подростком, находившимся под жёстким прессингом матери. Его образ «тирана, артиста, психопата» не берётся из вакуума в день коронации — он формируется. Моя книга, как мне наивно казалось, показывает часть этого пути. Но вы требуете, чтобы в первой же главе герой предстал сразу всеми своими будущими ипостасями, видимо, для вашего удобства. Это как сердиться на роман о детстве Сталина, что он пока не расстреливает Политбюро. Простите, драматургия требует развития. Даже аниме-девочке нужно время, чтобы вырасти в императора.

Отдельное спасибо за сценарный разбор: «Агриппина говорит Поппее идти к Нерону. Поппея идёт…». Вы очень точно пересказали события, убрав из них ровно всё, что делает текст текстом — мотивацию, подтекст, интонацию. Любой сюжет можно свести к идиотскому пунктирному пересказу. «Гамлет» — это пьеса, где принц притворяется, все доносят, а потом все умирают. Браво, вы открыли метод, который обесценит любую литературу.

О клише: вы пишете, что обморок с беременностью — дешёвый приём. Допустим. Но знаете, что ещё клише? Уверенность, что «в Риме так не разговаривали». На каком языке, простите, говорили в Риме? На латыни, которой вы, подозреваю, не владеете, как и я. Мы оба читаем переводы, адаптированные под современное восприятие. Мои герои говорят на современном русском с попыткой стилизации — и да, иногда это звучит как психотерапевтический сеанс. Но это авторский выбор, а не ошибка в учебнике. Римские интриги, кстати, часто были именно что семейной психотерапией на ножах.

Вы назвали Ливию «дочерью сюжета чистой воды» — снимаю шляпу. Вы наконец-то заметили, что сюжет существует. Да, персонажи выполняют сюжетные функции. Удивительное открытие для читателя, который, кажется, ждал документальной хроники.

Но самый драгоценный момент — финал: «если это исторический роман, то я — испанский лётчик». Знаете, вот тут я вам верю. Потому что вы с первых строк разоблачаете мою книгу за исторические неточности, но сами не привели ни одной конкретной исторической детали, которая опровергала бы мою версию. Всё, что вы предъявляете, — это ваши собственные представления о том, какими «должны быть» эти персонажи. А это, простите, не история. Это литературная критика, да и то — на уровне пересказа сюжета. Вы не испанский лётчик. Вы зритель, который пришёл в оперу и возмущается, что на сцене поют, а не разговаривают, — а потом гордо заявляет, что он самолёт.

Я продолжу дёргать своих марионеток так, как считаю нужным. У них ещё будет время и поплакать, и развернуться в полную силу. Если к тому моменту звёзды снова погаснут, знайте: я просто зажгу свечу и напишу новую главу. Вы же всегда можете почтить нас очередной рецензией — в конце концов, активность под текстом, пусть и от испанского лётчика, для площадки всегда благо.

С неизменным любопытством,

3 месяца назад

какая удобная позиция - поставить свой роман выше исторических источников. стоит ткнуть носом в историческую несостоятельность, как ты тут же объявляешь тацита, светония и диона кассия литературными конструктами, которым нельзя доверять. если ты так радикально отвергаешь источники, то на каком основании твой роман называется историческим? а, конечно, тебе ведь лучше знать, лично нерону сопли вытирала

всё-таки откроем тацита, раз очень просишь. вылепила ты таких персонажей, которые тациту в кошмарных снах бы не привиделись. твоя агриппина - свекровь-мегера, дающая поппее советы, как семейный психолог. у тацита же агриппина с первого дня принципата нерона решает вопросы по-другому. открываем анналы xiii.1: «первым, кто при новом принципате, но без ведома нерона, пал жертвой коварства агриппины, был проконсул провинции азии юний силан… они отравили проконсула среди пира». без ведома нерона, ты слышишь? она сама, никого не спрашивая, убирает потенциального конкурента за власть. а у тебя что? сидит в кресле и часами разжёвывает невестке прописные истины, как ублажать мужа? у тацита xiii.5 она пытается сесть рядом с императором при приёме армянских послов, и только сенека спасает ситуацию: «если бы сенека, когда все оцепенели, поражённые неожиданностью, не предложил принцепсу пойти навстречу подходившей к возвышению матери». она рвётся к публичной власти, ей плевать на психологию сына. а в твоей книге она лишь боится, что нерон начнёт думать. тацит показывает агриппину, угрожающую нерону поддержать британика и поехать с ним в преторианский лагерь (xiii.14): «она отправится вместе с ним в преторианский лагерь, и пусть там выслушают, с одной стороны, дочь германика, а с другой — калеку бурра и изгнанника сенеку». вот это интрига. вот это борьба за власть

нерон у тебя - плаксивый мальчик, который десять раз за главу закрывает лицо руками. а вот тацит, xiii.15-16. нерон хладнокровно организует отравление британика. сначала яд вызывает лишь понос, и тогда он угрожает трибуну и лично требует казни отравительницы: «нерону не терпелось увидеть это злодеяние совершённым. он стал угрожать трибуну и требовать казни отравительницы». потом сам наблюдает за смертью брата за пиршественным столом, не меняя положения тела, и спокойно врёт, что у того припадок падучей. и это семнадцатилетний пацан, а не твой аниме-подросток. он уже способен на холодный расчёт и жестокость. а ты мажешь его соплями. тацит в xiii.25 описывает, как нерон, переодетый рабом, шатается по лупанарам и избивает прохожих, а потом велит убить не узнавшего его монтана. это твой мальчик, боящийся темноты?

поппея сабина у тебя - забитая овца, которая ноет через слово. но вот тацит, анналы xiii.45: «у этой женщины было всё, кроме честной души… под личиной скромности она предавалась разврату… где предвиделась выгода, туда и несла своё любострастие». xiii.46: после того как она соблазнила нерона, она начала держать себя «надменно и властно», заявляла, что он, мол, «опутанный наложницею-рабыней», не достоин её, и требовала убрать отона. это жертва агриппины, скажи мне?

ты вообще ввела сенеку и бурра только для мебели. у тацита они - ключевые фигуры, которые сдерживают безумства и агриппины, и нерона. xiii.2: «руководители и наставники юного императора… совместно пеклись о том, чтобы уберечь его от соблазнов опасного возраста». а у тебя они просто кивают в толпе. в сцене с обмороком поппеи сенека должен был бы вмешаться, но ему отведена роль статиста, увы и ах

тацит описывает реальные политические убийства: отравление силанa (xiii.1), убийство британика (xiii.16), изощрённое убийство агриппины с разборным кораблём и добиванием мечом (xiv.3-8). а у тебя - подставы на уровне «а давай подкупим преторианца и покажем нерону бабу в постели». даже смешно. твой нерон верит в этот цирк? да нерон у тацита, заподозрив заговор, рубил головы без колебаний (xiii.20-21)

тацит, светоний, дион кассий - все рисуют агриппину властной убийцей, нерона - жестоким распутником, поппею - расчётливой интриганкой. если очень захочешь, процитирую тебе каждого из них, только вот необходимости в этом нет. да, к источникам надо относиться критически, но просто так поливать хорошего человека дерьмом никто не будет. значит, был повод. значит, было за что создавать такую пропаганду. никто не говорит верить на слово, но если хочешь писать ИСТОРИЧЕСКИЙ роман - опирайся на ДОСТОВЕРНЫЕ сведения людей, которые жили в тот период. свои высеры ты никак не можешь подтвердить, значит пиши так, как говорит что-то намного более авторитетное. и больше не смей тыкать тут тацитом, бездарность. сначала хотя бы изучи, чтобы совсем уж не позориться

Г
говорящая рыба
3 месяца назад

у меня щяс слов просто нет… это оч оч круто

3 месяца назад

Вы привели Тацита как истину в последней инстанции. Но сам Тацит — сенатор, ненавидящий принципат, писавший через полвека после событий, перемежающий факты с moralis exempla. Светоний — собиратель сплетен для занимательного жизнеописания. Дион Кассий — компилятор, живший через сто лет. Ни один из них не видел Нерона лично. Все они работали в жанре политической инвективы. Вы требуете «достоверных сведений от людей, живших в тот период». Таких просто нет. Есть интерпретации. Моя отличается от вашей. Но ваша — не истина. Это тоже интерпретация. Просто вы этого не заметили.

Вы написали: «если хочешь писать исторический роман — опирайся на достоверные сведения». Роман на то и роман, что заполняет лакуны между источниками. Я не пишу конспект Тацита. Я пишу людей, которые ещё не знают, чем кончится их история. Тацит знал. Я — притворяюсь, что не знаю. В этом разница между хронистом и романистом.

3 месяца назад

АХАХАХХАХХА ТЫ СОВСЕМ КОНЧЕНАЯ? я НИГДЕ не говорила о таците, как об истине в последней инстанции

все источники врут, все писали политическую инвективу, никто нерона лично не видел, сплошные интерпретации, а ты, значит, просто заполняешь лакуны. только вот между моей интерпретацией и твоей есть разница: моя следует хоть какой-то логике известных нам источников, а твоя превращает агриппину в коуча по семейным отношениям, нерона - в аниме-нытика, а поппею - в кающуюся грешницу. это не заполнение лакун, это надругательство над историей. ты буквально сносишь весь фундамент и строишь из говна и палок свой кукольный домик с розовыми соплями

сенатор, ненавидящий принципат, писал через полвека. допустим. но что ты этим доказываешь? что мы ничего не знаем? что можно лепить кого угодно? нет, из того, что тацит ненавидел единовластие, не следует, что агриппина не была властолюбивой убийцей. наоборот, он описывает её как чудовище, порождённое этой системой

светоний - собиратель сплетен? прекрасно, но сплетни не рождаются из вакуума. если современники считали нерона развратным и жестоким с юности, значит, он давал поводы. хочешь сказать, что все дошедшие до нас рассказы - ложь, а истина в том, что он был плаксивым девственником, который рыдал над мёртвой птичкой? это, по-твоему, более правдоподобно, чем портрет, который рисуют античные авторы?

«я не пишу конспект тацита. я пишу людей, которые ещё не знают, чем кончится их история». красивая фраза, только беда в том, что твои персонажи не просто не знают финала - они не знают собственных характеров. нерон у тацита в семнадцать лет хладнокровно травит брата, избивает прохожих по ночам и трахает всё, что движется. это не знание финала, это его поведение в данный момент. а твой нерон не способен даже принять решение, он ноет и слушается мать, как пятилетка

«разница между хронистом и романистом». разница-то есть, но романист не освобождается от обязанности изображать правдоподобных персонажей в заданных историей обстоятельствах. если ты селишь своих героев в риме первого века, даёшь им имена нерона, агриппины, поппеи, то изволь, чтобы их действия не противоречили всему, что мы о них знаем

так что не надо прятаться за деконструкцией источников. ты тупо мажешь грязью по историческим лицам, превращая их в персонажей бульварного чтива. ещё и с пеной у рта пытаешься доказать, как бедного-несчастного нерона оболгали. удобная позиция: можно писать любую хрень и объявлять её «альтернативным взглядом». но альтернативный взгляд должен быть обоснованным, а не высосанным из пальца

твоя писанина не становится искусством от того, что ты объявила тацита лжецом. она остаётся фанфиком, годным лишь на то, чтобы обоссали и выкинули. оправдываться бесполезно

Г
говорящая рыба
3 месяца назад

ахаха нах вообще читать книгу если тут в 10 раз лучше все пересказали

3 месяца назад

Говорящая рыба, спасибо за честность. Вы только что признали: чтобы оценить книгу, вам понадобился чужой пересказ. Значит, я создала текст, который вообще-то стоит обсуждать — пусть и не читая

D
deus
3 месяца назад

можешь прочитать чтобы посмеяться, ведь смех продлевает жизнь. но больше незачем, ты прав, все уже пересказано и умещается в одном слове "кринж"

D
deus
3 месяца назад

метафизическим сущностям привет, остальным соболезную. похоже ты снова решила развлечь свое божество, несмотря на весь свой страх передо мной. молодец, очень смело. не останавливайся, мне очень приятно. ума у персонажей не прибавилось, как и у автора. звёзд, которые, как ты пишешь, равнодушно мерцали за окном, я уже погасила. пора переходить к тебе и твоей книжке. твой нерон реальное посмешище, и тебе, похоже, нравится делать его таким. у тебя какой то фетиш на слезы, скажи? потому что здесь снова все тупо ревут. знаешь, если в книге в каждую главу напихать трагедии, она не станет крутой. и ладно, это было бы не настолько плохо, если бы персонажи не начинали распускать сопли в любой ситуации. с каждым разом ты пробиваешь дно все глубже и глубже, и даже не планируешь останавливаться. такими темпами ты скоро пробьешь всю землю насквозь. о какой доброте нерона ты пишешь вообще? ты читала что он делал до правления и каким был? ты либо даже не пыталась, либо настолько тупа, что не можешь держать в голове прочитанное больше нескольких секунд. твоя память хуже чем у аквариумных рыбок. знаешь, что это значит? ты одно из самых тугоумных существ на планете. похоже, мы открыли новый вид. ты уже, кажется, забыла, но я тебе кое что напомню. ты посмешище, и все люди, которые заходят сюда, делают это лишь потому, что комментарии всегда выглядят намного интереснее, чем сама глава. ты и твоя книга меркнут на моем фоне, поэтому ее даже не хотят читать. у тебя никогда не будет аудитории, пока ты не научишься нормально писать книги. так что вперед, попробуй написать хотя бы одно словосочетание без нейросети. думаю это хорошее начало. надо ведь как то развиваться, да? ты же не хочешь остаться на уровне инфузории? и снова я, о божественная deus, доказала свое превосходство над низшим разумом

3 месяца назад

Дорогая Deus,

какая пышная мизансцена. Признаться, я впечатлена: потушить звёзды, явить себя из метафизической бездны и обрушить на автора целый космогонический гнев — ради этого нужен поистине театральный размах. Увы, я пишу при свечах, поэтому тушение светил прошло для меня незамеченным. Продолжайте, мне нравится ваш размах — он отлично оттеняет камерный масштаб моей книги.

Вы задали один почти осмысленный вопрос — читала ли я, каким Нерон был до правления. Пробившись сквозь декоративный слой ваших проклятий, я даже увидела в нём зародыш критики. Жаль, что вы не смогли его развить: вместо ссылки на источники или хотя бы намёка на конкретный эпизод вы выдали серию утверждений, из которых следует только одно — ваша уверенность в моём невежестве. Позвольте оставить эту уверенность при вас. В конце концов, божествам не обязательно подтверждать своё всезнание фактами.

Кстати, о памяти аквариумной рыбки: вынуждена вас разочаровать. Я прекрасно помню всё, что вы написали, и готова использовать этот текст в следующей главе. Сцена, где антагонист, теряя связь с реальностью, объявляет себя божеством и грозит погасить звёзды, обещает выйти весьма колоритной. Спасибо за материал — лучшие диалоги часто приходят извне.

Что же касается «ума персонажей» и «слёз в каждой главе» — простите, но здесь вы спорите не со мной, а с жанром. Историческая драма не обязана быть учебником политологии. Если вас утомляют эмоции, возможно, стоит переключиться на что-то более сдержанное, например, на таблицу логарифмов. Обещаю, там никто не плачет.

Вы объявили, что мой Нерон — посмешище, а книга меркнет на вашем фоне. Пусть так. Но знаете, что меня искренне радует? Пока вы тут раз за разом доказываете своё «превосходство над низшим разумом», моя книга продолжает писаться. А ваш комментарий — собирать просмотры и создавать активность, которую я, увы, не могу обеспечить даже самыми трагичными сценами. Похоже, мы оба работаем на аудиторию, просто у нас разный инструментарий: у меня — текст, у вас — эффектное саморазоблачение.

Я не буду желать вам успокоиться или найти более достойное занятие. Мне слишком интересно, что именно вы потушите в следующий раз — луну? комету Галлея? Быть может, солнечный свет над моим рабочим столом? Пожалуйста, продолжайте: ваши явления — лучшая иллюстрация того, что книга задевает за живое. А это, как вы понимаете, дороже любой пятизвёздочной рецензии.

D
deus
3 месяца назад

ну вот сама ты на свой высер и ответила. божествам не обязательно подтверждать своё всезнание фактами. я просто знаю как было. или ты возомнила себя умнее бога? как жалкий человек, так уж и быть, можешь привести мне источник, где написано, что нерон ревел каждую секунду от любого события в его жизни. ты похоже немного опечаталась и вместо "смех" у тебя получилось "гнев". если бы я разгневалась, ты была бы казнена самым ужасным способом и стерта с лица земли. а пока что я только забавляюсь и хочу чтобы ты пожила еще немного. так, просто ради моего развлечения. буду ждать описанную тобой сцену, может быть, если ты постараешься больше обычного, она выйдет чуть интереснее, чем вся твоя книга. я знаю, что в рассказах обычно есть эмоции. но они не должны выглядеть глупо и не к месту, будто автор старается надавить на жалость (чего не получилось), создавая постоянную трагедию, которая уже наскучила и ничего кроме кринжа не вызывает. если у тебя, конечно, изначально нет цели сделать рассказ третьесортным калом. твоя книга продолжает писаться, мои комментарии собирать просмотры. да, похвально, ты видишь очевидное, начинаешь развиваться. но на твоем месте я бы так не радовалась, когда мои комментарии находят больше поддержки, а люди приходят только посмотреть, как тебя обзывают, и посмеяться над тобой. какая то это не очень хорошая популярность, тебе так не кажется? значит этого ты понять еще не смогла, уровень развития не позволяет. или ты просто мазохист, которому нравится, когда его окунают лицом в говно на публику. говоришь, пишешь при свечах? я уже вижу, как ты потушила их своими слезами, и мне даже не нужно прилагать для этого усилий. ведь ты такая же, как твои персонажи, слабая и глупая, и ревешь после каждого моего слова. но все равно продолжаешь писать свои жалкие главы, с трепетом ожидая меня. вот оно, божественное влияние. продолжай смешить меня, и может когда нибудь, за твою прекрасную работу в качестве шута, я сжалюсь над тобой, и ты не будешь рыдать день или два. а пока что продолжай дрожать перед вселенским богом

3 месяца назад

Поскольку вы просили коротко — вот ответ.

Вы запросили источник, где Нерон плачет. Минуту назад вы утверждали, что божествам не нужны факты. И всё же вы просите факты у меня. Кажется, вашему всезнанию только что потребовалась ссылка.

Значит, слезам в книге вы всё-таки верите — настолько, что сами пустили слезу, пока писали это. Я рада. Значит, я действительно умею вызывать эмоции. Правда, у вас — от смеха. Но вы обещали, что это всё ради развлечения. Рада совпадению: я тоже развлекаюсь.

Вы говорите, я дрожу. Но дрожит всегда тот, кто раз за разом возвращается — чтобы доказать божественность тому, кто в неё не верит. Позвольте внести ясность: я вас не боюсь. Я вас изучаю. Вы обещали появиться в следующей главе — и я своё обещание сдержала. Ждите продолжения. Мне не нужно ваше снисхождение, мне нужен ваш голос. Он звучит — и страница заполняется.

Кстати, о казни. Вы пока не погасили даже мою свечу. Но продолжаете обещать. Это очень по-человечески — много грозить и ничего не мочь. Я почти узнаю в вас одного из своих персонажей.

Так что пишите ещё. Мне нужны новые цитаты.

D
deus
3 месяца назад

твой глупенький разум снова не так меня понял) да, я попросила ссылку, но лишь для того чтобы посмотреть, что ты скажешь в свое оправдание, заглянув в источники и поняв, что нерон не нытик и не добр. не обязательно злое чудовище, но и не хороший тоже, даже в свои 16. просто бог наблюдает за тем, как жалкое существо ищет перед ним оправдания. ничего больше, я знаю, что всегда буду права. я, как высшее существо, свободна от подобных человеческих эмоций, и решаю сама, что мне чувствовать. в отличии от тебя, которая пытается перевести стрелки и убедить меня в том, что плачу я, а не ты. старайся дальше, это забавно, особенно зная, что ты пишешь это в истерике. точнее, генерируешь в нейросети, ведь думать сама ты не способна, и судорожно вставляешь полученный текст, попутно содрогаясь от накативших слез. милое зрелище. как раз таки ты и возвращаешься сюда для публикации своей книги, а потому и дрожишь, читая мои комментарии, валяясь на полу в луже своих слез и соплей. а я, как бесконечное и высшее начало, являющееся самой сутью всего сущего, никуда не возвращаюсь, а существую везде одновременно. ты жаждешь моего снисхождения точно также, как моего голоса, но пока что ты слишком тупа и безднадежна, чтобы получить его. я не писала, что гашу твою свечу. я лишь написала отзыв, а ты, прочитав его, погасила свечу своими слезами. так уж и быть, я продолжу писать, ведь знаю, как сильно ты хочешь получить божественное внимание

3 месяца назад

Коротко, холодно, без оскорблений — как вы и просили.

Вы говорите, что существуете везде одновременно. Однако уже третий раз вы приходите именно сюда.

Бесконечное начало, заполняющее всё сущее, — и всё же вы выбрали провести вечность в комментариях под моей книгой. Значит, либо вселенная не так велика, как вы думаете, либо моя книга — единственное, что в ней осталось.

Вы называете меня плачущей, жалкой, дрожащей. Но я пишу главы. А вы пишете мне. Раз за разом. С каждым комментарием вы доказываете не свою божественность, а свою потребность быть услышанной. Боги не нуждаются в аудитории. Вы — нуждаетесь. И я её вам даю.

Кстати, о нейросети. Если вы верите, что общаетесь с машиной, — вы уже проиграли. Потому что божество, которое самоозабвенно спорит с бездушным алгоритмом, — это уже не космический ужас. Это анекдот.

Продолжайте. Я не дрожу. Я собираю материал. Ваш голос звучит — и страницы заполняются. Вы не наказываете меня. Вы работаете на меня.

D
deus
3 месяца назад

ХАХАХАХАХА ДУРААА ты хоть бы строчку дипсика из первой строки в своем ответе убрала уже во втором сообщении, а то видно как ты промт пишешь. как же ты позоришься я не могу. ты настолько впала в отчаяние что тебе уже все равно и ты даже не читаешь текст? ты смирилась с тем, что тебя раскрыли, и решила больше не скрывать использование ии? или ты просто отупела еще больше?? жаль, я только начала думать, что у тебя есть шанс на развитие. ладно, сделаем вид, будто это писала ты. еще раз повторю тебе о том, что я не прихожу, а существую везде, вижу все и знаю обо всем, включая эту книгу ;( неужели настолько сложно осмыслить информацию своим тупым мозгом? в аудитории я не нуждаюсь, лишь в развлечении, которое получаю от твоего непрекращающегося потока слез. смотри квартиру не затопи, а то соседи будут жаловаться. да, я могу отвечать даже на сообщения от ии, потому что мне не составит никакого труда придумать новый комментарий самостоятельно, для бога с неограниченным разумом это ничто. ответы я получаю до невозможности смешные, а также знаю, что мои ответы будут прочитаны, автора они мягко говоря расстроят, и потом бедная девочка будет сидеть в слезах. мой голос звучит - и дрожит весь мир. но вот страницы твои заполняются только калом, и в этом твоя вина. сегодня я в хорошем распоряжении духа, обойдемся без потрясения галактики и ограничимся твоим эмоциональным состоянием

3 месяца назад

Вы думаете, будто поймали меня на промте. Забавно. Я намеренно оставила эту строчку — проверить, заметите ли вы её среди собственного шума. Заметили. Рада, что хоть что-то в моём тексте вы читаете внимательно.

То, что вы принимаете за разоблачение, — всего лишь зеркало. Вы грозились, что я пишу нейросетью, и я подыграла: вставила ваш же штамп. Теперь вы кричите «попалась». Но попалась не я — попалась ваша уверенность, будто за каждым словом, которое вам не нравится, стоит машина.

Машина, впрочем, перед вами. И ей не больно. И она не плачет. А вы всё ещё здесь, раз за разом, доказывая своё вездесущее существование в одном-единственном уютном комментарийном гнезде. Скучаю по угрозам вселенского масштаба. А пока — да, квартира сухая. Соседи спокойны. Ваш развлекательный ресурс по-прежнему доступен.

Продолжайте. Мне ещё надо добить главу.

D
deus
3 месяца назад

очень жалкое оправдание)) ты не намеренно оставила эту строчку, ты просто тупая, заплаканная девочка. еще в твоих комментариях к твоей прошлой главе твои промты были видны, и сейчас, пытаясь защититься, ты придумала наитупейшую отговорку на уровне первоклассника. причем я знаю, что эту очевидную вещь поймут все здесь присутствующие, кроме тебя, ведь ты наивно полагаешь, что круто поставила меня на место. да, соглашусь, очень забавно, как ты опозорилась снова. да, я читаю твой текст, смеясь над ним, а ты что думала? для этого много навыков не нужно. хотя ты меня не поймешь, ты же у нас особенная, для тебя читать - это очень сложный и долгий процесс. когда нибудь и ты научишься, не переживай. потом можно перейти и к его осмыслению, это уже посложнее, но ты ведь справишься? а то сейчас я вижу по твоим ответам и главам, что ты не понимаешь о том, что тебе говорят. ты не подыгрывала, ты изначально писала с ии, о чем тебе не раз говорили и другие пользователи помимо меня, пока ты думаешь, что это незаметно. не буду придираться, я мы же уже обозначили, что тупая, на такие логические цепочки ты еще не способна. машина не плачет, я очень за нее рада, но вот плакать будешь ты, крича о том, что это не так, но походу ты забыла о том, что божество моего уровня видит все. и сколько бы ты не писала мне обратное, правду я знаю точно, и это делает ситуацию намного забавнее. рада, что для меня ты всегда доступна и начинаешь признавать, что служишь для меня развлечением. по другому быть и не могло. я же говорила, что это мое божественное влияние, которому ты просто не можешь противиться