Глава 24. Грегори
Врача нашли через неделю.
Его звали доктор Коэн. Моя мама раз в неделю возит меня в Сан-Франциско.
Мне тут не нравится: его кабинет пахнет старыми книгами и мятным чаем, а он никогда мне не улыбается.
— Садись, Грегори, — говорит доктор Коэн.
Я сажусь в кожаное холодное кресло.
Интересно: что мама приготовит сегодня на ужин? Я хочу бургеры. Да, с такой гигантской котлетой. Просто мечтаю о них.
— Ты знаешь, почему мама с папой тебя сюда привозят? — спрашивает он.
— Да. Я убил свою собаку. Но я не могу этого вспомнить. Так папа говорит, — я оборачиваюсь на него и увидев стальной взгляд — отворачиваюсь обратно. — Я хочу бургеры. Когда я поеду домой?
Мама тихо всхлипнула. Она что, не хочет сегодня готовить?
Тогда не нужно. Я поужинаю молоком с печеньем. Только пускай она не расстраивается.
В последнее время мама часто грустит.
Кто ее обижает? Папа?
— Мы с тобой поговорим и родители отвезут тебя домой — кушать бургеры, — он бросает короткий взгляд на маму. —Расскажи мне что помнишь про тот вечер, дружок.
Я рассказал: как мы с Боузером играли и он укусил меня; как я посмотрел на следы от зубов. А потом — темнота.
Я закрываю глаза, и картинка накрывает меня с головой.
— А потом ты очнулся, — говорит он. — Скажи мне, тебе кто-то сказал это сделать или ты сам решил убить его?
— Да. Но я не хотел его убивать. Я любил Боузера, — отвечаю я и от злости сжимаю кулаки под столом. — Не говорите так.
— Хорошо. А что ты почувствовал, когда увидел его?
Я смотрю на свои руки.
— Страх. Я не понимал, что случилось.
— Ты думаешь, это сделал кто-то другой? Или кто-то был с тобой рядом в тот момент?
— Я был там один, — я через плечо оглянулся на родителей. — Может быть кто-то прятался в кустах.
Доктор Коэн наклоняется ближе и я чувствую от него неприятный запах лекарств:
— Грегори, то, что ты не помнишь, не значит, что этого не было. Но это также может значить, что это сделал кто-то другой. Не тот, кого ты знаешь.
— Кто? — я широко распахнул глаза от удивления.
— У этого кого-то нет имени. Но мы попробуем с ним поговорить, — он ставит свою большую сумку на стол и начинает в ней копошиться.
Через пару минут он достает маленькую черную коробочку с мерцающей красной лампочкой.
Я смотрел на нее, пока он объяснял для чего она нужна.
Я внимательно слушал и кивал, когда он спрашивал: понял ли я то, что было сказано.
— Я буду задавать тебе вопросы. Если почувствуешь, что теряешь контроль — не борись. — сказал доктор Коэн.
Я не понял, что это значит, но согласился. Потому что чем быстрее он сделает то, что ему нужно — тем быстрее я поеду домой.
Мы говорили о том дне. Он повторял одно и то же. Снова. И снова.
— Ты уверен, что не помнишь, что было после укуса?
— Я не помню.
— А что было до?
— То же, что я уже сказал, — едва не переходя на крик повторяю.
— Попробуй еще раз.
Я сжал подлокотники кресла так сильно, что у меня заболели пальцы.
— Сколько раз вам повторить? Я. Не. Помню.
— Ты злишься?
— Да.
— Почему?
— Потому что вы мне надоели. И ваши глупые вопросы. Вы спрашиваете у меня одно и то же, — срываюсь и кричу на доктора. — Хватит. Я устал и хочу домой.
— А что ты хочешь сделать?
Я посмотрел на него. На его седую бороду. На очки, в которых отражался свет лампы. На спокойное лицо, которое не менялось, сколько бы я ни кричал.
И подумал о том, как я хочу его ударить. Сильно. Так, чтобы очки раскололись на миллион маленьких осколков. Выкололи ему его тупые глаза.
«Сделай это», — шепнул голос.
— Грегори, — сказал доктор Коэн. — Не борись.
Я не стал бороться.
А потом — красная вспышка перед глазами и мгновенная темнота.
Как будто кто-то выдернул шнур прикроватной лампы из розетки.
Я открываю глаза и понимаю, что лежу на шершавом деревянном полу.
У меня так сильно болит губа.
Что произошло?
Я облизнул ее и почувствовал вкус крови. Мои костяшки на правой руке отдают импульсом боли по моему телу.
Я поворачиваю голову вправо: диктофон валялся в углу. Красная лампочка все еще горела. Значит, он продолжал писать. Значит, он записал то, что я сделал.
Доктор Коэн сидел в кресле, прижимая платок к рассеченной брови. Кровь проступала сквозь белую ткань.
— Все в порядке, — сказал он. — Все именно так, как я ожидал.
Мама плакала. Я слышал ее всхлипы, но не мог подняться.
Папа смотрел на меня сверху вниз, словно видел в первый раз. Не как на сына. Как на чужого. Как на монстра.
Я не знал, что страшнее — то, что я сделал, или то, что я снова не помнил.
Диагноз поставили через месяц: диссоциативное расстройство личности и шизофрения на ранней стадии.
Не знаю, что это значит. Так было написано на бумажке.
Доктор объяснял маме и папе сложными словами — диссоциация, галлюцинации, психотические эпизоды. Я сидел на стуле, болтал ногами и смотрел в окно.
Что это значит? Ничего не понимаю.
Доктор Коэн сказал им: «Он не опасен. Пока что».
— А когда я стану опасен? — вклинился я в их разговор.
Он посмотрел на меня. Долго. Потом перевел взгляд на родителей.
— Мы сделаем так, чтобы этого не случилось, — ответил он и слабо мне улыбнулся
Терапия — два раза в неделю. После школы.
Я ненавидел эти поездки. Два часа туда, два обратно.
Мне сразу выписали таблетки: маленькие, белые, круглые. Я глотал их, не запивая, чтобы быстрее пойти в комнату. От них клонило в сон, а на уроках я боролся с дремотой, впиваясь циркулем в ладонь.
Кровь помогала держать глаза открытыми.
Но голоса не уходили. Они становились тише, но не замолкали. Как радио, которое не выключить, а можно только убавить громкость.
В пятнадцать я нашел первый способ их перекричать.
За школой двое ребят продавали смесь травы для курения: пластилин, коричневый, почти черный, завернутый в фольгу.
Я держал его в кармане куртки, грел пальцами, чтобы он стал мягче. Крошил в самокрутку, смешивая с табаком. Вкус у него был горький, землистый, с привкусом смолы. А дым тяжелый и липкий.
Каждый раз, когда он оседал в моих легких — заставлял кашлять до слез.
Курение не притупило голоса, а сделало их медленными, как если бы вы включили видео на скорости 0,5. Я мог смотреть на них со стороны. Иногда даже посмеяться вместе с ними.
Я курил в школьном туалете на переменах, забив дверь стулом, чтобы никто не вошел. Дым тянулся к потолку, и я смотрел, как он расползается.
Это дерьмо меня спасало, но не лечил. А потом перестало спасать.
Тогда я впервые взял в руки маленькие, голубые таблетки в блистере.
Я смотрел на них десять минут, прежде чем проглотить первую.
Я проваливался в теплую, вязкую тишину, где не было ничего. Ни голосов. Ни мыслей. Ни боли. Просто пустота.
Вскоре об этом узнали родители. Они забрали таблетки, порвали блистер и выбросили в мусор. Но я уже знал, где взять новые.
А потом… появилась она.
Стесси.
Она никогда на меня не смотрела. Не знала, что я существую.
Но когда однажды на перемене она прошла мимо моего стола — так близко, что я почувствовал ее запах, — голоса замолчали.
Не замедлились. Не стали тише.
Замолчали.
Я сидел и смотрел на дверь, за которой она скрылась, и не слышал ничего, кроме стука собственного сердца.
Тогда я еще не знал, что это такое. Не знал, что одна секунда тишины будет стоить мне семи лет ожидания.
Полгода я ходил в школу, смотрел на нее и слушал тишину. Позже она спасла меня от унижения в туалете и ее образ не выходил из моей головы.
Наркотики перестали быть необходимостью — она работала лучше любых таблеток.
Из-за случившегося — родители перевели меня на домашнее обучение. Потому что: если школа не может защитить своих учеников от нападений, то родители могут.
Я больше не видел ее каждый день. Тишина кончилась. Голоса вернулись. И я снова потянулся за блистером.
Он больше не выключал меня. Только притуплял. Я увеличил дозу. Потом еще. И еще.
Голоса все равно прорывались.
Тогда я вспомнил про жидкость о которой говорили старшеклассники в туалете: он отключает напрочь, отделяет тебя от тела и мыслей. От всего.
В свои восемнадцать лет я решился попробовать. В тот момент у меня и сорвало крышу. Я убил их всех, включая парня, который мне это продал.
Тогда меня это не волновало.
Мир разлетелся на куски. Пришел домой и заперся в своей комнате.
Я смотрел на свои руки и не понимал, чьи они. Голоса замолчали. Впервые за столько лет — абсолютная тишина. Я плакал в туалете, потому что не знал, что тишина может быть такой громкой.
Но когда действие проходило, она не исчезала из моей головы.
Никогда не исчезала.
Я лежал на полу в пустой квартире, смотрел в потолок и понимал: я не могу ее забыть. Ни наркотики. Ни время. Ни расстояние. Она застряла во мне, как осколок.
И тогда я принял решение.
Не знаю, когда оно созрело. Может, в ту ночь, когда я не мог дышать от тоски. Может, утром, когда увидел ее фото в соцсетях и понял, что она никогда не посмотрит на такого, как я.
Я хотел, чтобы она меня заметила.
Не жалкого наркомана с красными глазами и дрожащими руками.
А кого-то, кто стоит ее внимания.
Я бросил все.
Бутыльки разбил и слил жидкость в унитаз. Таблетки спрятал в аптечку, на крайний случай, но я знал, что не открою ее.
Первые дни были адом.
Я не спал. Вообще.
Глаза закрывались, но стоило провалиться в темноту — меня выкидывало обратно через несколько минут. Сердце колотилось так, что я слышал его в ушах, в пальцах, в каждой чертовой клетке.
Руки тряслись в лихорадке. Я не мог удержать кружку с водой. Два раза она выскальзывала из пальцев и разбивалась об пол. Я смотрел на осколки и не мог заставить себя их собрать.
Кажется, когда пытался добраться до ванной — они впились мне в ноги и я размазал кровь по полу.
Тело ломало. Буквально. Сначала ноющая боль в костях — глубокая, как будто кто-то ворочал их изнутри. Потом резкие спазмы в мышцах. Я сворачивался калачиком на кровати, кусал подушку, чтобы не кричать. Зубы впивались в ткань, но боль не уходила. Крики вырывались наружу.
Я слышал, как плачет мама за стеной моей спальни:
— Ричард, он там умирает! Надо что-то делать!
— Не лезь, — слышал я отдаленный голос отца. — Сам виноват. Сам пусть и вылезает. Он это заслужил.
Я сжимал кулаки и думал: «Он прав».
По ночам — было самое страшное.
Холодный пот заливал простыни. Я просыпался мокрым с головы до ног, зубы стучали, как будто меня бросили в сугроб. В комнате было тепло, но меня трясло так, что кровать ходила ходуном.
Голоса кричали: «Ты не сможешь. Ты слабак. Ты ничтожество».
Я зажимал уши руками. Не помогало. Врубал самую громкую музыку, чтобы внутри все вибрировало, но голоса все равно прорывались.
На третий день я сдался.
Полез в аптечку. Блистер лежал на самом дне, завернутый в старый чек. Я достал блистер, выдавил одну таблетку на ладонь. Маленькую, голубую, спасительную.
Поднес ко рту.
И замер.
Перед глазами появилась она: ее лицо; ее запах; тот самый день, когда я лежал на полу школьного туалета и она была рядом.
«Если ты сейчас это примешь, — сказал я себе, — ты никогда не остановишься. Она никогда не узнает, что ты существуешь. А если узнает — увидит только твой труп, либо однажды пройдет мимо твоей могилы».
Я сжал последнюю таблетку в кулаке и она раскрошилась в пыль.
Я сидел на полу в ванной, смотрел на голубые крошки на ладони и плакал. Рыдал так сильно, что сводило живот и перехватывало горло.
Я бился головой об пол — просто чтобы почувствовать что-то кроме этой тянущей, выманивающей боли.
— Грегори! — мама непрерывно стучала в дверь. — Открой мне дверь, сынок!
Я слышал ее голос, но не мог ответить.
— Оставь его.
Шаги матери затихали. Потом снова приближались. Она стояла под дверью и рыдала.
Когда отец ушел на работу — она открыла замок двери ножом. Тихо зашла в комнату. Словно на цыпочках.
— Мама, мне так больно, — выл я. — Мама!
— Я знаю котенок. — она села рядом и начала гладить меня по волосам.
— Мама, сделай что-нибудь! Я больше никогда так не буду. Мама! — невнятно бормотал я.
— Все будет хорошо. Ты сильный мальчик. Справишься. Я с тобой.
На четвертый день я перестал чувствовать время. День сливался с ночью. Я сидел на кровати, обхватив колени руками, и смотрел в одну точку. Голоса утихли — не замолкли, просто устали так же, как и я.
Я пил воду из-под крана, когда мог заставить себя встать.
На пятый день я впервые смог встать с кровати, не падая. Ноги дрожали, но держали. Я подошел к окну. На улице был день. Какой — я не знал.
В зеркале на меня смотрело чудовище. Темно-фиолетовые пятна под глазами. Впалые щеки. Глаза — красные и пустые.
Я отвернулся от отвращения к самому себе.
Через неделю тряска почти прошла. Иногда руки все еще дрожали по утрам, но я мог держать кружку. Мог чистить зубы. Мог смотреть в зеркало и не отводить взгляд.
Через две недели я впервые вышел на улицу. Вдохнул холодный воздух. Небо было серым, как всегда в Стэнфорде. Но мне показалось, что оно стало светлее. Солнце ярче.
Я не стал другим. Я не «исцелился». Голоса никуда не делись — они затаились.
Но я больше не прятался от них в наркотиках.
Я строил себя. С нуля.
Для нее. Я нашел свою цель в жизни.
Она даже не знала, что я существую. Но я знал, что однажды она узнает. И когда это случится, я должен был быть тем, на кого она захочет посмотреть.
Не через силу. Не из жалости. А потому что я достоин ее взгляда.
