Глава 39. Траур
Первые дни после похорон я не помню.
Они слились в один бесконечный серый промежуток без начала и конца. Я просыпалась — иногда в слезах, иногда в пустоте, — смотрела в потолок и пыталась вспомнить, почему мне так тяжело. А потом вспоминала. Папа. Похороны. Костюм, который он так и не надел на мою свадьбу. Лилии на могиле. Земля, ударившаяся о крышку гроба.
Я снова закрывала глаза.
Адриан не будил меня. Он уходил рано — я слышала, как он одевается, как тихо закрывается дверь, — и возвращался поздно. Но каждый раз, когда я открывала глаза, на тумбочке стоял свежий чай. Ещё тёплый. Рядом — тарелка с тостами, накрытая салфеткой, чтобы не остыли. Он не спрашивал, поела ли я. Он просто оставлял еду и уходил.
Однажды я проснулась в три часа ночи. В спальне горел ночник — он всегда оставлял его для меня. Адриан сидел в кресле у окна с книгой. Не в постели — в кресле. Как будто ждал, что мне что-то понадобится.
— Ты не спишь, — сказала я. Голос был хриплым.
— Я не устал.
— Ты врёшь. У тебя круги под глазами.
— Это тени от ночника.
— Адриан.
Он отложил книгу.
— Я жду, когда ты захочешь поговорить.
— О чём?
— О чём угодно. О погоде. О твоём отце. О том, что ты чувствуешь. Или о том, что ты ничего не чувствуешь. Это тоже нормально.
Я села в постели. Обхватила колени руками.
— Я ничего не чувствую. Пустота. Как будто внутри меня кто-то выключил свет.
— Это пройдёт. Не сразу. Но пройдёт.
— Откуда ты знаешь?
— Когда умерла моя мать, я не разговаривал три месяца.
Я уставилась на него.
— Три месяца?
— Да. Отец думал, что я онемел от шока. Он водил меня к врачам. Они говорили: «Физически он здоров. Это психологическое». Отец злился. Ему нужен был наследник, который говорит, а не молчит. Но я не мог. Слова застряли внутри.
— И что случилось потом?
— Однажды я увидел, как он плачет. Впервые в жизни. Он сидел в кабинете, думал, что его никто не видит. И я понял: ему тоже больно. Он просто не умеет это показывать. На следующий день я заговорил.
— И что ты сказал?
— «Доброе утро».
Я чуть не рассмеялась.
— Ты молчал три месяца, чтобы сказать «доброе утро»?
— Это было началом. Иногда нужно начать с малого.
Я откинулась на подушку. Смотрела в потолок.
— Я не знаю, с чего начать.
— Начни с завтрака. Я принесу тебе омлет.
— Ты уже приносишь мне тосты.
— Омлет лучше. В нём белок.
— Ты говоришь как диетолог.
— Я говорю как муж, который хочет, чтобы его жена поела.
Я слабо улыбнулась.
— Хорошо. Омлет.
Он встал и вышел. Через двадцать минут вернулся с подносом: омлет с зеленью, тосты с авокадо, свежие ягоды и чай. Я съела почти всё. Он сидел рядом и не смотрел на меня — читал книгу, — но я знала: он считает каждый кусок, который я проглотила.
На третий день он привёз мне альбом для рисования.
Я лежала в гостиной на диване, укрытая пледом, и смотрела в окно. Сосны качались от ветра. Где-то пела малиновка — я не слышала её с тех пор, как переехала в особняк. Может быть, она прилетела сюда ради меня.
Адриан вошёл и положил альбом на журнальный столик. Рядом — набор карандашей. Угольных, графитовых, цветных. Я посмотрела на них.
— Я не могу.
— Можешь.
— У меня нет сил.
— Для рисования не нужны силы. Нужна только рука. Она у тебя есть.
— Я не знаю, что рисовать.
— Что угодно. Что видишь. Что чувствуешь. Начни с линии.
Я взяла альбом. Провела пальцем по обложке — она была приятной на ощупь, матовой. Открыла первую страницу. Чистый лист. Белый. Пустой. Как я.
Я взяла карандаш. Провела линию — кривую, неуверенную. Она напоминала ветку. Я добавила ещё одну. Потом круг. Потом лепестки. Гортензия. Я рисовала их снова и снова — голубые, как те, что росли в саду.
Адриан сидел в своём кресле и не смотрел на меня. Но я знала: он видит каждое движение.
На четвёртый день я заговорила о папе.
Мы сидели в саду. Адриан настоял — сказал, что свежий воздух помогает думать. Я взяла альбом, он взял книгу. Мы сели на скамейку под дубом. Солнце пробивалось сквозь листву.
— Я злюсь на него, — сказала я, рисуя очередную гортензию.
Адриан отложил книгу.
— На отца?
— Да. Он не берёг себя. Он пил, играл, не ходил к врачам. Если бы он следил за здоровьем, у него было бы больше времени. Он мог бы...
Карандаш сломался в моей руке. Я смотрела на обломок и чувствовала, как внутри поднимается горячая волна.
— Он обещал мне, — сказала я, и голос дрогнул. — Он обещал, что увидит внуков. Что будет дедом. Настоящим. А теперь...
Я замолчала. Слёзы текли по щекам.
— Злиться — нормально, — сказал Адриан. — Ты имеешь право.
— Это неправильно! Он умер, а я злюсь на него. Я должна горевать, а не злиться.
— Гнев — это часть горя. Ты не перестала его любить. Ты просто хочешь, чтобы он был жив. Это разные вещи.
Я вытерла слёзы ладонью.
— Ты говоришь так, будто знаешь.
— Я знаю. Я злился на мать годами. За то, что она оставила меня с отцом. За то, что я не успел сказать ей что-то важное. За то, что она не боролась.
— Она болела?
— Рак. Она боролась. Но мне казалось, что недостаточно. Только позже я понял: она боролась как могла. И я перестал злиться.
— Когда?
— Когда встретил тебя.
Я подняла глаза. Он смотрел на меня — спокойно, но в тёмных глазах было что-то глубокое.
— Ты помогла мне отпустить. Не специально. Просто своим присутствием.
— Я ничего не делала.
— Ты была собой. Этого достаточно.
Я прижалась к его плечу. Он обнял меня.
На пятый день я нарисовала его.
Мы были в гостиной. Горел камин. Адриан сидел в своём кресле с томиком Данте — он перечитывал «Божественную комедию» в третий раз с тех пор, как мы поженились. Свет от камина падал на его лицо, подчёркивая скулы и тени под глазами. Он выглядел уставшим.
— Ты много работаешь, — сказала я.
— Я всегда много работаю.
— Но сейчас особенно. Ты спишь по четыре часа.
— Ты считаешь мой сон?
— Ты считаешь моё дыхание. Мы квиты.
Он чуть не улыбнулся.
Я открыла альбом и начала рисовать. Его профиль. Прямой нос. Упрямый подбородок. Прядь, падающую на лоб. Плечи, обтянутые белой рубашкой. Руку, держащую книгу. Я рисовала его час, может, больше. Он не двигался — то ли увлёкся чтением, то ли специально давал мне время.
— Готово, — сказала я наконец.
Он отложил книгу и подошёл. Долго смотрел на рисунок.
— Это я?
— Да.
— Я выгляжу... уставшим.
— Ты уставший.
— А ещё...
— Что?
— Ты нарисовала меня красивым.
— Ты красивый. Я просто скопировала.
Он провёл пальцем по краю листа, но не коснулся рисунка — как будто боялся испортить.
— Можно я оставлю это себе?
— Это всего лишь рисунок.
— Это первый рисунок, который ты сделала после похорон. Он важен.
— Тогда оставь.
Он аккуратно вынул лист из альбома и убрал в ящик стола. Я не спрашивала зачем. Я знала: у него есть свои способы хранить воспоминания.
На шестой день я засмеялась.
Это произошло неожиданно. Мы ужинали на кухне. Адриан приготовил пасту — он сказал, что это единственное блюдо, которое у него получается идеально. Я попробовала.
— Вкусно?
— Очень.
— Я рад.
— Знаешь, а ведь ты когда-то сказал, что умеешь готовить только омлет.
— Я соврал.
— Зачем?
— Хотел, чтобы ты удивилась, когда я приготовлю что-то ещё.
— Ты планировал это?
— Я всегда планирую. На десять ходов вперёд.
Я фыркнула.
— Ты невозможен. Ты спланировал пасту за месяц до того, как её приготовил.
— За два месяца. Паста требует подготовки.
Я рассмеялась. Впервые за эти дни — по-настоящему. Смех вырвался сам, неожиданно, как будто кто-то открыл клапан. Я смеялась и не могла остановиться. Адриан смотрел на меня, и в его глазах была та самая улыбка — почти незаметная, но настоящая.
— Я скучала по этому, — сказала я, отсмеявшись.
— По пасте?
— По смеху.
— Я тоже.
На седьмой день я проснулась и поняла: сегодня я выйду в сад. Сегодня я нарисую что-то новое. Может быть, дуб. Может быть, небо. Может быть, папу — таким, каким он был до того, как сломался. Молодым, сильным, с улыбкой на лице.
Я не знала, получится ли. Но я знала, что возьму карандаш.
Я встала, оделась и спустилась вниз. Адриан пил кофе на кухне.
— Доброе утро, — сказала я.
— Доброе. Ты рано.
— Я хочу рисовать. В саду.
Он кивнул. Никаких лишних слов. Просто встал и пошёл со мной. Мы вышли в сад. Солнце только поднималось над соснами. Гортензии качались от лёгкого ветра. Я села на скамейку, открыла альбом и взяла карандаш. Адриан сел рядом и открыл своего Данте.
И в этот момент я поняла: траур не закончился. Он будет длиться долго. Может быть, всегда. Но жизнь — она продолжалась. Вот здесь, сейчас, с карандашом в руке и мужем рядом.
