Глава III. Часть 3
Одиннадцатое августа, суббота. Иштван буквально примчался к дому Софии, а та уже ждала его возле двери.
— Меня наконец отпустили, ты рад? Что там у тебя? — София была одета в тот же самый сарафан, в котором она впервые увидела Иштвана. По голосу можно было подумать, что она чем-то была недовольна, всё таки, на улице было пять часов вечера, а Иштван уже пришёл к ней с горящими глазами.
— Пьеса Луначарского, Королевский брадобрей! И ведь, надо же, прямо на дверях гостиницы повесили, и именно вчера, ха-ха! Даже бегать никуда не пришлось. — Иштвана переполняли эмоции, он сильно нервничал, стоя перед девушкой в прохладном подъезде.
— Зачем же тогда в театр звал, если планов не было?
— Так они суть были! Я правда хотел позвать тебя туда, просто... — Он замешкался. Именно перед ней Иштван словно теряет свой интеллект и начинает себя вести, словно ребёнок. — Просто представление само будет именно в этот день. У нас есть ещё три часа, а я так к тебе спешил, что даже брату своему ничего не сказал. Нет, ну, я записку оставил, конечно...
— Ну ты молодец, прям любишь меня будто-бы больше, чем его.
— Я... София, ну какая любовь, мы же знакомы отсилу... Да и... Не знаю я, смогу ли полюбить вообще хоть кого-то, всё таки, я и с девушками-то не общался никогда.
— Оно и видно, пошли.
Они пошли в гостиницу.
— Что-то ты какая-то недовольная сегодня, что случилось?
— Да отец мой, батюшка, отпускать меня не хочет. Я и про тебя-то ему рассказывать боюсь, не дай бог он мне кишки вскроет, если про тебя узнает. Господи, хвала Богу, что окна выходят в другую сторону. Увидел бы он нас вместе, пристрелил бы обоих, честное слово. — София очень боялась этого человека. — "Как можно бояться своего родственника?" — Иштван этого не мог понять, однако, оглядываясь на ситуацию в своей семье, он лишь мог проявить к ней большое сочувствие. Он даже хотел было её обнять, всё таки, имел к ней какие-никакие чувства, просто, боялся об этом сказать.
— А что же боишься его? — Печальным тоном сказал Иштван, замедлив шаг.
— Бьёт он меня. — София, сделав задумчивое лицо, отвернулась. — Я могу его понять, он обо мне заботится и всё такое, просто... Мне кажется, это неправильно, почему отец бьёт своего ребёнка. И ведь он не пьёт даже, неужели он...
— Соня... Он тебя действительно любит, просто, он может не знать, как по другому.
— Да всё он знает. — Озлобленным тоном она повернулась к Иштвану. — С матерью вон как ласково общается, и ведь её тоже бьёт, а на меня кричит только. Да не дай бог я, да на своего ребёнка руку подниму... Да я скорее... Ах, не важно.
— Прости, я не знал. — Он виновато смотрел на неё и не знал, что ответить. — Меня самого били, я понимаю, каково это. Честно, сам бы ни то, что руки, даже голоса бы на любимого человека не поднял, а уж тем более на ребёнка. Господи, почему родители бьют своих детей. Неужели зная, что слабое и беззащитное существо никак им не ответит, они срывают на него свои грехи и обиды. Это дикость. На дворе давно не средневековье, двадцатый век уже, а люди продолжают бить своих детей. Если ты из себя ничего не представляешь и только можешь самоутверждаться за счёт других, то лучше детей вообще не заводи, ей-богу, идиоты.
— Ох ты... — София поднесла раскрытую руку к переносице и закрыла глаза. — Иштван, давай не будем друг другу настроение сейчас портить, хорошо? Мы ведь за братом идём твоим, я же вижу у тебя три билета там... Когда ты успел, кстати?
— Да вот как из номера вышел, сразу в театр пошёл.
Они вернулись в номер, Янош всё ещё спал.
— Надо же. — Вставил Иштван. — Как в обед уснул, так и спит, всю ночь что-ли не спал? А ну-ка… — Он наклонился к нему и начал трясти. — Вставай, сыне Божий, представление проспишь.
— Чего? — Спросонья со сливающимися глазами спросил Янош, глядя на этих двоих с недоумением.
— Мы в театр идём, три часа у нас есть, гляди, как за окном уже стемнело, а ты всё спишь, опять всю ночь спать не будешь?
— Какой театр, когда ты… — Он обратил внимание на три билета, аккуратно торчащих из правого кармана штанов. — Ты когда успел-то? Я ж когда спал, ты в окно смотрел уже который час, всё в окно смотришь, делать тебе словно нечего.
— А что мне ещё делать-то, и к тому же, ты посмотри какая красота тут под вечер, а как стемнеет вообще лепота будет. Ты, давай, собирайся, время у тебя ещё есть, можешь не торопиться.
На улице в это время дул приятный и прохладный ветерок, от которого становилось легче на душе. Янош собирался в спешке, даже забывать начал, где у него и что лежит.
— Где мои штаны, а? — Сказал он, пройдясь в трусах по комнате. От происходящего София с Иштваном словили приступ смеха, такой сильный, что сдерживать его было очень трудно.
— Вот, вот твои штаны, ха-ха-ха, на кровати лежат, Господи, почему мне смешно с того, как ты это сказал, а? Повтори ещё раз, пожалуйста. — С неудержимым смехом просил Иштван.
— Отстань. Разбудил, ещё и смеётся.
Эта реакция заставила обоих смеяться ещё сильнее. Из затемнённой комнаты смех отчётливо слышался даже на улице, со стороны это выглядело так, будто в этой квартире была некая пьянка.
— Да идите вы… Тьфу ты. — Он махнул рукой и резким шагом, встав с кровати вышел из номера, прихватив свою сорочку.
Смех немного приутих через минуту-две, а Янош уже стоял с недовольным видом возле фонаря, в такой позе, будто вот-вот сейчас достанет из сорочки сигарету, хотя он, вообще-то, никогда не курил.
— Янош, ну ты чего! Мы же шутим! Ты и шляпу свою забыл, лови!
Янош обернулся в момент, когда Иштван собирался кинуть ему его любимую белую шляпу, про которую он, кстати, тоже забыл. Он забыл даже про то, что клал её в свой чемодан, вот такой он забывчивый, да.
— Поймаешь?
— Кидай!
— Точно поймаешь?
— Да кидай уже! И выходи, тут без вас скучно.
Иштван кинул шляпу и она приземлилась акурат на его голову, но быстро соскользнула и полетела вниз, а в попытках её поймать, Янош чуть было не потерял равновесие, однако от падения на брусчатку спасти его шляпу не удалось.
— Ну ты бы ещё дальше её кинул, ей-богу, а? — Он поспешно наклонился к ней, слегка отряхнул и надел обратно, а потом продолжил стоять так, как встал до этого, и шляпа придавала ему ещё более важный вид.
Спустя две минуты эти двое наконец соизволили выйти из своей царской хоромы, вальяжно открыв дверь и придержав её даме, как подобает настоящему джентльмену. Янош смотрел на это с лёгким смешком.
— Чего же меня не разбудил?
— А ты записку не прочёл разве?
— Какую?
— Так я ж прямо на… Я что её в своей сорочке оставил… — Он нащупал её в кармане.
Янош начал тихо смеяться, даже отвернулся. Было отчётливо слышно, как он именно смеётся с забывчивости своего брата, старательно делая вид, что это не он пару мгновений назад забыл, что лёг прямо на свои штаны, которые зачем-то положил под одеяло.
Они повернули на улицу Петровскую, в сторону здания театра, и городская темень под фонарями, освещающими всё вокруг около этого театра, полностью испарялась, словно её там и не было в столь поздний час. К тому же электричество экономили, поэтому фонари светили чуть тускло и горели через один, однако это нисколько не мешало прекрасно рассмотреть здание театра, на котором прямо красовалась выбитая крупным рубленым шрифтом надпись: «Сегодня — АН. ЛУНАЧАРСКИЙ. КОРОЛЕВСКИЙ БРАДОБРЕЙ». Само здание красовалось спереди белым итальянским фасадом, скопированным некогда с миланской Ла Скалы. На удивление, он даже не особо сильно пострадал от войны, хотя, наверное, его просто успели отреставрировать. Вход покрывали две массивные колонны, которые вместе с парадными дверьми были безжалостно заклеены серыми и грязно-розовыми бумажными афишами. В воздухе мешался запах печного дыма, сырости, жареных семечек и дешёвой махорки. Где-то у синематографа пролётка извозчика с грохотом разрезала тишину, а подле входа стоял газетный киоск от «Знамени революции». У самого входа было очень много народу. Пёстрая, кричащая толпа, которую, чтобы разбить, приходилось работать локтями.
— Как кровавое воскресенье, не иначе. — Сказала София, с небольшим страхом смотря на эту толпу. — Если снаружи здесь прямо давка, боюсь представить, что там внутри.
— Разве ты никогда не была там? — Спросил Иштван.
— Нет, никогда.
— Ну, с богом, сейчас народ разойдётся и пройдём, пошли пока-что. — Неожиданно для всех сказал Янош.
— Да у нас два часа ещё, куда ты торопишься, на, лучше, записку мою прочти. — Он передал её.
Янош прищурил глаза. Даже под ярким светом фонаря, под которым он стоял, он никак не мог разобрать эту писанину, прикрыв глаза от света он стоял с таким скошенным лицом, что только и хотелось вновь начать смеяться.
— Ну и почерк у тебя…
— И не говори. — Перебила София. — Я сама-то с трудом поняла, что у него там.
— Нормальный почерк. Между прочим, подражаю греческому письму, и пишу под наклоном, что тут непонятного-то?
— Всё, Иштван, всё. — Сказал Янош, оторвавшись от письма, после чего вновь скривил лицо и уткнулся в бумажку. — Будто арабскую вязь читаю, ты бы хоть буквы разделял что-ли. Я не буду читать эту страшную ересь. — Сказал он, двумя руками поправив свою сорочку и посмотрев куда-то гордо вдаль.
Спустя полчаса народу стало входить меньше и все твое прошли внутрь, а внутри их ударила волна тепла, запахи пудры, сырого сукна, дешевого мыла и дорогого табака. Был слышен невероятный гул сотен голосов, эхо которых разносилось под высокими сводами. На входе перед ними предстал гардероб, на который была километровая очередь. За гардеробной стойкой сидел одинокий старик на вид лет шестидесяти, который разносил верхнюю одежду прихожан взамен выдавая номерки. Им сдавать было нечего, поэтому они прошли чуть дальше, где проверяли билеты. Суровые капельдинеры в бывших ливреях и с грозными взглядами, пронзающими душу. Именно им нужно было протягивать квитки. А ещё над капельдинерами висело две незажённые керосиновые лампы на случай, если погаснет свет.
В вестибюле висят огромные зеркала в золоченых рамах. Амальгама на них местами потемнела или пошла трещинами. Публика теснится у зеркал: дамы поправляют прически, мужчины приглаживают волосы. Также под этими зеркалами были небольшие скамейки, куда садились старики и дети.
Все трое пошли дальше на лестницу, ведущую на второй этаж. Мраморная лестница с холодными и тяжёлыми перилами, выкрашенных в дерево и имеющих красивые узоры чуть ниже. За дверью на второй этаж располагался просторный зал, где публика прохаживалась до начала спектакля. На стенах — пустые места, откуда сняли портреты членов императорской фамилии и все дореволюционные плакаты, однако местами были сняты небрежно, оставляя за собой обрывки, на которых Раде можно было прочесть что-то. Из мебели — дореволюционные бархатные банкетки, некоторые аккуратно заштопаны.
Рядом располагался буфет, в котором продавали много всяких вкусностей как для детей, так и для взрослых. Можно было встретить и пирожные, и напитки, сигареты и даже лёгкий алкоголь в роде Цимлянского вина.
— Ну, выпьем за посещение. — Предложил Янош. — Ты смотри, тут, тут чай есть, ты же всегда с собой деньги берёшь, тридцать копеек есть у тебя? Знаешь, как я пить хочу, давно ничего сладкого не пил, разве это не повод, скажи же?
— Хе-хе, ладно, куплю я. Ну, господин и дама, за мой счёт, ха-ха-ха-ха!
До начала представления оставался один час. Все уже успели и перекусить и сдать свою одежду, а у входа уже можно было спокойно пройти никого не расталкивая. Много людей было на лестнице, но все трое успели войти вовремя, до начала очередной давки. Капельдинерша в платке указывала всем приходящим дорогу. Троица прошла по узкому коридору, устланному потёртой и запылённой от тысяч ног людей ковровой дорожкой, и пошла внутрь зала.
Сам зал — нечто завораживающее. Пятиярусное «итальянское» полукружие. Стены и ложи покрыты потемневшим золотом и остатками малинового бархата. Под потолком огромным хрустальным созвездием горит люстра, которую зажгли только перед началом, чтобы сберечь электричество. Оркестровая яма внизу гудит — музыканты настраивают скрипки и флейты. Зал заполняется: внизу в партере шуршат платьями и спорят о местах, а на самой верхотуре, на галёрке, молодёжь уже свистит, топает ногами и требует: «Начинайте!». Иштван провожает девушку и брата к креслам с откидными деревянными сиденьями с мягкой обивкой, они садятся, и в этот момент люстра начинает медленно гаснуть, но не сразу. От скуки Иштван решает прочесть небольшое описание к программе.
— От оно как. Это ещё и музыкальный номер оказывается.
— Так а ты не видишь, что там люди с инструментами сидят? — Заметила София.
— Да я за этими… разве что-то увижу? Тут ещё смотри, предупреждение есть, что стоит избегать, если у вас есть признаки падучей болезни… А что это?
— Когда тебя трясёт всего и ты не можешь это контролировать никак, моя мать этим страдает.
— Эпилепсия что-ли? А причём она тут вообще?
— А ты видишь, как люстра-то мигает, у этих людей с этого припадок и начинается.
— А что же до сих пор по старому пишут?
— Откуда мне знать, привычка. Ты-то сколько уже тут живёшь, разве не привык?
— Привык конечно, и к русскому эмоциональному безразличию привык, и к пьяницам на улице. Нигде в мире, мне кажется, столько не пьют, как у вас.
— Правительство пыталось с этим бороться, но, как видишь, не получилось. Мне, почему-то, кажется, что их меры сделали жизнь пьяниц намного хуже. Это сейчас они разрешили вино продавать, а вот раньше, когда тебя тут не было ещё…
— А чем же хуже?
— Да потому что человек если пьёт, то он этот спирт из под земли достанет. Не слышал разве, как люди одеколоны пили, а потом с отравлением умирали из-за этого? А кто-то даже технический спирт пить додумался, а он-же вообще для питья не предназначен. Если с одеколона человек имел хоть какие-то шансы оправиться, то от технического спирта умирал почти сразу.
— Какой ужас. Откуда-же ты это всё берёшь, м?
— Так нам каждую такую смерть освещать приходится, за несколько лет моей работы таких случаев было уже десятки. Я тебе говорю, сколько людям не запрещай, они всё равно достанут то, чего хотят, пусть даже ценой своей жизни…
— Седьмой ряд, десятое место. — Внезапно вставил Янош.
Иштван вздрогнул.
— Господи, дурак. Да, десятое, ты на нём сидишь, скоро начнётся уже.
Люди постепенно начали приходить, свет начал гаснуть ещё сильнее, а пустая сцена накрылась бархатным занавесом. Актёры и музыканты уходили внутрь. Шум толпы стихал, переходя на обычные разговоры, а Иштван сидел с задумчивым лицом, но, двоице казалось, что ему больше страшно, нежели он о чём-то думает. Иштван некогда предупреждал Софию о своём страхе перед людьми. Он объяснял, что боится ни заговорить с ними, ни то, что о нём подумают другие, а именно самих людей, как живых существ, однако происхождение своего страха он выявить так и не смог, а про пережитую намедни войну он старался не думать, и порой до последнего то отрицал её влияние, то соглашался с тем, что это из-за неё ему страшно выйти в люди в одиночку, отчего ему приходилось постоянно закрывать своё лицо от окружающих, смотря в пол. Он даже не боялся врезаться в здание или столб, лишь бы не видеть человеческие очертания.
— Соня, можно я за твою руку буду держаться, пожалуйста.
— Зачем?
— Мне страшно здесь находиться, тут столько людей, а я не могу на них смотреть, понимаешь?
— Ладно, ладно, не переживай, хорошо, я, в целом-то, и сама не против. Иштван, ты хороший человек, знай это.
Иштван застыл в удивлении, не зная, что сказать. Ему очень не хватало этих слов, он даже хотел было заплакать от счастья, что встретил такого человека, как она, но ему что-то мешало, несмотря на доверие, он, почему-то, боялся проявлять к ней какую-то сильную близость.
Тем временем, зал погас, и одинокая лампочка загорелась над сценой.
