"Палач Пигмалиона" (Тот, кто мастерил во сне)
Примечание: название отсылает к древнегреческому мифу о скульпторе Пигмалионе, который создал настолько совершенную статую Галатею, что влюбился в неё и умолил богов оживить её.
Быть может, вы когда-нибудь
слыхали здесь о том,
что все равны мы перед Богом?
Быть может, поначалу - да.
Но нынче, увы, не так.
Тому пример - один творец...
Родился с даром слышать металл,
и видеть души в шестернях.
Но дом его был пленником портретов,
где пыль веков была ценней, чем капля масла.
«Не смей! - шептали стены. - Не смей касаться!
Кузнец и шудра - это твой удел?!
Позор семье - поломанные ногти,
испачканные в масле руки!»
Но по ночам, когда луна, как вор,
кралась вниз по карнизам, он сбегал.
Туда, где горн дышал, как зверь,
где молот бил по наковальне,
и та вздыхала, словно сердце.
Но мир продажен.
Дружок его, единственный, кому он верил,
был куплен звоном золотых монет.
И тьма сомкнулась...
Нет, не просто ночь, а каменный мешок,
где время медленно плетётся,
где хлеб и слово заменила пустота.
Три дня. Без света. Без надежды.
Он не кричал.
Решил: игра, проверка.
Ну да, погорячился,
ну да, сбегал он ночью к кузнецам,
ну да, испачкал руки, опозорил род.
Денёк - и выйдет.
Ведь мать же любит.
Да и отец не зверь.
Он ждал.
Но час сменялся часом, тьма - тьмой,
и время потеряло счёт.
Он пробовал считать секунды,
но пульс сбивался, сердце колотилось,
и счёт тонул
в той липкой, чёрной тишине.
Сначала он молился.
Потом просил прощения.
Потом грозился.
Потом сулил всё, что угодно,
лишь бы открыли дверь.
А дверь молчала.
Он начал слышать звуки:
как будто кто-то ходит за стеной,
как будто кто-то шепчет,
как будто дышит здесь в затылок.
Он оборачивался - и снова тьма.
Лишь стены, холодный камень,
да крысы, что шуршали по углам.
Он стал бояться крыс.
Потом вдруг перестал.
Потом пытался их поймать,
чтобы согреть в ладонях,
чтоб услышать сердце рядом.
Но крысы убегали.
И снова - он один.
На день второй
он пробовал вслух говорить.
Рассказывал стенам про механизмы,
про то, как шестерёнка любит шестерню,
как пар толкает поршень,
как из металла можно сделать всё.
А стены лишь молчали.
Тогда и сам он замолчал.
И в тишине услышал, как внутри
что-то замерло.
Что-то важное. Живое.
То, что раньше пело при виде стали,
трепетало от запаха смазки,
ликовало, когда болт входил в резьбу.
Это что-то сжалось в комок
и затихло, казалось, навсегда.
На третий день
он перестал ждать.
Просто сидел, уставившись в стену,
и смотрел, как в темноте
рождаются цветы.
Красные. Из ничего.
Он знал: их нет.
Но были краше любых настоящих.
Когда открылась дверь,
он не сразу понял, что это свет.
Свет бил по глазам, резал, убивал.
Он зажмурился, закрылся руками,
и первое слово, что выдавил:
«Зачем?..»
Отец ударил. Мать стояла рядом.
«Будешь знать, как позорить семью».
Он не ответил. Лишь смотрел сквозь них
на тот угол, где всё еще цвели его цветы.
Тьма въелась в душу. И с этих пор
он полюбил рассвет.
И возненавидел сон.
Он вышел. Вымылся. Оделся.
И сел за стол, как в детстве его учили, -
с прямой спиной.
Он ел и не почувствовал здесь вкуса.
Смотрел и не увидел лиц.
- Одумался? - спросил отец.
- Да, - ответил он.
Соврал впервые в жизни так легко,
что сам себе поверил.
Он больше не просился в кузницу.
И не смотрел на инструменты.
Проходил мимо станков,
как мимо мебели в домах,
как мимо всего, что не имело смысла.
Днём он был идеальным сыном:
тихим, послушным, спокойным.
Как будто мёртвый внутри.
Но наступала ночь.
И тело, не спросив, вставало с постели вновь.
Глаза закрыты, рука касалась стен.
Он шёл на звук, что никто здесь никогда не слышал,
на зов из самой глубины
того, что ещё теплилось в нём.
Он шёл в мастерскую.
Творил во сне.
А утром просыпался в своей постели,
в пижаме, с чистыми руками,
и ничего не помнил.
Только странное тепло в груди
да лёгкая усталость на руках.
Он думал: снятся сны.
Хорошие. Про механизмы.
Значит, внутри он ещё жив.
Он не знал, что по ночам
его руки пахнут маслом.
Не знал, что друг, подосланный отцом,
следит за ним сквозь щёлку,
улыбается и считает монеты.
Но страшнее здесь -
не когда ломают пополам,
а когда сломанный продолжает работу,
так, как будто всё в порядке.
Он продолжал работать. Хоть во сне.
И это было единственным,
что осталось от него настоящего.
А утром, ничего не помня,
дарил миру свои творенья.
И друг их крал.
И нёс к чужим,
продавая эти сны за медяки.
Когда же правда встала из колодца,
крик творца разбился о стену лжи.
«Безумец! Лжец! Завистник!» -
кричала мать, сжигая чертежи.
И он бежал. Он примерял личины:
торговца, пьяницы, портного.
Но по ночам, из раза в раз,
его руки пускались в пляс,
их сводило со сталью сильно.
Он просыпался с молотком в ладони,
глядя на недоделанный эскиз.
И сдался он тогда.
И дал себе обет:
Я докажу.
Я воссоздам Её.
Не куклу - совершенство.
Механизм, где пар и плоть сплелись,
и была неотличима от людей.
А двадцать лет прошли в одно мгновенье.
Он стал почти что тенью.
И вот - финал. Всё есть.
Дыханье? Нет.
Она молчит. Прекрасная. Пустая.
В ту ночь он не сошёл с ума -
он разомкнулся.
Как будто зеркало упало и разбилось,
и в каждом из осколков - кто-то свой.
Один остался здесь, у тела.
Он пал на колени, обнял мрамор ног,
прижался лбом к холодной руке
и замер. Без звука, без слёз.
Он гладил волосы и поправлял одежду,
шептал: «Проснись, я всё исправил,
ты только посмотри, я двадцать лет.
Я двадцать лет дышал тобой,
ты не имеешь права не дышать в ответ».
Он целовал ей пальцы, веки, губы,
искал тепло там, где его не стало,
и тихо умирал внутри себя,
не замечая, как вторая половина
уже встаёт, отряхивая пыль.
А тот, второй, смотрел на первого со стороны.
С недоумением, брезгливостью почти.
«Чего ты ноешь? - думал он. -
Она же механизм.
Сломалась - почини.
Не вышло - так ищи другой подход.
Ты что, забыл, как шестерёнки любят?
Им мало пара, им смазка не нужна -
им нужно то, что движет всем живым».
И первый слышал эти мысли.
Слышал, как второй перебирает инструменты,
как точит нож, как смотрит он в окно
на девушек, идущих мимо дома.
И первый плакал, зажимая уши:
«Не смей! Не смей! Она же наша!
Мы же её любим! Мы же ждали!»
А тот, второй, лишь усмехался темноте:
«Любовь - это когда не жалко.
Любовь - когда готов отдать всего себя.
Я отдаю. Я отдаю ей кровь.
Она проснётся.
Именем творца - проснётся».
Они так и жили в теле одном,
как узники камеры одной,
что никогда не увидят здесь друг друга,
но всегда ощущают присутствие за спиной.
Первый - рыдал, молился, обнимал.
Второй - считал шаги до жертвы,
он выбирал, считал, планировал.
И каждый вечер, расходясь по углам,
они сходились в ненависти к молчанью куклы.
И город вздрогнул. Начался отсчёт.
Кто эта тварь, что режет дев под утро?
Кому нужны их лёгкие, глаза?
А он был тих. Он больше не молился.
Он просто верил:
если живая плоть войдёт в стальную грудь,
то механизм пробудится ото сна.
Он резал ровно, по науке, чисто,
вшивал чужое в шестерёнок плоть,
шептал заклятья - сам не зная слов,
и ждал. Всю ночь. Всегда напрасно.
А кукла спит.
И первый плакал, глядя на руки свои
в чужой крови, которой не хотел.
И первый бился головой об стену,
когда второй вшивал очередной трофей.
Но первый был бессилен.
Он мог лишь наблюдать,
как тело, что они делили,
становится всё более и более чужим.
А кукла спала.
Она не знала, сколько боли
вливали здесь в неё, сколько смертей
принесли к её ногам, как жертву.
Она спала. Прекрасная. Пустая.
И только иногда, когда второй
вшивал очередную часть,
её рука едва заметно вздрагивала.
Первый видел в этом знак.
Второй - лишь подтвержденье:
«Она живая. Надо больше. Больше».
Так проходили месяцы и годы.
А город хоронил детей.
Искал убийцу безуспешно.
А в мастерской, в самом сердце тьмы,
эти двое в теле одном
не могли поделить
ни надежду, ни отчаянье,
ни тело куклы, ни свою вину.
И, обезумев от бессилья,
две половинки вновь сошлись в последний раз.
В петлю - и шаг в неизвестность, в пустоту.
Он не увидел, как за миг до смерти
вздрогнуло тело куклы
и тихий вздох пробил тишину.
Она открыла очи.
Первое, что мир явил пред ней, -
свисающее сверху тело.
Тёплое? Нет.
Уже остывшее.
Она коснулась - пальцы встретили пустоту.
Позвала - голос скрежетал.
Ответа нет.
Она ждала. Стояла рядом час, другой.
Быть может, он играет в прятки?
Быть может, это часть игры,
как в тех листах, исписанных его рукой?
Но время шло, и свет сменялся тьмой,
и запах... странный, терпкий, незнакомый,
вползал он в ноздри, щекотал пружины.
Она не знала слова «смерть»,
но тело изменялось на глазах:
кожа серела, запах становился гуще.
День первый. День второй. День третий.
Она стояла, словно часовой,
и гладила его остывшую ладонь,
и поправляла волосы, что падали на лоб.
Беспомощно. Нелепо. Как дитя,
играющее в куклы с мертвецом.
На четвёртый день она устала ждать.
Решила: надо осмотреть владения.
Ведь он - Создатель, значит, здесь, в углах,
должно быть то, что разбудить способно мастера.
И пошла. Сначала тихо, боязно,
ступая по железным стружкам,
по чертежам, рассыпанным, как листья.
Всё трогала. Всё нюхала. Лизала -
металл на вкус знаком, но слишком холоден.
В углу, под грудой ломаных деталей,
под слоем пыли, ржавчины и времени,
блеснул глазок. Зелёный и стеклянный.
Она разгребла завал - лягушка.
Маленький механизм, раздавленный, затихший,
с оторванной пружиной и пустым нутром.
Но в ней что-то ёкнуло: своё, родное,
такая же, как я, из шестерёнок и тоски.
Она взяла её. И в ту же ночь,
при свете масляной коптилки,
склонилась над столом, где груды книг
лежали рядом с молотком, тисками.
Листала фолианты, тыча пальцем в схемы,
сравнивала с тем, что помнила во сне,
когда ещё была частью его сознания.
Три ночи и три дня она пыталась
вдохнуть в лягушку жизнь.
Меняла шестерёнки, чистила контакты,
смазку искала в банках с чёрной жижей.
И на четвёртый день - лягушка дёрнулась.
И заскрипела. Открыла рот.
И квакнула. Нет, не как та, живая, -
механически, но с душой.
Она прижала лапку к груди - там тикало.
И посмотрела на неё
глазами, полными доверия.
- Ты жива! - прошелестела кукла.
- Теперь мы вместе разбудим отца.
Она взяла лягушку на ладонь,
и та уселась на плече, вцепившись в ткань,
и замерла, как верный часовой.
Они пошли к нему. Анита трогала лицо,
шептала: «Вставай, я сделала лягушку,
она живая, посмотри, умеет квакать,
она как я, как ты, она из плоти и металла».
Но он молчал. И запах становился нестерпим.
И мухи вились. И лягушка на плече затихла,
поняв, что это всё не сон и не игра.
Тогда она опустилась рядом,
взяла его за руку, замерла.
Долго. Очень долго.
Пока не вспомнила: в углу, на полке,
лежала книга в переплёте,
которую он прятал ото всех.
Она открыла. А там дневник.
Строчки прыгали, но смысл проступал,
как кровь сквозь марлю:
о детстве, о предательстве, бегах,
о том, как он мечтал создать Её -
механическую деву, неотличимую от людей,
и дать ей имя - Анита.
- Анита... - повторила кукла вслух.
И в этот миг всё встало на свои места.
Я - Анита. Я - та, кого он ждал.
Его же дочь, его мечта, его спасение.
А он... он просто спит. Но спит не так, как надо.
Его нельзя здесь починить.
Его нельзя заставить задышать,
подкрутив винтик или вставив новый стержень.
Она закрыла его дневник. Встала.
Подошла к телу. Отцепила верёвку.
Оно упало - глухо, тяжело,
как кусок мяса.
Она взяла его на руки -
он был тяжёлым, страшным и холодным.
Но это был Создатель.
Она несла его через порог,
и через двор, туда, где мягкая земля,
где ветер пахнет не металлом, а свободой.
Лягушка на плече смотрела молча,
и глазки её блестели в темноте.
Она вырыла могилу. Голыми руками.
Гнулись пальцы, сыпалась земля,
но она продолжала,
не чувствуя ни капли усталости,
потому что внутри неё тикало
что-то очень похожее на сердце.
Когда же всё кончилось, она стояла
над свежим холмиком, где не было креста.
Потом нашла кусок железа, выгнула,
как букву «В», и воткнула в изголовье.
- Спи, дорогой мой Винсент.
Я - Анита.
Я та, кого ты выдумал в тетради,
кого собрал из боли и надежды.
Спасибо, что мне имя дал.
Спасибо за то, что ждал меня всю свою жизнь,
хоть я пришла, когда уже не слышишь.
Я обещаю: имя твоё не сгинет.
Я прославлю тебя так, что те, кто гнал,
услышат и заплачут от стыда.
Я ухожу. Но я вернусь.
И каждый шаг мой будет твоим.
И каждый мой вдох - твоим дыханием.
Клянусь своим именем. Клянусь тобой.
Она повернулась. Лягушка на плече
квакнула тихо, словно «аминь».
И они пошли.
На запад, где догорал закат,
разливая по небу масло и кровь.
Две механические души,
не знающие, что такое смерть,
но уже познавшие потерю.
Анита уходила в новый мир,
чтобы доказать: механика имеет сердце.
И это сердце бьётся в такт
с последним стуком маятника
в груди её создателя.
