Глава 15.
Ника приняла решение за одну ночь.
Она лежала на кровати, свернувшись калачиком, и смотрела в стену. За окном было темно — мартовская ночь, сырая, холодная, без звёзд. Где-то вдалеке лаяла собака, хлопала дверь подъезда, ехали машины. Обычная жизнь продолжалась для всех, кроме неё.
Она думала о том, как доехала до этого момента.
Пять дней она пролежала в этой комнате, глядя в потолок и переваривая боль. Пять дней она не ела, не спала, не разговаривала с Яриком. Пять дней она училась жить с мыслью, что он её не любит. Что та девушка в переговорной — не случайность. Что она для него — не больше чем игрушка.
Но утром, когда за окном начало сереть, Ника вдруг поняла: так больше нельзя.
Не потому, что боль стала невыносимой — она привыкла к боли за эти дни. Боль стала её спутником, её тенью, её постоянным фоном. Она научилась с ней дышать, с ней вставать, с ней смотреть в потолок.
А потому, что она перестала быть собой.
Она жила в квартире, которая пахла его сигаретами. Ходила по улицам, где они ходили вместе. Смотрела на дверь, в которую он стучал каждое утро. Даже чай пила из кружки, из которой он пил, когда заходил на кухню.
Её жизнь превратилась в один сплошной памятник человеку, который её не любил.
Так не должно быть.
Ника села на кровати, обхватила колени руками. В голове было пусто и ясно одновременно. Как перед прыжком в холодную воду — страшно, но понимаешь, что медлить нельзя, иначе не прыгнешь никогда.
Она решила уехать.
Не насовсем. Нет, она не могла бросить Ярика, не могла бросить работу, не могла бросить единственную жизнь, которая у неё была. Но на неделю — да. На неделю она могла себе позволить сбежать. В Москву, к Наташиной тётке, в город, где никто не знает ни её, ни Турбо, ни Универсам, ни Хади Такташ. Где она сможет дышать. Прийти в себя. Забыть.
Хотя бы попытаться забыть.
Утром она позвонила в больницу.
— Светлана Михайловна, мне нужно ещё неделю, — сказала Ника, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Семейные обстоятельства.
Старшая медсестра поворчала — вечно молодёжь берёт отгулы, когда на работе аврал, — но отпустила. Неделя так неделя.
Потом Ника достала с антресолей старый чемодан.
Он был пыльным, с оторванным колесиком, в котором её мать когда-то возила вещи в роддом, когда рожала Ярика. Смешно. Столько лет чемодан пылился на антресолях, а теперь пригодился.
Ника провела рукой по потрескавшемуся дерматину, вспомнила мать — её улыбку, её руки, её запах. «Как ты там, мам? — подумала она. — Видишь, что с твоей дочерью стало? Влюбилась в бандита. Сама не рада. Наверное, стыдишься меня». Но мать не отвечала. Мать была там, куда Ника не могла дозвониться.
Она бросила в чемодан джинсы, свитера, нижнее бельё, пачку вишнёвых сигарет. Потом достала зажигалку — ту самую, зелёную, Турбо. Вертела в руках, смотрела на потёртый корпус, на то, как тускло блестит металл в утреннем свете.
Выбросить.
Она должна была её выбросить.
Ника сжала зажигалку в кулаке, подошла к мусорному ведру. Занесла руку. Замерла.
И не смогла.
— Дура, — сказала она себе. — Какая же ты дура.
Она сунула зажигалку в боковой карман чемодана, засунула поглубже, чтобы не видеть. Спрятала, как прячут фотографию умершего близкого — не потому, что хотят забыть, а потому, что слишком больно смотреть.
На кухню Ника вышла уже одетая — в джинсы, в старый серый свитер, волосы собраны в хвост. Чемодан поставила у двери. Потом подумала и достала оттуда зажигалку — переложила в карман джинсов. Сама не знала зачем.
Ярик сидел за столом, пил чай, смотрел в окно. Увидел чемодан — поперхнулся.
— Ты куда?
— В Москву, — сказала Ника. Старалась, чтобы голос звучал легко, небрежно, будто речь шла о походе в магазин. — На неделю. Отдохнуть.
Ярик прищурился.
— Чего-то ты резко собралась.
— Заболела я резко, пять дней лежала, ты сам видел. Теперь выздоровела резко. Организм требует перемены обстановки.
Ника села напротив него, налила себе чаю. Пальцы дрожали — она надеялась, что он не заметит. Но Ярик замечал всё.
— Что-то не так, — сказал он. Не спросил — утвердил.
— Всё так, Яр. Просто хочу проветриться. Подышать другим воздухом.
— Ты из-за него? — спросил он тихо.
Ника не ответила. Смотрела в кружку, на тёмную заварку, на пар, который поднимался к потолку.
— Ника. — Ярик накрыл её руку своей. — Ты можешь мне сказать. Я твой брат.
— Я знаю, — ответила Ника. — Поэтому и молчу. Чтобы ты не полез. Чтобы не наделал глупостей.
— Каких глупостей?
— Глупостей, Ярик. Таких, за которые убивают.
Он замолчал. Отвёл взгляд.
— А насовсем? — спросил он вдруг.
Вопрос застал её врасплох. Ника подняла глаза. Ярик смотрел на неё — и в его взгляде был страх. Настоящий, детский страх, который она не видела в его глазах с тех пор, как он вступил в группировку.
— В смысле — насовсем? — переспросила она.
— Ну, ты уезжаешь. В Москву. Говоришь — на неделю. А на самом деле — навсегда?
Ника хотела сказать «нет». Хотела рассмеяться, сказать, что он придумывает лишнего, что она просто пошутила, что она никогда его не бросит.
Но вдруг подумала: «А почему, собственно, нет?»
Насовсем — это было бы проще. Насовсем — значит, не возвращаться. Не видеть его. Не вспоминать. Не разбиваться каждый раз, когда кто-то произносит его имя. Не сидеть на этой кухне, где он курил в форточку. Не ходить по этим улицам, где он шёл рядом, чуть впереди, прикрывая её собой.
Насовсем — это свобода.
Или трусость. Она не знала.
— А что, если и насовсем? — сказала она, криво улыбнувшись. — В Москве работы больше, зарплаты выше. Может, и правда стоит подумать.
Она сказала это в шутку. Просто чтобы не объяснять, почему ей так плохо, почему она сбегает, почему не может смотреть на этот город, на эти улицы, на эту кухню, где он курил.
Но Ярик не понял шутки.
Он смотрел на неё, и в его глазах рос ужас. Настоящий, дикий ужас, какой бывает у человека, который теряет последнюю опору.
— Ты серьёзно? — спросил он хрипло. Горло перехватило, голос сел.
— Яр, я пошутила...
— Ты не шутишь. — Он встал из-за стола так резко, что стул опрокинулся и с грохотом упал на пол. Лицо побледнело, побелело, стало белым как мел. — Ты собрала чемодан. Ты уезжаешь. И говоришь «а что, если и насовсем». Ты что, решила бросить меня? Бросить всё? Уехать и не вернуться?
— Ярик, прекрати...
— Нет, это ты прекрати! — Он ударил ладонью по столу так, что кружки подпрыгнули, чай расплескался на скатерть. — Ты — всё, что у меня есть, Ника! Всё! Мама с папой умерли, бабушка умерла, группировка — это не семья, это работа. Ты — единственный человек в этом городе, который меня любит не за то, что я сильный или крутой. А просто так. За то, что я — это я.
Ника смотрела на него, и у неё разрывалось сердце.
— Если ты уедешь, — продолжал Ярик, и голос его дрожал, — я останусь один. С этими правилами, с этой войной, с этим чёртовым подвалом, где все делают вид, что им не страшно. Мама с папой умерли, бабушка умерла, а когда умерли — ты была рядом. Ты меня держала. Ты не дала мне развалиться. А если ты уедешь — кто меня будет держать, Ника? Кто?
— Ярик...
— Ты нужна мне, — сказал он уже почти шёпотом. — Ты нужна мне здесь. Не в Москве. Здесь. Рядом.
Ника хотела сказать, что она никуда не уезжает насовсем, что это была глупая шутка, что она просто хотела казаться сильнее, чем есть на самом деле. Что она не может жить без него, так же как он без неё. Что они — два сироты, которые выживают только потому, что держатся друг за друга.
Но Ярик уже не слушал.
Он вылетел из кухни, хлопнул дверью так, что задребезжали стёкла.
— Ярик! — крикнула Ника. — Ярик, вернись!
Тишина.
Ника опустилась на стул, закрыла лицо руками.
— Дура, — сказала она себе. — Какая же ты дура.
Она сидела так несколько минут, раскачиваясь вперёд-назад, сжимая пальцами виски. Потом встала. Умылась. Натянула пальто. Взяла чемодан.
— Он поймёт, — сказала она себе. — Он поймёт, что это была шутка. Я позвоню ему с вокзала. Скажу, что вернусь через неделю. Привезу ему подарок. Майку новую. Или кроссовки.
Она почти поверила.
---
Билет на московский поезд был куплен заранее. На всякий случай. Когда она ещё только думала о побеге, но не была уверена, что решится. Билет лежал в кармане джинсов — маленький жёлтый прямоугольник, который должен был унести её в другую жизнь.
Поезд отправлялся в десять утра. У неё было сорок минут, чтобы добраться до вокзала.
Ника шла пешком. Не хотелось тратить деньги на такси — да и не было в них лишних после больничного. Чемодан был тяжёлым, волочился за ней, подпрыгивая на трещинах в асфальте, и оторванное колёсико цеплялось за каждый камешек, за каждую выбоину, будто пыталось её остановить.
Мартовское утро было холодным и сырым. Небо затянуло серыми тучами, и моросил мелкий противный дождь, который смешивался с грязью на тротуарах, делая дорогу скользкой и противной. Ника не взяла зонт — не подумала. Волосы намокли, свитер промок на плечах, и она дрожала — то ли от холода, то ли от страха, то ли от того, что всё внутри сжалось в комок и не разжималось.
Она думала о Турбо.
Она не могла не думать о нём. Он был в каждой капле дождя, в каждом шаге, в каждом вдохе. Она прокручивала в голове их разговоры, их молчание, его взгляд. Как он смотрел на неё перед дискачем — тем взглядом, от которого у неё всё переворачивалось. Как держал её за талию в машине, когда они сидели впритык. Как курил на её кухне, молчаливый и такой близкий.
«Не думай о нём, — приказала она себе. — Забудь. Ты уезжаешь, чтобы забыть».
Но забыть не получалось.
Вокзал показался из-за поворота — серое здание с облупившейся краской, с надписью «Казань-Пассажирская», с толпой людей у входа. Носильщики с тележками, цыганки с детьми, солдаты, которые возвращались в части, студенты, которые ехали домой на каникулы. Обычный вокзал, обычная жизнь.
Ника почти дошла до входа, когда услышала сзади шум моторов.
Не один — несколько. Громких, настойчивых, с визгом тормозов. Такие звуки не спутаешь ни с чем — они были знакомы каждому, кто жил в Казани в конце восьмидесятых.
Ника обернулась.
Четыре машины — знакомый тёмный «Москвич» Вовы, ещё две чёрные «Волги» и одна старенькая «копейка» — подлетели к вокзальной площади, заблокировав выезд. Двери распахнулись одновременно, будто по команде.
Из машин вывалились человек двадцать.
Универсам.
Ника замерла. Сердце ухнуло куда-то вниз, в пятки, и заколотилось с такой силой, что, казалось, его слышно на всю площадь.
Вова вышел первым — спокойный, неулыбчивый, в чёрной дублёнке. Он осмотрел площадь, нашёл взглядом Нику, кивнул — не то здороваясь, не то отмечая, что цель достигнута. В его глазах не было злости — только спокойная, уверенная сила человека, который привык решать вопросы.
За ним — Зима. Лысый, в сером пальто, умные глаза цепко сканировали обстановку, оценивали, просчитывали. Он всегда всё просчитывал. Даже сейчас, на вокзале, среди толпы.
Марат и Пальто — чуть сзади. Марат был бледным, смотрел на Нику встревоженно, покусывал губу. Пальто — короткая стрижка, серые глаза, лицо без эмоций, но Ника знала — он за них горой.
Рядом с ними — Ярик.
Ярик был бледным как полотно. Он смотрел на Нику, и в его глазах были вина, страх и надежда одновременно. Он предал её — привёл сюда Универсам. Но он предал её, потому что боялся потерять. И Ника не могла злиться на него. Не сейчас.
А потом из «Москвича» вышел он.
Турбо.
Чёрная куртка расстёгнута, под ней — тёмно-зелёная водолазка, облегающая широкие плечи. Волосы растрёпаны — то ли ветром, то ли он в них пальцами всё время запускал по дороге. Лицо — спокойное, непроницаемое, как маска.
Но глаза.
Глаза горели.
Ника не могла двинуться с места. Стояла посреди вокзальной площади, сжимая ручку чемодана, и смотрела, как он идёт к ней. Медленно, тяжело, как хищник, который заметил добычу и не сомневается, что она никуда не денется.
Каблуки его ботинок стучали по мокрому асфальту — ритмично, неумолимо. Тик-так. Тик-так. Словно отсчитывал время, которое ей осталось.
Он остановился в двух шагах.
— Ты уезжаешь, — сказал Турбо.
Не вопрос. Утверждение.
Ника кивнула. Язык не поворачивался — слова застревали в горле.
— Насовсем? — спросил он.
Она сглотнула. Горло пересохло, губы слиплись. В голове была пустота — только его глаза, тёмные и глубокие, в которых она тонула каждый раз, когда смотрела в них.
— А тебе какая разница? — спросила она. Голос прозвучал чужим — хриплым, севшим, будто она не разговаривала несколько дней.
Турбо дёрнул головой — будто её слова ударили его физически. Сжал челюсть, так что желваки заходили ходуном.
— Разница, — сказал он тихо. Очень тихо, так что Ника едва расслышала сквозь шум вокзала, сквозь гудки машин, сквозь топот сотен ног.
— Почему? — спросила Ника.
Она не знала, зачем спросила. Может, чтобы продлить этот момент. Может, чтобы услышать его голос. Может, чтобы доказать себе, что ей действительно есть ради чего остаться. Или, наоборот, чтобы удостовериться, что оставаться не ради кого.
Турбо шагнул вперёд. Ещё шаг. Теперь между ними было полшага. Ника чувствовала его тепло, его запах — тот самый, от которого кружилась голова.
— Потому что без тебя я... — начал он и замолчал.
Он смотрел на неё, и в его глазах Ника видела то, что видела только раз в жизни — на вокзале, когда прощалась с мамой перед её последней поездкой. Боль. Отчаяние. Страх, что больше никогда не увидит.
Турбо боялся. Самый страшный человек в Казани стоял перед ней и боялся.
— Что? — прошептала Ника. Сердце колотилось так, что она слышала его звон в ушах. — Что — без тебя?
Турбо не ответил. Вместо этого он рванул её к себе.
Одним движением — резким, сильным, отчаянным. Обхватил за талию, прижал к себе так, что чемодан выпал из её руки и с глухим стуком упал на асфальт. Второй рукой взял за затылок — пальцы с татуировками запутались в её мокрых волосах.
И поцеловал.
Не спросил. Не объяснил. Не дал времени опомниться.
Просто взял.
Губы у него были сухими и горячими — контраст с холодным дождём, который всё ещё моросил с неба. Целовал он жёстко — так же, как жил, как дрался, как говорил. Как будто боялся, что она исчезнет, если ослабит хватку. Как будто хотел выпить её до дна, забрать себе всё, до последнего вздоха.
Но в этой жёсткости Ника вдруг почувствовала что-то другое.
Нежность.
Да, нежность. Такую, какой он никогда не показывал. Какую прятал за сталью, за холодом, за угрозами. Она была там — глубоко, на самом дне, придавленная годами войны, страха и одиночества.
Ника не сопротивлялась.
Она не могла сопротивляться — и не хотела. Всё, что копилось внутри месяцами, разорвалось в одно мгновение. Все её «нельзя», «не надо», «не имею права» рассыпались в прах перед тем, что она чувствовала сейчас.
Она обхватила его за шею, прижалась в ответ. Забыла про вокзал, про Универсам, про дождь, про толпу, которая оборачивалась и смотрела. Забыла, кто она и где она. Остались только его губы, его руки, его дыхание.
Турбо отстранился первым.
Он дышал тяжело, будто пробежал марафон или пережил что-то, что высасывает все силы. Смотрел в её глаза — и в его взгляде не было холода. Не было стали. Не было той непроницаемой маски, за которой он прятался все эти годы.
Было тепло.
Было отчаяние.
Была любовь, которой он боялся дать имя — но которая была там, всегда была, с самого первого дня.
— Никогда больше не уезжай, — сказал он хрипло. Голос сел, сорвался, прозвучал почти умоляюще — и Ника поняла, что Турбо никогда никого ни о чём не умолял. — Поняла? Никогда. Я не переживу.
— А кто сказал, что я уезжаю? — прошептала Ника.
Она коснулась его щеки. Пальцы дрожали. Щека была холодной и мокрой — не то от дождя, не то от чего-то другого.
Турбо закрыл глаза на секунду. Просто закрыл — и Ника увидела, как он устал. Как он устал быть сильным, быть страшным, быть тем, кого боятся. Как он устал от войны, от крови, от вечного ожидания удара. Как он устал быть Турбо.
А когда открыл глаза, в них снова была сталь. Но теперь Ника знала — под этой сталью что-то есть. Есть живой человек, который боится потерять того, кого нашёл.
— Тогда оставайся, — сказал он. — Навсегда.
Ника улыбнулась сквозь слёзы. Они текли по щекам, смешиваясь с дождём, и она не вытирала их — не могла. Слишком много всего накопилось, чтобы держать внутри.
— Остаюсь, — сказала она.
И её голос не дрожал.
Она смотрела на него — на его скулы, на его глаза, на его губы, которые всё ещё хранили тепло их поцелуя. Смотрела и не верила, что это происходит наяву. Что она стоит на вокзале, под дождём, в старом свитере, с чемоданом у ног — и он держит её за плечи и смотрит так, будто она — единственное, что имеет значение.
Она потянулась к нему.
Второй поцелуй — медленный, спокойный, чтобы запомнить навсегда. Не жадный, как первый — не от страха потерять. А тёплый, долгий, как обещание. Ника чувствовала, как бьётся его сердце — часто, неровно, не так, как у холодного хищника. Как у обычного человека, который боится, что это сон.
Турбо наклонился к ней, придерживая за затылок. Их губы почти соприкоснулись. Ника видела каждую его ресницу, каждую морщинку вокруг глаз, каждую трещинку на губах.
И в этот момент сзади раздался выстрел.
Громкий.
Один.
Ника не поняла, что случилось. Просто вдруг что-то толкнуло её в спину — сильно, горячо, невыносимо. Словно кто-то разорвал её изнутри. Она не услышала крика — своего или чужого. Только гул в ушах, который нарастал, заполнял всё пространство, заглушал дождь, заглушал голоса, заглушал даже её собственное дыхание.
Мир накренился. Потерял цвета. Стал чёрно-белым, как старая фотография.
Ника почувствовала, как ноги перестают её держать. Колени подогнулись — она бы упала, но Турбо успел подхватить. Сжал в руках, прижал к себе, и Ника сквозь пелену, застилавшую глаза, увидела, как по его рукам потекла алая кровь.
Горячая.
Липкая.
Чужая — нет, её.
Это её кровь. Она поняла это не сразу — мозг отказывался принимать информацию. Кровь. Много крови. Она на его руках, на его куртке, на его лице — откуда кровь на его лице? Он же не ранен.
— Ника! — его голос был страшным. Она не слышала такого никогда. Даже когда он угрожал, когда кричал, когда рычал от злости — такого не было. Это был голос человека, который теряет самое дорогое. — Ника, не смей закрывать глаза! Слышишь?!
Она хотела ответить, но в горле застрял ком. Тяжёлый, колючий, невыносимый. Смотрела на его лицо — бледное, перекошенное. После по щекам что-то потекло. Мокрое.
Дождь? Или слёзы?
Она плакала.
Ника чувствовала, как по её щеке течёт слеза — первая, которую она смогла показать Турбо. Потом вторая.
— Всё нормально.. — прошептала она. Губы не слушались, слова выходили невнятными, почти беззвучными.
— Заткнись! — заорал он. Не на неё — на боль, на страх, на мир, который посмел это сделать. — Не разговаривай! Не трать силы!
Где-то рядом кричали — Вова, Зима, Ярик. Ярик кричал громче всех — так, как кричат только люди, которые видят, как умирает тот, кого они любят больше жизни.
Кто-то держал её за руки — чьи-то тёплые ладони, незнакомые. Пальто снял своё пальто и пытался зажать рану, давил, что-то говорил, но Ника не разбирала слов. Слышала только гул.
Потом Марат добежал до телефонной будки, заорал в телефон — «Скорую, быстро, мать вашу, на вокзал! Девушка ранена!»
А потом кто-то побежал в сторону, откуда стреляли — двое, трое, она не разобрала. Слишком много всего происходило одновременно, слишком громко, слишком быстро, слишком страшно.
Ника не чувствовала боли.
Странно, но боли не было. Был холод — ледяной, противный холод, который разливался по телу откуда-то изнутри, из глубины, где пряталась рана. Холод поднимался к груди, к горлу, к голове, заставляя зубы стучать, а тело — мелко дрожать.
Был страх. Не за себя — за него, за Турбо, за то, что он сейчас чувствует. Она видела его лицо — и ей хотелось жить только для того, чтобы это лицо снова улыбнулось. Чтобы он снова назвал её «куколкой». Чтобы он снова сидел на её кухне и курил в форточку.
Были его руки — тёплые, с татуированными костяшками — в её крови. Он сжимал её, прижимал к себе, не давал упасть, не давал закрыть глаза.
Она смотрела на него и думала: «Странно. Я только что поняла, что он меня любит. И сразу — умирать. Как несправедливо».
— Я люблю тебя, — сказала она. Слова выходили с хрипом, с каждым словом из горла поднималась кровь. — Ты знаешь?
— Заткнись! — повторил он, но голос его сломался. Он дрожал, от страха, от боли.— Ты не умрёшь, слышишь? Я не отпущу. Я нашёл тебя, я выбрал тебя, я... Ты слышишь меня, Ника?!
Она слышала. Но не могла ответить.
Мир мерцал. То пропадал, то возвращался. Ника видела его лицо, потом темноту, потом снова его лицо — бледное, мокрое, с красными глазами.
— Не уходи, — прошептал он. И Ника поняла — это просьба. Впервые за всё время он её о чём-то просил. Не требовал, не приказывал, не угрожал. Просил. — Не уходи, Ника. Пожалуйста.
Она хотела сказать «остаюсь», как сказала минуту назад — до выстрела. Хотела улыбнуться и сказать, что она никуда не уйдёт, что она живучая, что она выжила после родителей, после бабушки, после похорон Ярика, выживёт и после этого.
Но мир погас раньше, чем она успела открыть рот.
Только его руки — тёплые, сильные, с татуированными костяшками — остались последним, что она чувствовала.
Его руки.
И его голос, который звучал всё тише, всё дальше:
— Ника... Ника, не смей... Ника!
Потом — тишина.
