Глава 19.
Двадцатое апреля Ника запомнила навсегда. Не потому, что этот день был особенным. Просто так вышло.
Утро началось обычно — чай, бутерброд, долгий взгляд в окно, где апрельское солнце уже вовсю плавило остатки снега. За окном чирикали воробьи, с крыш капало, и воздух пах весной — той самой, после которой всё оживает. Ника стояла у окна, грела руки о кружку и думала о том, что жизнь потихоньку налаживается. Турбо рядом, Универсам стал почти семьёй, рана заживает, шрам чешется — к погоде, наверное. Хорошо.
Турбо не пришёл проводить — срочные сборы, Вова сказал, что все свои нужны. Ника не обижалась. Она уже привыкла, что он не всегда может. У них теперь всё было по-другому — спокойно, уверенно, без той липкой тревоги, которая жила в груди раньше.
— Я сама, — сказала она Ярику. — Ты иди, если надо.
— Не надо, — ответил Ярик. — Я с тобой.
— Я сама, — повторила Ника. — Мне нужно пройтись. Одной.
Ярик не спорил. Он научился не спорить после того, как чуть не потерял её. Только посмотрел долгим взглядом, кивнул и ушёл на кухню досыпать.
Ника надела пальто — то самое, старое, в котором ходила ещё в морг, когда впервые увидела Турбо. Волосы завязала в хвост — машинально, как делала всегда. Сунула руки в карманы. В одном кармане — пачка вишнёвых сигарет. В другом — зелёная зажигалка. Турбо. Всё ещё не вернула.
Она вышла на улицу. Вдохнула полной грудью — больно, рана ещё давала о себе знать, — и улыбнулась. Хорошо. Просто хорошо.
Она шла по знакомой дороге — дворы, переулки, старые пятиэтажки с облупившейся краской. Думала о пустяках: о том, что надо бы купить хлеба, о том, что Наташа давно не звонила — может, обиделась, что Ника не выходит на работу, о том, что шрам на спине чешется — к дождю, наверное, и о том, что сегодня восемнадцатая годовщина свадьбы родителей — двадцать лет, как они поженились, и десять, как их нет.
Она не заметила машину.
Тёмный «Москвич» с тонированными стёклами стоял у обочины. Ника не обратила внимания — таких машин в городе было полно. Не заметила, как он тронулся с места. Не заметила, как поравнялся с ней.
Удар в голову был резким, коротким. Ника не успела ни вскрикнуть, ни испугаться — просто погас свет.
Она пришла в себя в незнакомом месте.
Голова гудела так, будто внутри работал отбойный молоток. Во рту — привкус металла, язык распух, губы запеклись. Глаза слипались, веки были тяжёлыми, будто налитыми свинцом. Она попыталась пошевелиться — и не смогла. Руки были связаны за спиной — верёвка впивалась в запястья, натирала кожу. Ноги — тоже. Комната маленькая, без окон, с единственной лампочкой под потолком — тусклой, мигающей, от которой рябило в глазах.
Перед ней на корточках сидел мужчина.
Ника не знала его. Никогда не видела. Средних лет, худое лицо, острые скулы, жёлтые зубы — от них, наверное, и прозвище. Глаза пустые, как у рыбы на прилавке. Он смотрел на неё будто изучал — спокойно, без эмоций, как на подопытную.
— Очухалась, — сказал он. Голос высокий, противный, с азиатским акцентом. — А мы уж думали, ты коньки отбросила. Живучая, говорят, девка. Пуля тебя не брала, кома не брала, а теперь вот мы.
Ника молчала. Не могла говорить — язык не слушался, во рту пересохло. Попыталась сглотнуть — получилось с трудом.
— Я Жёлтый, — представился мужчина. — Глава Домбыта. Слышала про таких?
Ника слышала. Турбо говорил. Неслабая группировка. Не Универсам, конечно, но сила. Держат район за вокзалом — склады, торговые точки, пару автопарков. Опасные, непредсказуемые. С ними не связывались просто так.
— Чего вам надо? — выдавила Ника. Голос был чужим — сиплым, едва слышным.
Жёлтый улыбнулся. Улыбка была страшной — не потому, что в ней была злоба. А потому, что в ней не было ничего.
— Ты, — сказал он. — Ты нам нужна. Подарок от одной знакомой. Она сказала, что ты должна получить по заслугам. И предупреждение твоему Турбо — чтобы не лез, куда не просят.
— От кого? — Ника попыталась сесть — не получилось. Руки не слушались, ноги затекли.
— Узнаешь, — ответил Жёлтый. — Может быть. А может, и нет. Это не важно.
Он встал, потянулся, хрустнул шеей.
— Делайте, — сказал он кому-то за дверью. — Только без глупостей. Живой потом Турбо отдадим. Пусть смотрит.
Он вышел. Дверь закрылась.
Ника осталась одна. В темноте. С мигающей лампочкой. И со страхом, который поднимался откуда-то из живота и сжимал горло.
Она не знала, сколько прошло времени.
Может, час. Может, три. Может, уже ночь наступила — но в подвале окон не было, только та же лампочка, которая мигала и жужжала, сводя с ума.
Она лежала на холодном бетонном полу, связанная, и ждала. Не знала чего — может, смерти, может, спасения, может, просто конца.
Когда дверь открылась снова, вошли трое.
Она не запомнила их лиц. Только руки. Только голоса. Только запах — перегар, дешёвый одеколон и пот.
Её били.
Не за что — просто так. Потому что могли. Потому что она была связана, а они — нет. Потому что она была женщина, а они — мужчины. Потому что кто-то попросил, а они не привыкли отказывать.
Первый удар пришёлся в живот — такой силы, что Ника согнулась пополам, выплёвывая воздух. В легких что-то хрустнуло — то ли ребро, то ли просто спазм. Она не поняла.
— Помалкивай, — сказал один. — Будешь орать — хуже будет.
Ника и не орала. Она сжала зубы, зажмурилась и считала. Удары, вдохи, минуты. Не знала зачем — просто чтобы не думать. Чтобы не чувствовать. Чтобы не понимать, что это происходит с ней.
Второй удар — в лицо, разбил губу. Кровь потекла по подбородку, капая на грязный бетонный пол. Ника сплюнула — красным, густым, тёплым.
Третий — в бок. Рёбра хрустнули — кажется, не сломались, но дышать стало больно. Каждый вдох отдавался тупой болью, пульсирующей, острой.
— Хватит уже, — сказал кто-то. — Жёлтый сказал только попугать.
— А я пугаю, — ответил другой. И ударил снова — по голове, в висок, так, что в глазах поплыли круги.
Ника не помнила, сколько это продолжалось. Удары сыпались один за другим — по телу, по голове, по рукам, по ногам. Она превратилась в один сплошной синяк, в одну живую боль. В глазах темнело, потом светлело, потом снова темнело.
Когда её оставили в покое, она лежала на полу, свернувшись клубком, и дышала — с хрипом, с болью, сплёвывая кровь на бетон. Тело ныло, губы распухли, глаз почти не открывался — заплыл.
Она не плакала. Слёз не было. Была только пустота.
— Скоро вернутся, — сказала она себе, чтобы не сойти с ума. — Турбо скоро вернутся. Он найдёт.
Она не знала, верит ли в это сама.
Дверь открылась снова.
Жёлтый. Один. Опять сел на корточки, закурил. Бросил на пол окурок, растоптал носком ботинка.
— Ты извини, — сказал он. — Ничего личного. Работа такая.
Ника смотрела на него. В глазах не было страха. Была усталость и пустота.
— А теперь, — Жёлтый встал, — будет другая работа.
Он кивнул кому-то за дверью. Двое вошли. Те же, что били. Но смотрели они уже по-другому — не злобно, а как-то масляно, липко, от чего по коже побежали мурашки.
— Ты уж потерпи, — сказал Жёлтый. — Не долго осталось.
Он вышел. Дверь закрылась.
Щёлкнул замок.
Ника поняла — то, что было раньше, это были цветочки.
Она закрыла глаза.
Дальше она помнила плохо.
Только обрывки. Только ощущения. Только боль, которая заполнила всё — каждую клетку, каждую мысль, каждый выдох. Она не кричала. Она молчала. Смотрела в потолок, на мигающую лампочку, и считала.
Раз. Два. Три. Четыре.
Чьи-то руки. Тяжёлые, грубые, липкие. Чужое дыхание. Чужой запах. Чужое тело, которое давило на неё, вдавливало в бетон, ломало, стирало в порошок.
Ника летала где-то под потолком. Смотрела на себя сверху — маленькая, свёрнутая, белая, как тряпка. Её били, её уничтожали, а она смотрела и не чувствовала ничего. Пустота.
Потом — темнота.
Ника провалилась в небытие.
Когда всё кончилось, она лежала на полу, глядя в серый бетон, и не могла пошевелиться.
Тело было чужим. Руки — чужими. Даже слёзы, которые текли по щекам, казались не её — чужими, ненужными, неправильными.
Она не знала, сколько прошло времени. Может, минута. Может, час. Может, уже утро, и солнце светит за стенами этого проклятого подвала, и люди идут на работу, и жизнь продолжается — без неё.
Ника попыталась сесть — не смогла. Руки не слушались, ноги дрожали. Она осталась лежать, свернувшись калачиком, и слушала, как за дверью ходят люди. Голоса. Тяжёлые шаги. Кто-то ругался, кто-то смеялся.
Они были там. Она была здесь.
И вдруг — в один момент, короткий, как удар, — её вырвало.
Не от боли. Не от страха. От самой себя.
От того, что она жива. Что она это пережила. Что она всё ещё здесь, в этом теле — разбитом, изломанном, грязном, — которое больше не принадлежало ей.
Ника лежала на боку, дрожа, и не могла остановиться. Желчь подступила к горлу, обожгла пищевод, выплеснулась на бетон. Она кашляла, давилась, задыхалась.
— Мама, — прошептала она в пустоту. — Мама, забери меня.
Ответа не было.
Только жужжала лампочка. Только капала вода где-то в трубах. Только стучало её сердце — слишком громко, слишком часто, будто хотело выпрыгнуть из груди и убежать.
Ника закрыла глаза. Прижала колени к груди — поза эмбриона, поза человека, который хочет вернуться туда, где было безопасно. Но назад дороги не было.
Она лежала на холодном бетоне, в своей крови, в своей боли, в своей пустоте, и ждала.
Не знала чего.
Может, смерти. Может, спасения. Может, просто конца.
Она не знала, сколько ещё пройдёт времени, прежде чем её найдут.
Не знала, найдут ли вообще.
Знала только одно: та Ника, которая шла по апрельской улице и думала о хлебе и шраме на спине, — та Ника умерла.
А эта — та, что лежала сейчас на холодном бетоне, скрючившись в комок, — эта не знала, зачем просыпаться завтра.
И в тот момент, когда её вырвало, когда желчь обожгла горло, когда она лежала, дрожа, и не могла остановиться, — в тот момент Ника поняла. Поняла окончательно и бесповоротно.
Она не сможет забыть.
Не сможет стать прежней.
Не сможет смотреть в глаза Турбо и не видеть там жалости, вины, отвращения.
Не сможет жить с этим.
И в первый раз после всего — после пули, после комы, после вскрытых вен — она заплакала. Не тихо, не в подушку — в голос, навзрыд, выкрикивая в пустоту слова, которые никто не слышал.
— За что? За что, блядь?!
Стены молчали. Лампочка мигала. Сердце стучало.
Ника плакала, пока не кончились слёзы.
А потом просто лежала и смотрела в потолок.
Ждала.
