Глава 18
Яридин
Он медленно брел по узкой тропе. Грязный снег налипал на разорванные края старого тулупа. Он шел мимо покосившихся изб. Еловые бревна в стенах ушли в землю, почернели от влаги и насквозь прогнили. Никто в деревне больше не вел счет дням, не зажигал огней к праздникам и не ждал воскресений. Вся жизнь свелась к назойливому повторению одних и тех же действий: натаскать хворост, растопить хоть чуть-чуть холодную печь, сварить пустую похлебку из коры.
Выбор.
Жертва на поляне не дала обещанных всходов. Жизнь пришла гнилой, истекая мутной сукровицей. Черная плесень пожрала посевы прямо в зерне, едва они коснулись отравленной почвы.
Низко опустив голову, он шел, пряча нос в воротник, покрытый ледяной коркой от замерзшего дыхания. Он осматривал пустые дворы, ведя в уме скорбный счет, не имеющий ни начала, ни конца.
У перекошенных ворот, с которых давно сорвало одну створку ветром, намело сугроб. Его никто не убирал уже недели две и не уберет никогда — хозяйка, вздорная и шумная баба, державшая в кулаке всю семью, угасла от кровавого кашля еще по первому снегу. Сгорела за три дня, и ее крики слышал каждый дом. Но никто не пришел. Даже память о запахе ее вкуснейшей выпечки не дала сил, чтобы по-людски проститься.
Он прошел мимо, стараясь не дышать в сторону дома, потому что знал: тела больше не носят на жальник, где земля промерзла на сажень.
Теперь мертвецов просто заворачивают в то, на чем они испустили дух — в рваные дерюги или пропотевшие одеяла — и складывают за оврагом, присыпая снегом да известью, чтобы похоронить потом по-человечески. Люди жили слабой надеждой на весеннюю оттепель, забывая, что талая вода не смоет проклятия, а лишь обнажит рану. И раной этой будет мертвечина, что гнилью осядет на землю.
Впереди, у колодца с переломленной ласточкой, что торчала в небо, стояла женщина. Воду оттуда не брали — она отдавала тиной и мертвечиной, но женщина, укутанная в грязные платки так, что видны были только глаза, все равно пришла. Тащила за собой сани, грубо сколоченные из кривых заборных досок, наваливаясь всем своим худым телом на толстую веревку, чтобы сдвинуть их с места. Веревка глубоко врезалась ей в плечо, сминая старую ткань тулупа, но женщина даже не морщилась от боли.
Она не повернула головы на громкий хруст снега. Женщина волокла за собой привязанный сверток, в очертаниях которого угадывалось человеческое тело. Порыв ветра приподнял край одеяла на санях. Наружу вывалилась крошечная рука, посиневшая от холода и сжатая в кулак.
Он быстро отвернулся. Желудок свело, к горлу подступила кислая слюна, а в груди вспыхнула такая горячая ярость, от которой стало даже больно дышать.
Путь его лежал дальше, мимо сараев, где когда-то мычали сытые коровы, храпели в тепле лошади и кукарекали по утрам петухи. Мимо пустых амбаров с распахнутыми настежь воротами, из которых в Нижнем еще осенью выгребли всю прогнившую рожь.
Впереди сердито проступила кузня — единственное место, откуда доносился хоть какой-то привычный уху звук: слабый, неуверенный звон молотка по наковальне.
Он остановился у ворот. Внутри еще тлели остатки угля. У наковальни стоял сгорбленный мужчина, угрюмый и нелюдимый.
Ярек.
Руки работали сами. Молот поднимался и падал, поднимался и падал. Вновь и вновь, без надежды на искру. Ярек давно перестал проверять ровно ли ложится удар, потому что стоило ему остановиться хоть минуту, как в тишину тут же вползали крики снаружи.
Удар.
Пауза.
Удар.
На стене, где всегда висел лучший инструмент, теперь сиротливо болтался огромный кожаный фартук, слишком широкий в плечах для нынешнего хозяина. Фартук отца. Старик так и не проснулся одним морозным утром неделю назад, перестав дышать во сне.
Ярек остался один.
Услышав шаги на пороге, он перестал бить. Опустил молот на пол.
— Марек... — хрипло произнес он.
Марек остановился у косяка и коротко кивнул. Ярек помедлил, глядя на друга исподлобья, затем так же медленно кивнул в ответ, повернулся обратно к наковальне и снова высоко поднял молот.
Ноги помнили дорогу лучше, чем голова. Марек переставлял сапоги, пока не вышел на центральную площадь. Затем остановился на самом краю.
Убедившись, что никого нет, Марек подошел к старому пню, расколотому когда-то Ольдриком и Яном забавы ради. Затем опустился на колено прямо в снег, дрожащими руками расстегнул пояс и достал из-за пазухи тряпичный сверток.
Внутри лежал сухарь — почерневший ломоть хлеба. Он отложил его два дня назад от своего скудного ужина. Марек стиснул зубы.
Наклонившись ко пню, пальцами начал быстро разгребать ледяной снег у корней. Острые куски льда царапали кожу на пальцах до крови, но он копал, пока не добрался до рыхлой черной земли. Положил туда хлеб, аккуратно, отдавая еду мертвецу, которому хлеб не нужен, земле, которая ничего не рождает и только забирает.
Воронье, если оно еще не передохло, найдет его через час. Или же он просто сгниет. Но Марек должен был это сделать — это было единственное, что он мог сделать своими руками. Жалкая попытка успокоить боль в груди.
— Прости, Янчик, — произнес он вслух, шевеля замерзшими губами. — Сегодня только это.
Он торопливо закидал ямку снегом, с усилием поднялся, отряхивая колени. И, не оглядываясь, зашагал прочь.
Вскоре он подошел к своему дому. Внутри больше не было запаха сушеных трав и хлеба, как раньше. Была лишь пыль, зола и плесневелая влага. И печь была холодной. Последние охапки дров сгорели в печи еще вчера, а сил идти в лес у Марека не было. Да и страшно было — не столько зверя, сколько той тишины, что там царила, и смерти, что ждала его меж стволов.
В углу сиротливо стояла отцовская клюка рядом с небрежно перевернутым пустым ведром.
— Я вернулся, отец, матушка.
Марек сел на лавку, тупо смотря в угол, где когда-то висели обереги, а теперь торчал лишь ржавый гвоздь. Тишина колола тело. Ему казалось, что если он просидит так еще минуту, она разорвет его изнутри.
И тогда вернулся он.
Шепот.
На улице послышались шаги и скрип дверей. Сначала резко хлопнула чья-то калитка, потом тяжело распахнулась дверь напротив. Изможденные, закутанные в тряпье да тулупы, люди двигались почти в один шаг, не глядя по сторонам. Старики, опирающиеся на палки, женщины с потухшими глазами.
Они двигались молча, в одном направлении — туда, откуда доносился шум.
Кто-то в толпе громко закашлялся, но не сбавил шаг.
— Неужто снова? — прошелестел испуганный голос женщины. — И года не прошло...
— Так уплачено же! — взвизгнула, сорвавшись на визг, женщина. — Янчик ушел! Жертва принята была! За что опять?!
— Видать, мало было... — донесся глухой ответ от сгорбленной фигуры. — Сказано было: не терпит Лес подмены, не терпит... Что же волхвы скажут...
Толпа шла к краю деревни. Марек вышел за порог и пошел следом, глядя на их спины.
Площадь встретила пустотой. Никаких старейшин не было. Не было вообще никого. Лишь шепот, что доносился откуда-то, словно звал за собой.
— Там... — прохрипел дед, указывая клюкой на деревья. Рука его тряслась.
Они шли к последним избам, за которыми начиналось ничейное пространство. Когда Марек, шедший в задних рядах, добрался до кромки поля, там уже сбилась в кучу толпа. Люди прижимались друг к другу, стоя у корявых елей с обломанными ветвями, не смея подойти ближе.
Марек не стал лезть вперед. Не хотел видеть то, что должно было явиться. Встал позади, глядя поверх голов, чувствуя, как сердце колотится, готовое вот-вот вырваться наружу.
Шепот немного стих.
Раздался громкий звук хлюпающей грязи.
— Слышите?... — прошептала женщина.
Кто-то тяжело шагал по снегу со стороны чащи. Люди в передних рядах попятились, наступая на ноги стоящим сзади. Толпа раздалась в стороны, освободив широкий проход посередине.
Сухие ветки кустов с хрустом переломились. Из чрева Леса вывалился он.
Он покачнулся на месте и сделал глубокий, судорожный вдох. Исчерпав силы, рухнул лицом в снег. Черная гниль мгновенно поползла во все стороны, пожирая белизну.
Марек выдохнул, шевеля одними губами:
— Янчик...
