Шестая глава
Татарский пират.
Я уже развернулся к выходу, чувствуя, как плечи чуть расслабились, но в груди всё равно кипело раздражение, злое и жгучее, как утренний кофе без сахара. Хотелось просто уйти. Слинять до того, как сюда ворвутся голоса, тела, вопросы, лишние взгляды. Мой шаг на порог — и её голос, как нож, вгоняется мне в спину:
— То, что ты меня спас, это не знак дозволен...
Голос срывается, глохнет, гаснет на середине слова. Я дёргаю головой назад, уже открывая рот, чтобы крикнуть что-то едкое в ответ, какую-нибудь колкость, чтобы поставить её на место. Но слова застревают где-то в груди, не долетая до языка. Я смотрю на неё — и не могу выдохнуть.
Роза стоит, прижавшись ладонью к стене. Так, словно эта стена — единственное, что удерживает её на ногах. Бледная. До прозрачности. До того, что её кожа почти сливается с холодным, влажным мрамором раковин. Глаза мутные, как у старой куклы, которую выбросили на помойку, а она всё ещё открывает их, когда никто не видит. Губы синие, почти фиолетовые. Тело... тело уже не слушается. Но она держится.
И смотрит на меня. Прямо в глаза. Сквозь меня. Будто пытается дочитать фразу, которую не успела договорить.
А потом — качается. Один раз. Второй.
Глаза закатываются. Медленно, словно сознание просто ускользает куда-то за грань. Никто не знает, какая это долгая секунда, когда ты стоишь и смотришь, как человек уходит в пустоту. И только когда её ноги подкашиваются, я понимаю — всё.
Пальцы скользят по кафелю. С противным, коротким скрипом: мне показалось, что ногти оставили на гладкой поверхности белые полосы. Она оседает. Без звука, без стона. Просто уходит вниз, как мешок, из которого высыпали всё содержимое.
Глухой удар. Тело — о пол. И этот звук, тяжёлый, чавкающий, словно удар сырого мяса о бетон. Меня передёрнуло. От макушки до пяток, крупной дрожью, от которой захотелось выплюнуть собственное сердце. Только не это. Только не сейчас. Только не здесь.
— Япона-ж мать! — рявкаю я, делая шаг вперёд, но тут же из коридора слышу топот. Голоса. Ближе, и с каждым мгновением громче. И среди них — Ильдар. Только этого ублюдка сейчас не хватало.
«Аби! — орёт он кому-то. — Веди быстрее!»
Его командирский, въедливый голос, от которого зубы сводит и хочется скрипеть ими в голой злобе.
Думать времени не было.
Я матерюсь сквозь зубы и вместо того, чтобы идти к ней, лечу в последнюю кабинку. Захлопываю дверь, задвигаю щеколду, на всякий случай вцепился в ручку — дёрнут, не дёрнут, а я успею выскочить. Прижимаюсь спиной к холодному кафелю. Замираю. И дышу через раз, будто лёгкие решёткой перекрыло.
— Милена! — голос Ильдара уже внутри. Он орёт, как резаный, словно она кровью исходит, а не в обычном обмороке. — Чего уставились?! Поднимайте её, живо!
Крики. Суета. Ужас на лицах. Паника расползается по коридору быстрее, чем огонь по сухой траве. Словно она не просто сознание потеряла, а лежит на грани смерти. Каждая секунда промедления — вечность, за которую потом спросят.
Я залез на унитаз, поджал ноги, чтобы из-под двери ничего не торчало. Присел на корточки — неудобно, колени упираются в стенки кабинки, плечи сведены, дышать тяжело. Душно. Пахнет хлоркой и чужим потом. Кабинка давит, как клетка. Быстрее бы эту клушу унесли. И я, наконец, выйду. Спокойно. Без лишних глаз.
Но они, будто назло, устроили в туалете настоящие похороны. Забежали почти все. Эскобары, охрана, какие-то посторонние люди, которых я раньше не замечал. Голоса — громкие, перебивающие друг друга. Суетливые, громкие шаги. Кто-то ахал, кто-то командовал, кто-то просто стоял и молчал, загораживая проход.
Первым к ней кинулся кудрявый. Он сразу начал орать на других, чуть ли не матом, расталкивая всех локтями. И оказался умнее остальных: нагнулся, подхватил её на руки — грубо, резко, но грамотно, — и, никого не слушая, понёс к выходу.
Толпа схлынула. Голоса стихли, будто их выключили. Шаги затихли в конце коридора, как последние капли после ливня.
Выдохнул. Наконец-то. Хоть кто-то в этом цирке знает, что делать.
Теперь можно было выйти. Не прятаться. Не таиться. Просто — выйти. И уехать. Отсюда. Из этого вечера, который никак не хотел кончаться. Из этого хаоса, в который я влез по собственной глупости.
Замер, прислушиваясь. Цыганский табор отчалил — шаги затихли, голоса растворились, двери перестали хлопать. Тишина. Гробовая, как в морге. И в этой тишине я наконец-то повернул щеколду, выдохнул — и выскользнул наружу. Сначала из кабинки, потом из уборной. Аккуратно, но быстро — не хватало ещё нарваться на кого-то.
Но не тут-то было.
Я — чистое совпадение, вот правда, ни умысла, ни злого плана — просто выруливаю к выходу, как вдруг локтем... Ну, в общем, ебнул в мадаму локтем. Со всей дури. Нет, я не специально, чистое совпадение, инстинкты сработали — рука сама дёрнулась. Она просто выпрыгнула из-за угла — как лисица на курятину и влетела мне прямо под локоть. Так, что сложилась пополам и рухнула на пол, как подкошенная.
Откуда? Зачем? Время два часа ночи, кому неймётся?
— Ёб твою мать... — выдохнул я, глядя на неподвижное тело. Сердце рухнуло куда-то в район пяток, как в детстве на американских горках — тех, с которых я орал так, что срывал голос. В голове пронеслась паника — скорая, менты, камера, пожизненное. Я даже вспомнил пару молитв, которые дядя заставлял учить наизусть, — бесполезно, в голове только мат.
— Эй, — позвал я, наклоняясь и тряся её за плечо. — Живая? Очнись! Не при смерти же, в самом деле...
Я похлопал её по щекам. Пару раз. Не сильно, но ощутимо — так, чтобы голова мотнулась туда-сюда. Ресницы дрогнули. Она проморгалась — мутно, вяло, — но не очнулась. Взгляд так и остался где-то там, внутри, в её пьяном забытьи, ведь от неё так несло перегаром, кислым, как из опрокинутой пепельницы, в которую вылили дешёвый вискарь. Живая. И слава богу. На мне греха не будет. Ну, почти. Совесть, та ещё шлюха, всегда найдёт к чему придраться, но сейчас она молчала, и я был ей за это благодарен.
Выпрямился. Позвоночник хрустнул, прострелило в пояснице — сказалась та дурацкая поза, в которой я сидел на корточках минут двадцать. Пора валить. Щас сяду за руль, выдохну, пальцы наконец перестанут дрожать, и я свалю в отель. А потом сон, мой милый, вязкий сон без сновидений, без чужих криков и без этого туалета, который мне будет сниться в кошмарах ближайшие полгода. О, боже..
Я замер. Сердце опять дёрнулось и упало вниз. Я что снова в кошмаре? Этот вечер точно решил меня добить. Я увидел, как пацаны Ильдара сворачивают в мою сторону. Не спеша. С ленцой. Хищной, опасной. Может им стало обидно, что проиграли в прошлые догонялки? А мне понравилось. Вот правда. Понравилось уделать их, как щенков. И судя по их лицам, они это запомнили. Надолго.
Чем ближе я к чёрному выходу, тем ближе они ко мне. Расстояние сжимается, как удавка на шее. Я чувствую спиной их присутствие — вязкое, как кисель. От них разит дешёвым лосьоном после бритья, пополам с агрессией. И перегаром. Много перегара. Одни алкаши.
— Куда же ты убегаешь? — слышу я за спиной.
Голос скользкий, с издёвкой. Как лезвие по стеклу.
Сглотнув вязкую слюну — когда успело так пересохнуть в глотке? — я оборачиваюсь. Медленно, словно во сне. Когда знаешь, что, за спиной, кошмар, но всё равно смотришь.
Они стоят, как на сцене из чёрной комедии. Идеальной мизансценой. Один посередине, двое по сторонам. Средний — лысый: череп блестит в тусклом свете, как бильярдный шар. Глаза маленькие, злые, цепкие. Спортивные костюмы сидят на них как влитые — дорогие, брендовые, но всё равно смотрятся как мешки с дерьмом. Гламурное отребье. Братки с обочины. Элита помойки.
— Мы не договорили, — продолжил первый, и приблизился к моему лицу вплотную. Я почувствовал запах из его рта — перегар, табак, что-то кислое. И ярость. Чистую, ничем не разбавленную ярость, от которой волосы встают дыбом. — Или ты решил, что правила поменялись, а? Что можно просто так взять и уйти?
— А что такое? Соскучились за мной?
— Само собой, — он расплылся в улыбке, как чеширский кот, только тупой и без грации, — особенно, по твоему разбитому хлебалу. Сын шлюхи.
— А вот обзываться не стоило, — я фыркнул, даже не пытаясь скрыть, как закипает внутри что-то горячее. И не дожидаясь очередного вопроса, пока он ещё лыбился и переглядывался со своими, влепил ему вначале под дых. Прямо в солнечное сплетение, с оттягом, так, что воздух из его лёгких вышел со свистом, а глаза полезли на лоб. Он согнулся пополам, захрипел, схватился за живот, как баба за сумку. А я в мгновение добавил коленом в нос. Хрустнуло — то ли хрящ, то ли моё терпение лопнуло окончательно. Кровь брызнула на мрамор, яркая, почти глянцевая, как дешёвая помада. Он рухнул ровно тумбочкой — на бок, сложившись улиткой. Готов.
Я перешагнул через него, чувствуя, как под подошвой что-то влажно чавкнуло. Двое оставшихся замерли в ступоре — видимо, не ожидали, что спектакль пойдёт не по их сценарию. Я стряхнул с костяшек чужую кровь, размял шею — хрустнуло, приятно, — и ухмыльнулся, глядя на них, как на дерьмо, в которое только что наступил.
— Потанцуем?
Они переглянулись. Всего долю секунды — ту самую, за которую я успел понять: эти двое тупее лысого, но злее. Такие не думают, такие бьют. На обиде за своего, который сейчас валялся на полу и хрипел, как перерезанная свинья.
Тот, что слева — коренастый, с бычьей шеей и золотой цепью поверх спортивной кофты, — сорвался первым. Без предупреждения. Просто кинулся на меня, выставив плечо вперёд, как локомотив. Я ушёл вбок, пропуская его мимо, но он успел зацепить меня пальцами за рукав — кожа жалобно скрипнула, но выдержала. Сука. Чуть не порвал мне мою любимую куртку, козлина. Он впечатался плечом в стену коридора глухим ударом — с потолка посыпалась побелка, на обоях осталась вмятина с его силуэтом. Но устоял. И уже разворачивался, тяжело дыша, как загнанный бык.
Я машинально одёрнул рукав, проверил — цела, родимая. Отлично. Значит, можно бить дальше и не беспокоиться, что любимая косуха пойдёт по швам. И это была — главная ошибка. Потому что пока я отвлёкся на куртку, худой уже вынырнул сбоку. Его кулак влетел мне в скулу — резко, хлёстко, как бита. Голова мотнулась в сторону, в глазах вспыхнули белые искры, а во рту появился металлический привкус. Я сплюнул кровь на ковёр — ярко-алую, густую, — и усмехнулся, размазывая тыльной стороной ладони разбитую губу.
— Смотри-ка, дёргается. А с виду крыса дохлая.
Он не ответил. Только глаза забегали быстрее, и он снова замахнулся, целясь мне в висок. Я заметил тень краем глаза, дёрнулся назад, и его кулак просвистел в сантиметре от скулы. Воздух рассекло. Он промахнулся, теряя равновесие на доли секунд. Мне хватило. Я перехватил его руку, выкрутил запястье — грубо, до хруста, — и швырнул лицом в стену. Удар вышел глухой, хрусткий. Обои лопнули, пошли пузырями, а на светлой поверхности остался яркий кровавый след, будто кто-то раздавил переспелую вишню. Крыса сполз на пол, зажимая разбитый нос, и что-то заскулил — тонко, жалобно, как побитая дворняга.
Коренастый снова попёр на меня. На этот раз без разбега — просто шёл, как танк, выставив руки, пытаясь сгрести в охапку и задавить массой. Но я же умнее. Отступил на шаг, ещё на полшага — спиной упёрся в стену. Холодная стенка обожгла лопатки даже сквозь кожу. Отступать некуда. Он уже почти навалился, я видел поры на его носу, и жёлтые зубы в оскале. Он думал, что поймал меня. Зря. Я ушёл вниз, присел, пропуская его руки над головой, и снизу, со всего размаха, засадил ему апперкот в челюсть. Клацнули зубы, голова мотнулась назад, брызнула слюна вперемешку с кровью.
Но он не упал. Пошатнулся — да. Мотнул башкой — да. Но устоял, и в следующую секунду его кулак прилетел мне в рёбра. Тяжёлый, как кувалда. Я охнул, согнулся, воздух выбило из лёгких, а перед глазами поплыли цветные круги. Боль была тупая, глубокая, она растеклась по боку горячей волной.
— Так, блядь, — прохрипел я, пытаясь отдышаться. — Либо ты сейчас сам в обморок падаешь по-хорошему, либо я тебя, суку, в асфальт по шляпку закатываю.
От сказанного, он закипел. Буквально. Его лицо налилось краской — сначала розовой, потом пунцовой, потом почти бордовой, как переспелый помидор. Желваки на скулах заходили ходуном, глаза налились кровью, и он снова побежал на меня — тяжело, грозно, как разъярённый носорог. На этот раз он не думал о защите. Только о том, чтобы смести меня с лица земли.
Я выпрямился и рёбра прострелило болью, но я заставил себя стоять ровно. Подпустил его ближе. Ещё ближе. И когда он уже навис надо мной, занеся кулак, я остановил его — локтем в висок. Коротко. Жёстко. Без замаха.
Раз.
Он качнулся, но не упал. В глазах промелькнуло удивление — тупое, животное. Я добавил ещё раз. Кость встретилась с костью, и мой локоть отозвался глухой болью, но мне было плевать. Ещё раз. И ещё. Его голова мотнулась на сто восемьдесят градусов, из уха потекла кровь, смешиваясь с потом и грязью. Он захрипел, начал оседать, хватаясь за воздух растопыренными пальцами, будто искал невидимые поручни. Не нашёл. Рухнул на колени — грузно, с глухим стуком, — а потом и лицом вперёд, прямо на грязный ковёр коридора.
Туда ему и дорога.
Дышалось тяжело. Костяшки саднило, сбитые до мяса. Кожанка выдержала — только чужой крови на рукавах добавилось, но водолазка под ней промокла насквозь, прилипла к телу, липкая и горячая. Джинсы в потёках, будто я не дрался, а разделывал тушу. Сердце колотилось где-то в горле, но на душе было странно спокойно. Даже весело. Я оглядел поле боя — три тела на полу, вмятина в стене, кровавые разводы на обоях. Прямо натюрморт. И я в нём — живой. Помятый, но живой. Уже победа.
Я присел над лысым — что начинал этот цирк. Он лежал на спине, всё ещё в отключке, из носа текла кровь, заливая щёки и шею. Я похлопал его по щеке, не сильно, просто чтобы проверить, жив ли. Он застонал, дёрнул головой, но не очнулся.
— Вот так-то, — выдохнул я, вытирая руки о его же кофту. — Правила не меняются. Просто я играю лучше.
Всё, теперь точно нужно делать ноги. Ещё много работы, но сначала душ. Смыть с себя этот вечер. Эту кровь. Этот запах чужого пота и ужасно, вонючего перегара, который, въелся везде где можно.
Собственно я так и сделал, как только захлопнул двери номера.
Первые секунды обожгло ледяной водой — я стиснул зубы, задерживая дыхание, — а потом пошёл кипяток. Тяжёлый, плотный, почти осязаемый. Струи воды обволакивали тело, стекали по плечам, по спине, по затёкшим мышцам, смывая всё: грязь, усталость, липкий страх, который я не мог признать. Как же я любил тонуть в кипятке. Даа. Закрыл глаза, упёрся ладонями в кафель и просто стоял, позволяя воде делать своё дело. Минуту. Две. Пять. Пока кожа не покраснела, а мысли не стали прозрачными и спокойными, как этот пар, заполнивший ванную до самого потолка.
Я постоял ещё пару минут, а потом, когда пришло расслабление — то самое, когда мышцы наконец отпускает, а мысли перестают скакать, как бешеные, принялся отдирать от кожи запахи. Кровь. Пот. Чужой перегар, въевшийся так, будто я провёл в той драке не пять минут, а целую вечность. Особенно в волосах. Я запустил пальцы в пряди, промывая их уже по второму кругу, и почувствовал под ногтями что-то жёсткое. Присмотрелся, а на концах прядей застывшие капли крови. Мелкие, тёмные, уже запёкшиеся. Чья — непонятно. Может, крысы. Может, моя. Какая уже разница. Я с остервенением тёр голову, пока вода у ног не стала прозрачной.
И я бы ещё стоял. Честно. Ещё бы час. Два. Пока кожа не сморщится, как у старика, и пар не выест мне глаза. Но сквозь шум воды, сквозь этот белый шум, от которого я почти уплыл в нирвану, пробился звук. Вибрация. Телефон. Да чтоб тебя.
Выключая воду, я отдёрнул шторку — колёсики противно лязгнули по перекладине. С кафеля потянуло прохладой, кожа тут же покрылась мурашками. Стянул с крючка большое полотенце, и обмотал вокруг бёдер — ткань приятно обтянула, тяжёлая, махровая. Взял ещё одно, поменьше, перекинул через плечо, и вышел из ванной, оставляя за собой цепочку мокрых следов на полу. Шлёп-шлёп-шлёп — босиком по номеру, сквозь полумрак, мимо незашторенного окна, за которым спал город. На ходу накинул малое полотенце на голову и принялся вытирать волосы — разбрызгивая капли по голым плечам и стенам.
Телефон надрывался на тумбочке, полз по деревянной столешнице, как жук, перевёрнутый на спину. Экран мигал синим, высвечивая пыль в воздухе. Я не спешил. Пусть пожужжит. Пусть подавится. Нечего звонить в такое время нормальным людям, которые только что смыли с себя чужую кровь и почти добрались до состояния «просто лечь и сдохнуть до утра». Подойдя ближе, глянул на экран. Ну конечно. Кто же ещё.
— Да? — я натянул улыбку, хотя никто меня не видел, и кашлянул, чтобы избавиться от хрипоты. Горло ещё саднило то ли от крика, то ли от пара.
— А ты где потерялся? — Юра истерично поднял тон. С ходу, без «привета и минета». Ну конечно. У него всегда так. Как будто я ему должен круглосуточный отчёт о местонахождении.
— В отеле.
— Ну и хули ты в отеле?
Я замер, откидывая маленькое полотенце на кресло. Оно шлёпнулось на кожанку, а та отозвалась глухим шлепком. В трубке повисла пауза, тягучая, как жвачка под столом. Я переложил телефон к другому уху.
— А где мне быть? Юра, полчетвёртого, чё ты от меня хочешь?
— Я тебя когда-нибудь прихлопну. — Он устало выдохнул. И я прям видел, как он трёт переносицу пальцами, порываясь спиздануть что-нибудь колкое, но молчит. Секунду. Другую. — Ладно. Ты же ещё не спишь?
— Нет, сплю.
— Отлично, — перебил Юра, и на фоне хлопнула дверь машины. Звук гулкий, объёмный, как в подземном паркинге. — Жди, буду через минут тридцать. Тебе что-нибудь взять?
— Ты ж знаешь, я не пью.
— А креветки, будешь?
— Нихуя мы богачи.
— Ещё бы. — Хмыкнул он и отключился.
Короткие гудки. Я посмотрел на экран, на секунду представил, как швыряю телефон в стену — прям в телевизор, чтобы бахнуло, чтобы хоть что-то в этом номере случилось по моей воле. Но сдержался. Вместо этого выдохнул сквозь зубы и покачал головой.
— Вот гондон.
Полотенце на бёдрах ослабло, я успел перехватить его и затянул потуже. С кресла на меня всё ещё смотрела кожанка — чужая кровь на рукавах уже подсохла и потемнела. Потом почищу. Завтра. Я прошёлся по комнате, роясь в карманах джинс, сваленных на полу, — пальцы нащупали смятую пачку сигар. Две штуки. Вытащил, повертел в пальцах. Джекпот, прям. Не думал, что остались.
Я натянул спортивки, низко, даже не заморачиваясь с футболкой, и вышел на балкон. Стеклянная дверь отъехала в сторону с тихим скрипом, и меня тут же обдало прохладой — утренней, влажной, ещё не прогретой солнцем. Кожа покрылась мурашками, но я не спешил возвращаться. Наоборот — опёрся локтями о перила, подставляя голый торс ветру, и зажёг конец сигареты. Огонёк затрещал, освещая пальцы оранжевым. Первая тяга — дым вошёл в лёгкие тяжёлый, густой, и вышел через нос двумя струями. Я прикрыл глаза. Вот теперь — да. Теперь почти хорошо.
Потихоньку начинало светлеть. Небо на востоке уже не чёрное, а такое... сизое, выцветающее. Птицы давали сольные концерты, где-то в кронах деревьев у отеля заливалась какая-то мелкая пичуга, ей вторила другая, и третья, и скоро весь этот оркестр орал так, будто наступил конец света.
А может, наоборот, начало. Весна. Я с самого детства любил её. Зимой темно как в жопе — в восемь ещё ночь, в шесть хоть вешайся, — а весной красота. Не холодно. Всё цветёт. Рай, одним словом. И главное — можно не ходить как капуста: майка, свитер, пуховик, шарф, шапка, идиотские перчатки, в которых даже сигарету не удержишь. А тут — вышел в одних штанах, и живой.
Луна садилась за горизонт — бледная, полупрозрачная, как старая монета, забытая на небесной скатерти. Скоро появится солнце. Край неба уже набухал розовым, подсвечивая верхушки домов. Я затянулся ещё раз, провожая луну взглядом. Где-то там, внизу, спал город. Спала Милена. Мда. Я поморщился, как от зубной боли. Одно её воспоминание уже раздражало — прям скребло где-то под рёбрами. Вся такая из себя, королева чёртова. Нос по ветру, подбородок выше неба, а сама в отключке на грязном кафеле валялась, как мешок с костями. Так ещё и армянка. Всегда они были цыганами, а не славным народом. Тёмные как цыгани, и с носами как клюв.
Я её, блин, спас. Собственноручно. А она ещё и недовольна. «То, что ты меня спас, это не знак дозволения» — передразнил я её хриплый, сорванный голос в своей голове и скривился. Дозволения. Надо же, слово-то какое нашла. Будто я к ней в койку напрашивался. Выскочка. Лежала бы сейчас без меня в том туалете, захлёбываясь собственной блевотой, а туда же — корону поправляет.
Я докурил, но легче не стало. Наоборот — внутри разворачивалось что-то тягучее, тёмное. Раздражение, которое я думал, что смыл вместе с кровью в душе. А нет. Оно сидело глубже. Я поморщился и сплюнул вниз, в кусты.
А мне ещё с ней работать. С этой... Миленой. Надо будет успокоительных купить. Банок двадцать. Нет, тридцать. Ящик. Потому что я либо её пошлю, либо убью. Другого не дано. Третьего варианта просто нет в природе, я уже просчитал. Послать — значит послать красиво, с матом, с расстановкой, чтоб она запомнила. Убить — ну, это в переносном смысле. Наверное.
Я потянулся за другой сигаретой. Пальцы уже подрагивали, то ли от холода, то ли от злобы. Сунул в зубы, чиркнул спичкой. С первого раза зажечь не вышло — ветер, гад, подул с реки, пламя дёрнулось и потухло, оставив только струйку дыма и запах серы. Вторая спичка. Та же история. Я выматерился сквозь зубы и развернулся спиной к ветру, прикрывая огонёк ладонью, как свечку в церкви. Только на пятый раз зажглась. Вот так всегда. Вот все они такие.
Всем женщинам что-то нужно. Этой — чтобы я стал её шестёркой на побегушках. Чтобы спасал, вытаскивал, решал проблемы, пока она будет корчить из себя недотрогу. «Ты вообще кто такой, чтобы так со мной разговаривать.» — снова всплыло в голове её шипение. Да кому ты нужна? Дура. Я фыркнул. Слово-то какое «Ты кто такой». Будто это не я её спас. Будто я вообще о ней думал в этом ключе.
А ведь думал. Вот же идиотина.
Я затянулся, глубоко, зло, и дым обжёг горло. Было. Было, грешным делом. Пока она там стояла, мерцая в свете софитов, пока смотрела на меня этим тяжёлым, царским взглядом — будто я пыль под её каблуками. А я пялился. Как пацан, честное слово. Отметил и шею, и ключицы, и то, как платье сидит. Позволив себе лишнюю мысль.
Сплюнул опять. Злость душила, но уже не на неё — на себя. За то, что дал слабину. За то, что она оказалась права. За то, что я реально смотрел. И за то, что теперь придётся с ней работать, терпеть этот надменный взгляд, этот клюв. А я буду терпеть. Потому что работа. Потому что деньги.
Но боже, как же меня бесит эта баба.
Из мыслей меня выдернул звонок Юры — резкий, требовательный, как пощёчина. Телефон завибрировал в кармане штанов. Достав, я скосил взгляд на экран: «Юра» высвечивал знакомый контакт. Я нажал на кнопку, прикладывая к уху.
— Выйди встреть меня.
Я застыл посреди номера, так и не донеся футболку до головы. Она осталась висеть в руке — мятая, прохладная, пахнущая пылью портфеля.
— У тебя ноги отказали? Или какая причина, чтобы я спустился?
— Меня не пропустят просто так.
— Ты издеваешся? Дай трубочку на ресепшене.
В динамике завозились. Юра всегда возится, когда ему не хочется что-то делать, — тянет время, шуршит, создаёт видимость занятости. Слышно было, как он накрыл трубку ладонью, но голос всё равно просочился — глухой, требовательный: «Девушка, вас». И следом — уже ближе, в самое ухо — женский голос. Мягкий, как патока. С той самой интонацией, которой учат на тренингах для персонала:
— Я слушаю.
— Девушка, это мой друг, — начал я, подпирая телефон плечом. — Можете пропустить.
— Извините, — она выдержала микроскопическую паузу, ровно настолько, чтобы я успел закатить глаза, — я не могу быть уверена. У нас протокол. Ночные визиты...
— Мадам, — перебил я, перехватывая телефон поудобнее, и встряхнул футболку, расправляя, — не ебите голову. Номер 208. На фамилию Хасанов. Посмотрите в своей волшебной базе, и давайте жить дружно.
Я наконец натянул футболку. Ткань скользнула по лицу, на мгновение ослепив, и запутавшись в волосах — я дёрнул, выпутываясь, и ворот хрустнул швом. Пустяк Главное не телефон уронить. Вынырнул, поправил ткань на груди, и убрал прядь с глаз.
В трубке застучали клавиши. Быстро, отрывисто. Я представил её — сидит внизу, в идеально выглаженной униформе, с бейджиком на груди и улыбкой, которая сейчас трещит по швам. Пальцы порхают по клавиатуре, а в голове — один сплошной мат. Вежливый. Гостиничный.
— Да, господин Хасанов, — голос изменился мгновенно, будто кто-то повернул рубильник. Теплее. Слаще. Почти интимно. — Приношу извинения за доставленные неудобства.
Ага. «Доставленные неудобства». Я усмехнулся. Знаю я цену этим извинениям. Сейчас она трубку положит и пойдёт жаловаться подружке на гостей, которые портят ей смену.
На том конце снова зашуршала, переходя к Юре. Я успел бросить взгляд в зеркало — футболка сидела криво, подвернулась на плече, волосы торчали в разные стороны после душа. Красавец.
— Лифт слева, — сказал я в трубку. — Поднимайся. И креветки не забудь.
Юра что-то промычал — неразборчиво, но явно соглашаясь, — и отключился. Я бросил телефон на тумбочку, и он глухо стукнулся о дерево, затихая. Тишина. Комната снова погрузилась в это темное безмолвие: ни ветра, ни голосов. Только кондиционер шелестел где-то под потолком.
Я присел во второе кресло — то, что стояло ближе к окну, — откинулся на спинку и прикрыл глаза. Всего на пару секунд. Просто дать отдых векам, которые горели после душа. Ресницы дрогнули раз, другой... и я не заметил, как провалился.
Сон был размытый. Не цветной и не чёрно-белый — скорее, как старая плёнка, которую крутят в замедленной съёмке. Я иду по коридору. Узкому, душному, стены почти касаются плеч. Внизу ковёр — тёмно-бордовый, с вытертым ворсом. На стенах свечи. Через раз — одна горит, другая погасла, и это чередование света и тени гипнотизирует. Ноги ведут сами. Я не могу остановиться. Не могу свернуть. Только влево. Постоянно влево, как будто кто-то положил руку мне на затылок и мягко, но настойчиво направляет.
Я хмурю брови. Во сне я чувствую, как напрягаются мышцы лба, как сдвигаются брови. Но тело не слушается. Шаг. Ещё шаг. Поворот налево. Свеча. Темнота. Свеча.
А потом — мостик. Деревянный, старый, выгнутый дугой, как спина разбуженной кошки. Я поднимаюсь по нему, доски скрипят под ногами. И вдруг — пол меняется. Он из картошки. Крупной, сырой, рассыпанной прямо под ногами. Я иду по ней, картофелины перекатываются, хрустят, разъезжаются в стороны, и каждый шаг даётся с трудом. Метров через десять картошка заканчивается. И там, в конце, стоит Роза.
Она не шевелится. Просто стоит и смотрит на меня. На ней то самое винное платье, но теперь оно темнее, почти чёрное, и блестит в свечном свете, как лужа нефти. Глаза — тяжёлые, неподвижные. Она ничего не говорит. Только смотрит. И в этом взгляде — всё то же, что и там, в туалете: упрёк, надменность и что-то ещё, что я не могу разобрать. Что-то нечеловеческое.
— Ну и чего ты приперся?
— Я тебя не звал, — ответил я. Или не ответил. Во сне слова выходят без звука.
— Звал. Ещё как звал. — Она склонила голову набок, и свечной свет скользнул по её скуле, высветив что-то острое. Что-то птичье. — Ты же меня спас. Помнишь? А теперь жалеешь.
— Ни о чём я не жалею.
— Врёшь.
Она шагнула ближе. Картошка под её ногами даже не шелохнулась. А моя — снова заёрзала, будто выталкивая меня к ней.
— Ты меня боишься, — сказала она.
— С чего бы?
— Потому что я видела тебя. Там, в зале. Ты смотрел на меня, как на чужую, но думал как о своей.
— Не думал.
— Снова лжёшь! — она сорвалась с места и пошла вокруг меня, медленно, по кругу, как хищница, которая уже не торопится, потому что знает — добыча никуда не денется. Я чувствовал её взгляд кожей. Она оглядывала меня — плечи, затылок, руки. — Тима.
Я замер. И в голове в миг стало пусто.
— Ты откуда имя моё знаешь?!
— А я всё о тебе знаю. Тима.
— Не называй меня так! — голос сорвался на рык, но вышел глухим, как сквозь вату.
— Тима, — повторила она. И ещё раз. — Тима. Тима!
Она вбивала это имя, как гвозди, — размеренно, с каким-то непонятным удовольствием. Я хотел заткнуть её, хотел шагнуть вперёд, схватить за плечи — но возразить не мог. Мне словно рот заклеили. Губы слиплись, язык прирос к нёбу, и только воздух выходил сквозь зубы — горячий, бессильный.
— Тима! Тима! — кричала она уже почти в лицо, и свечи на стенах вспыхнули ярче, затрещали, зашипели воском. — Тима!
Рванулся к ней — и проснулся.
Дернулся — но вместо коридора, свечей и Розы увидел Юру. Он стоял прямо надо мной и лихорадочно тряс меня за плечо. Глаза встревоженные, но рот уже растянут в привычной полуулыбке — с которой он обычно сообщает дурные новости.
— Наконец-то, проснулся.
Я заморгал, не сразу соображая, где нахожусь. Номер. Кресло. Кондиционер всё так же шелестит под потолком. Утро за окном уже налилось серым, подсвечивая шторы.
— Ты тут откуда? — я потёр глаза кулаками, проверяя, реальность это или продолжение сна. Веки слипались, а в голове ещё звенело это дурацкое «Тима, Тима».
— Серьёзно? — Юра поднял брови, изображая оскорблённое достоинство.
— Точнее, как ты зашёл?
— А-а, — он отмахнулся и, потеряв ко мне интерес, направился к гостиному столику. На ходу шурша пакетом. — Так у тебя двери были открыты. Вообще нараспашку. Спишь, как младенец, хоть выноси.
— Ясно.
Я потянулся, разминая затёкшую шею. Сон всё ещё цеплялся за рёбра — липкий, неприятный, с привкусом картошки и чужого голоса.
Юра тем временем деловито выгружал на стол свои сокровища. Сначала — огромный пластиковый кейс, внутри которого розовели креветки, уложенные рядками, как солдаты. Затем четыре бутылки светлого, запотевшие, только из холодильника. И напоследок — пару штук тараньки, завёрнутой в газету, жирно проступающую сквозь бумагу.
— А это тебе, — он нырнул в свою сумку, здоровенную как чемодан, с которой не на встречу ходят, а в эмиграцию. Порылся, звякнул молнией и извлёк папку. Толстую. Очень толстую. Я таких со школы не видел — «Война и мир» нервно курит в сторонке. Он без церемоний кинул её мне на колени. Тяжёлая, зараза. Я аж крякнул.
— Знакомься, а я пойду руки помою, — бросил Юра и скрылся в ванной, насвистывая что-то до отвращения бодрое.
Я проводил его взглядом и опустил глаза на папку. Потом на кейс с креветками. Потом снова на папку.
— Пиздец.
Выдохнул я, делая глоток воды — тёплая, с привкусом железа, но лучше, чем ничего, — и открыл первые страницы.
Бумага была плотной, чуть желтоватой по краям, будто её выдерживали в архиве лет десять, а не собрали за прошлую неделю. На первых строках — копии паспортов. Три штуки. Русский, армянский, загран. Всё чётко, без помарок, без лишнего. Будто не человека описывали, а инвентаризацию проводили.
«Эскобар Милена Арамовна. 20.11.1987.»
И понеслась коза по ипподрому.
Въезды и выезды — Ереван, Москва, Париж, и ещё, и ещё, и ещё. За двадцать три года жизни — двенадцать посещённых стран. Недвижимость: квартира на Остоженке, дом в Ереване, съёмная студия в Париже, и что-то там ещё, я даже не вчитывался.
Наследство от деда по материнской линии. Налоги — вернее, их отсутствие. Выписки из банков, платежи, квитанции за свет и воду. И это только на восьмой странице. А их — триста восемьдесят семь. Триста восемьдесят семь страниц чужой жизни, разложенной по пунктам и подпунктам, с перекрёстными ссылками и примечаниями мелким шрифтом. Они даже умудрились узнать размер её груди. Второй, если кому интересно.
Я поднял глаза на Юру. Тот как раз выходил из ванной, вытирая руки о полотенце, и вид у него был до отвращения довольный.
— Слушай, а есть открывашка?
— Об стол открой.
Юра лишь повёл плечом и аккуратно хлопнул ладонью по крышке. Пена с тихим шипением поползла по стеклянному горлышку, он подхватил бутылку, слизывая капли с пальцев.
— Юр, вы откуда узнали про драку в Париже?
— Да там легко, — он подошёл к креслу, на котором лежала моя кожанка, бережно подхватил её, перекинул через спинку стула — не бросил, не скомкал, а бережно уложил — и только потом сел. Откинулся, открывая кейс с креветками. Пластик хрустнул, и рыбный запах тут же разнёсся по комнате. Густой, солёный, как будто море плеснуло в стену. — Отец бабки высылал, чтобы дело замяли. А у нас там свои люди. Так что — не велика тайна.
— А медкарту?
— Тимур, — он улыбнулся, отрывая голову креветке. Хрустнуло. Пальцы были уже мокрые, блестящие от жира. — Мы с тобой работаем одиннадцатый год. Ты до сих пор не понял, какие у меня связи? Позвонили туда, подёргали там — и вот тебе инфа. Ничего магического. Обычный административный ресурс.
Я кивнул, закрывая эту библию с её грехами, и отложил подальше — на край стола, к стопке гостиничных журналов. Триста восемьдесят семь страниц. С ума сойти.
— Понимаю, — я потянулся к бутылке с водой, — а нахрена так много? Мог бы как всегда дать расписку и копию паспорта. Мне бы хватило.
Юра перестал жевать. Посмотрел на меня — и улыбка его стала другой. Не весёлой. Скорее, предвкушающей.
— Тут особенный клиент. — Он подмигнул и сделал пару глотков пива, не сводя с меня глаз. — Ты, кстати, придумал подход к барыне?
— Да меня корежит, лишь от одного вида.
— Ух ты, — он искренне взметнул брови вверх, даже креветку отложил. — Что ж случилось? Мы когда были на торжестве, ты чуть слюней не захлебнулся. А тут — корежит.
Я отвёл взгляд. На столе, среди газетных обрывков, лежала таранька — сухая, золотистая, с блестящей чешуёй. Я уставился на неё так, будто она могла подсказать ответ.
— Да там... — я повёл плечом, подбирая слова, — долгая история.
Юра хмыкнул, вытер пальцы о бумажную салфетку и откинулся в кресле. Взгляд у него стал цепкий, как у кота, который увидел мышь и ещё не решил — играть с ней или сразу придушить.
— У нас времени много. Колись.
— Я когда в туалет шёл, вижу — из дамского выбежал пацан, как ошпаренный, — я сделал ещё глоток воды, смачивая горло. — Захожу туда, а там она. Лежит на полу, как рыба на суше. Я к ней — она еле дышит.
Я замолчал на полуслове, потянулся к столу и взял тараньку. Под лампой чешуя отсвечивала тусклым серебристо-зеленым. Я начал медленно её чистить, сосредоточенно, будто это было важнее разговора, и специально не смотрел на Юру.
— И я, типа, её спас.
К концу моего рассказа Юра уже едва сдерживал улыбку. В глазах заиграл пьяный блеск, и он лениво потянулся за бутылкой.
— Так ты спаситель? — он вытер пальцы, и небрежно швырнул салфетку на стол. Поднёс горлышко к губам, и усмехнулся. — Ничего себе. А чего ж она тебе не понравилась? На руки не прыгнула? С криками: «О, мой спаситель»?
Юра расхохотался, скривив голос в писклявое подобие женского, и от смеха чуть не поперхнулся.
Я оторвал плавник, стряхивая чешую с пальцев и поднял на него глаза.
— Она хамкой, с большой буквы, оказалась. Я её от смерти спас, а она мне нагрубила.
— Бедный, — он наконец сделал последний глоток, опустошив банку, и со стуком поставил её на стол. — Ну привыкай. Тебе вообще-то нужно в её доверие втереться.
— Да знаю, знаю, — я оторвал голову тараньке и потянул первый кусок — мясо пошло слоями, розовое, плотное. — Просто впервые у меня такое отвращение. — Я закинул первый кусок в рот, чувствуя солёный привкус копчёности. — Понимаешь в чем дело, раньше меня это забавляло. А сейчас — как в воду прыгать. Холодно. И не хочется.
Юра лишь покачал плечами и потянулся за второй бутылкой. Хлопок, шипение, пена.
— Слушай, — я откашлялся и отложил газету с рыбой обратно на стол, вытирая пальцы о край салфетки, — а сколько за неё выйдет?
— Ну, точной суммы я не знаю, — он наклонился чуть вперёд, сложив локти на колени, держа бутылку в руках, — но приблизительно — три ляма. Точно.
Я промолчал, качая головой. Три ляма. За одну избалованную хамку с клювом и царскими замашками. Мир сошёл с ума. Или я.
— А может и больше. — Он на секунду задержал взгляд на мне, потом усмехнулся и чуть склонил голову набок, лениво прищурившись: — Она дочь Эскобара. Ценный товар.
— Ну да, — я откинулся на спинку кресла и кинул взгляд на балкон. Мы пропустили рассвет. Солнце уже вовсю освещало дома, реку, золотило верхушки деревьев и било в стёкла соседних высоток так, что те вспыхивали, как начищенные монеты. Утро. Честное, ясное, без единого облака. А у меня на душе — хмарь.
Юра заметил. Он вообще всегда замечал то, что я пытался спрятать.
— Ты чего такой загруженный?
Я помолчал. На столе всё ещё лежала таранька — разворошённая, с оторванной головой. Я смотрел на неё, будто она могла подсказать, как начать этот разговор. Не подсказала.
— Тут такое дело, — я сбавил обороты, голос стал тише. — Я когда её сдам... контракт с Виктором хочу разорвать.
В комнате повисла тишина. Не та — уютная, когда двое помолчали и разошлись, а другая. Вязкая. Натянутая, как струна перед тем, как лопнуть. Юра медленно отставил банку на стол — не грохнул, не швырнул, а именно поставил, аккуратно, как хрусталь, — и внимательно посмотрел на меня. Так смотрит врач, когда видит на снимке что-то, чего не должно там быть. Мы молчали. Долго. Пока он не разорвал эту тишину сам.
— В смысле? — голос у него стал ниже, без привычной ехидцы. — Навсегда, что ли? А... а причина?
— Юр, давай смотреть правде в глаза, — я перевёл взгляд на его озабоченное лицо. — Я к вам пришёл, мне девятнадцать лет было. Пацан. Сопляк. Я в этом дерьме больше десяти лет. Мне тридцать в этом году. Тридцать, Юр. А у меня ни семьи, ни рыбки.
Я почесал нос, хотя он меня совершенно не беспокоил. Просто надо было куда-то деть руки.
— Раньше был энтузиазм. Деньги, связи, адреналин. Меня забавляло, что я работаю на две баррикады. Утром ловлю преступников, вечером пакую их в пакет и на продажу. А сейчас... — воздух вышел больным комом, застрявшим где-то под кадыком. — У меня совесть будто проснулась.
Я замолчал. Слова повисли в воздухе, как дым после выстрела. Юра не шевелился. Только смотрел на меня — и молчал. А когда он так молчит, это хуже любого допроса. Это значит, он переваривает. Просчитывает. Ищет, где я дал слабину.
— Совесть, — повторил он наконец, пробуя слово на вкус. Оно ему явно не понравилось. — Это хреновый симптом, Тимур. Для нашей работы — смертельный.
Он качнул головой, отводя взгляд. Я видел, как желваки ходили под скулами — Юра так напрягся, что на шее проступили жилы. Никогда его таким не видел. Может, алкоголь ударил в голову? Или эмоции?
— А дальше куда?
— В Норвегию, — я натянуто улыбнулся и отвернулся к балкону. Солнце уже поднялось выше, заливало комнату золотом, и за стеклом уже вовсю шумел день — где-то там чирикали птицы. — Расторгну контракт. Оставлю службу и к чертовой бабуш...
Звонок оборвал меня на полуслове. Резкий, вибрирующий — телефон дернулся по столу, едва не сбив пустую бутылку. Юра коротко махнул мне рукой — «погоди», — и взял трубку.
— Зорин слушает.
Я наблюдал, как у него меняется лицо. Сначала — собранность. Потом — растерянность. И почти сразу — что-то глухое, тяжёлое, как удар изнутри. Он резко поднялся как резаный, так, что кресло с глухим скрежетом отъехало назад и стукнулось о тумбу.
— Что значит в больнице?
