четвертая глава
Татарский пират.
Машина припарковалась у огромного коттеджа. Из распахнутых дверей лилась музыка, басы, ржание каких-то выряженных пижонов — тот самый ажиотаж, который всегда сопровождает места с крупными суммами и тёмными делами. Я поправляю кожанку на плечах, снимаю очки, и выхожу из тачки. В лицо бьёт тёплый весенний вечер — мягкий, почти бархатный, с лёгким ветерком, который доносит запах цветущих деревьев и влажной земли. Такой вечер бывает только в Москве в апреле, когда город наконец стряхивает с себя зимнюю спячку, и воздух, прогретый за день, всё ещё хранит тепло, смешивая его с ароматами дорогого парфюма и мокрого асфальта.
У входа швейцары в белых перчатках кланяются каждому, кто на дорогой машине. Прямо у крыльца какой-то мужик в помятой куртке пытался пробиться к теплу, но перед носом этого бомжа захлопывают дверь. Он орёт, матерятся, а его уже хватают за шкирку и тащат прочь. Я прохожу мимо, даже не сбавляя шаг.
Нужные мне люди появились из тени у ворот. Короткий кивок — я с ними. Следую, держусь в полушаге, руки в карманах, взгляд — вперёд. В такие места приходят не чтобы веселиться.
Здесь работают.
На сегодня задача — проста. Следить. Запоминать. Фиксировать. Кто с кем треплется, кто кому жмёт руку чуть дольше нужного, кто выходит покурить, а кто — передать конверт. Всё, как всегда. Как в сотне таких же вечеров, которые я провёл в этом городе, в этом болоте, где тонешь не в грязи, а в золоте, которое кто-то намыл не своими руками.
Однако этот вечер — последний раз. Сегодня — вишня на торте. Сегодня я впервые увижу её. Ту, ради кого весь этот цирк. Ту, чья фамилия заставила моих начальников трястись в креслах. Посмотрю в глаза. Пойму, с кем имею дело. И тогда решу, стоит ли эта баба того, чтобы я ради неё тащился в эту дыру. Потом — сдать и свалить. Нахуй это болото.
Я иду по дорожке, выложенной светлым камнем, и чувствую, как в груди разливается холодное, спокойное предвкушение приставления. Но, пока я просто тень, просто один из гостей, просто чья-то знакомая морда в толпе.
Передо мной распахивают тяжёлые, дубовые двери, и я шагаю внутрь.
С первой секунды — свет. Тёплый, золотистый, он струится с хрустальных люстр, разливается по стенам, по лицам, по этому безумному, дорогому великолепию. Я поднимаю голову — и воздух застревает в лёгких.
На всю стену — картина. Огромное полотно в массивной золочёной раме, которая, кажется, весит больше, чем моя совесть. Трон. На нём — он. Сегодняшний король вечера, именинник, человек, ради которого весь этот цирк. Восседает с таким видом, будто родился с короной на голове и тростью в руке. Взгляд тяжёлый, маслянистый, давит даже через холст. Всё в нём кричит о власти, о деньгах, о том, что этот человек привык брать своё, не спрашивая.
Я смотрю на эту картину, и меня будто завораживает. Какая-то жуткая, необъяснимая красота. Или, может быть, просто шок от того, что такие вещи вообще существуют. Но я где-то видел его лицо..
— Гнида, да? — резкий голос за спиной. Низкий, хриплый, с насмешкой.
Я оборачиваюсь, и вижу женщину. Стоит, чуть покачиваясь, в руке — бокал с тёмным, почти чёрным вином. От неё несёт перегаром, но не противно, а как-то... гармонично. Будто этот запах — часть её образа. Часть её самой. Она смотрит не на меня — на картину. И кривит губы.
— Хорошо, что сбежала во время, — говорит она, делая глоток. — От такого дерьма, хрен убежишь.
Молчу. Киваю. Боюсь сказать лишнее — слово не то, и этот вечер покатится куда-то не туда. А мне ещё работать.
Она допивает до дна — одним долгим, жадным глотком. Ставит бокал на поднос проходящего мимо официанта, и медленно, очень медленно поворачивает ко мне голову. Глаза — уставшие, но цепкие. Смотрят сквозь, будто сканируют.
— А ты кто?
— Я? Ну, я этот...
Язык заплетается, как у пьяного, хотя в рот не брал ни капли. Мозг лихорадочно перебирает варианты, откидывает один за другим, как пустые гильзы. Журналист? Гость? Дальний родственник из-за границы? Всё мимо. Всё не то.
Мой взгляд уходит за её плечо — и сердце проваливается куда-то в желудок. Блядь. Нет. Только не он.
Ильдар.
Стоит у колонны, в идеальном костюме, с бокалом в руке. Ну конечно, майорские погоны — это ещё цветочки. Главное — как он себя чувствует в этом золоте, среди этих свечей, среди людей, которые стоят дороже, чем вся его карьера.
Он не смотрит на меня. Не видит. Я для него — тень, фон, часть интерьера. Его взгляд судорожно шарит по залу, по выходу, по лицам. Переминается с ноги на ногу — едва заметно, но я вижу. Я привык замечать такие мелочи.
Кого-то ждёт. Или боится, что кто-то появится. В любом случае — нервничает. А это значит, что сегодняшний вечер для него не просто праздник. Это работа. Такая же, как для меня. Только мы по разные стороны баррикад. Или нет?
— Сучий сын, — цежу я сквозь зубы, чувствуя, как желваки ходят ходуном. Голос оседает, чужой, будто не мой. — Мне пора.
Я выдавливаю из себя нечто, отдалённо напоминающее улыбку. Губы кривятся, мышцы лица не слушаются. Надеюсь, это выглядит не как предсмертная судорога.
Разворачиваюсь и делаю ноги. Не иду — лечу. Пулей. Мимо официантов с подносами, мимо надутых гостей, мимо этого золотого, душного великолепия, которое вдруг стало похоже на мышеловку.
Сворачиваю в первый попавшийся коридор. Зацепляю плечом какого-то парня в белой рубашке — тарелки летят на пол, кто-то орёт мне вслед, но я не разбираю слов. В ушах — только стук собственного сердца. Тяжёлый, рваный, как пулемётная очередь.
Сначала направо. Потом налево. Снова направо. Коридоры петляют, лестницы уходят вверх и вниз, двери с золотыми ручками сменяются портретами предков, которые, кажется, провожают меня насмешливыми взглядами.
— Твою мать, — выдыхаю я, останавливаясь у очередной развилки.
Стены дышат. Свечи мерцают. Тени пляшут на потолке. Я один. Потерянный. Загнанный в угол собственным страхом.
— Ебнуться можно.
Закрываю глаза. Делаю вдох. Ещё один. Спокойно. Не паникуй. Ты не в первый раз в дерьме. И не в последний.
Левое ухо стреляет — резко, больно, будто кто-то ткнул раскаленное шило. Я сам подпрыгиваю на месте, шаря взглядом по сторонам, ожидая увидеть за спиной кого-то из охраны, или хуже — его. Но коридор пуст. Только свечи, портреты и моя тень на стене.
А потом доходит. Наушник. Юра.
— Кусок дерьма! Ты где шляешься?! — голос в ухе вибрирует, перекрывая даже гул зала. Он орёт так, словно я провалил всё дело, хотя ещё даже не начинал.
— Я в коридоре, — шепчу, зажимая кнопку наушника, и разворачиваюсь, шагая туда, откуда прибежал. Только вот откуда?
— У тебя минута! Живо на место! — Юра не унимается. Я слышу, как он переговаривается с кем-то на фоне, как звенят бокалы, как кто-то смеётся. А я стою посреди этого чёртова лабиринта и понятия не имею, где выход.
— Да иду, иду, — цежу сквозь зубы.
Киваю сам себе — идиотский жест, якобы кто-то смотрит. Но мне легче. Шагаю. Не знаю куда. Не знаю зачем. Просто переставляю ноги, потому что стоять на месте — смерть. Потому что если остановишься — накроет. Паника, страх, этот голос в наушнике, который всё орёт и орёт.
Юра не кричит просто так. Если он завёлся — дело труба. А если дело труба, значит, мне нужен план. Живой, быстрый, работающий. Потому что времени нет. Потому что лабиринт этих коридоров уже затягивает, и я не уверен, что найду выход раньше, чем они найдут меня.
Я иду по бесконечному коридору, и на стенах — портреты. Какие-то бородатые мужики в париках, дамы в корсетах, дети с серьёзными лицами, как у тех, кого только что лишили сладкого. Картины висят в идеальных золотых рамах, под каждой — табличка с именем и датой. Никого не знаю. И знать не хочу.
Но одна надпись заставляет меня остановиться.
На небольшой, почти скромной табличке выгравировано: «Но не падай духом. Если не можешь лететь — беги, если не можешь бежать — иди, если не можешь идти — ползи, но как бы то ни было продолжай двигаться вперёд — Мартин Лютер Кинг»
Я читаю эту фразу. Перечитываю. В голове пусто, только эхо от шагов и этот дурацкий голос в наушнике, который уже минуту молчит. Почему-то становится легче. Или тяжелее. Не пойму.
— Господи, куда я попал? — выдыхаю я, проходя мимо очередного портрета. Толстый дядька в камзоле, с орлиным носом и маленькими злыми глазками.
Под ним — подпись: «Писатель».
— Писатель, — бормочу я, ускоряя шаг. — Понятно. Писатель, блядь.
Коридор всё не кончается. Картины сменяют одна другую. Писатели, поэты, какие-то генералы с усами. Их взгляды преследуют, давят, заставляют чувствовать себя чужим. Лишним. Тем, кому здесь не место.
— Всё, хватит, — шепчу я, почти бегом сворачивая за угол. — Мне нужен выход.
Вот. Ура, наконец, — шум. Свет. Гул голосов, звон бокалов, приглушённая музыка. Выход близко. Я сбрасываю скорость, выдыхаю. С богом. Выхожу в тот самый момент, когда именинник поднимается на небольшую сцену. Оживлённый, улыбающийся во весь свой голливудский оскал, он берёт микрофон, и его белые виниры вспыхивают под софитами, как маяк для всех этих золотых рыбёшек в зале.
Я не слушаю. Мне плевать.
Проскальзываю в зал — аккуратно, как тень, как тот, кого здесь не должно быть, но кто уже здесь. Мой взгляд шарит по залу, выхватывает нужный столик — в углу, с видом на сцену, окружённый тенями в чёрных пиджаках. Виктор. Свои люди. Охрана. Я проскакиваю туда, стараясь не привлекать внимания, но сразу чувствую. Тяжёлый, прожигающий взгляд. Юра. Смотрит так, будто хочет испепелить меня на месте, при всём честном народе.
— О господь, помилуй меня, — шепчу я, растягивая губы в истеричной улыбке.
Юра не отвечает. Только качает головой. И я понимаю: этот вечер только начался. И разговор у нас будет позже. Без свидетелей. Без улыбок. Без вариантов.
— Как и просили, мистер скала, — я становлюсь возле него, стараясь держаться расслабленно, хотя внутри всё дрожит. — Минута, и я здесь.
— Поговорим позже, — Юра не отводит взгляда от сцены, где именинник уже разливается соловьём. Голос у него тихий, но каждый звук вбивает в голову, как гвоздь. — Вы прослушку везде поставили?
— Да, пацаны отчитались по полной, — отвечаю я, чуть наклоняясь к нему.
— Хорошо, — Юра поправляет очки, и в этом жесте — вся его манера: спокойная, въедливая, опасная. — Скоро Эскобары приедут. Будет весело.
Я сглатываю. Эскобары. Это имя здесь, в этом зале, в этом вечере, где и так пахнет порохом и золотом.
— Жду не дождусь, — цежу я с кривой усмешкой.
Юра молчит. Только смотрит на сцену. А я стою рядом и чувствую, как этот вечер начинает набирать обороты. И как бы ни хотелось оказаться сейчас где угодно, только не здесь, я понимаю: обратной дороги нет.
— Дорогие присутствующие, — именинник улыбается, и его лицо: красное, словно его только что окатили кипятком. То ли волнение, то ли алкоголь, то ли и то, и другое вместе. Он поднимает руку, привлекая внимание, и голос его, чуть севший, разносится по залу. — Поприветствуйте наших гостей.
Он провёл рукой в сторону главного входа, и швейцары — два массивных мужика в черных смокингах — любезно распахнули тяжёлые, дубовые двери. Зал затих. Даже музыка, кажется, приглушила свои басы.
Я смотрю туда, и у меня перехватывает дыхание.
Эскобары.
Вот они. Те, ради кого весь этот сыр-бор. Те, чьё имя заставляет замолкать целые стадионы, чьё появление превращает любой вечер в спектакль с непредсказуемым финалом.
Впереди — Арам. Я его узнаю по фотографиям, по описаниям, по той уверенности, которая бывает только у тех, кто привык брать своё. Он идёт широко, не спеша, с таким видом, будто этот зал — его собственная гостиная. Рядом с ним, под руку, женщина в золотом платье, с белым мехом на плечах. Леди с большой буквы. Её осанка — королевская, а взгляд — такой, что вероятно, она видит людей насквозь, и всё кажется ей слишком предсказуемым..
По правую сторону от Арама — двое. Один — высокий парень, лет тридцати пяти, в безупречном костюме, с лицом, которое не выражает ровным счётом ни-че-го. Второй — чуть ниже, с кудрявой головой, которая, живёт своей жизнью. Пацан лет двадцати, не больше, но смотрит так, словно уже разгадал все тайны этого мира.
По левую сторону — женщины. Трое.
Самая высокая — в серебряном платье, которое струится при каждом шаге, переливаясь в свете свечей. Следом — та, в винном. Моя. Та, которую я видел на фотографиях, но вживую она... она другая. Живая. Опасная. И рядом с ней — маленькая девочка в золотых серьгах, которые, наверное, стоят больше, чем любая успешная компания.
Зал взрывается аплодисментами. Кто-то встаёт, кто-то просто хлопает, сидя на месте. Именинник уже идёт навстречу, раскинув руки для объятий.
А я стою, смотрю на них, и чувствую, как холодный пот стекает по спине.
Эскобары здесь. Игра начинается.
Арам проходит вперёд, к нашему имениннику, имени которого я и не знаю. Да а какая разница, как зовут человека, который через час сотрётся из памяти, оставив после себя только запах перегара и фальшивую улыбку.
Они встречаются. Рукопожатие, короткое — по-мужски. А потом — объятие. Лёгкое, почти невесомое, но такое, родное. Арам что-то говорит — громко, весело, с той особенной интонацией, которая бывает только у людей, говорящих на родном языке. Грузинский, или что это. Я не понимаю ни слова. Только чувствую ритм, гортанные раскаты, резкие переливы звуков, которые режут слух и заставляют кожу покрываться мурашками.
— Чё блять... — вырывается у меня прежде, чем я успеваю сообразить. Ладонь сама взлетает ко рту, закрывая его, будто это может вернуть слова обратно.
— Ты чё орёшь? Дебил. — Юра наклоняет голову вперёд, почти касаясь губами моего уха. В его голосе — холодная сталь и капля раздражения.
— Скажи-ка, а как мне фиксировать их разговоры, если я ничего не понимаю? — я взрываюсь. Шепотом, но так, что, кажется, свечи на столах вздрагивают. Руки летят в стороны, будто я пытаюсь обнять весь этот абсурд.
— Прекрати, на нас люди смотрят, — Юра улыбается той самой дежурной улыбкой, которая не касается глаз. Его голос — сквозь зубы, но для постороннего выглядит так, будто мы обсуждаем погоду. — Придумаем. Прослушки же есть.
Я замолкаю. Киваю. Смотрю на Арама, который всё ещё говорит с именинником, смеётся, хлопает его по плечу. И чувствую, как внутри разрастается липкое, противное чувство. Я не понимаю. Я не контролирую. Я — просто инструмент, который оставили в чужой оркестровой яме, даже ноты не дав.
Ладно, пустяк. Будем просто наблюдать.
Мой мозг переключает функции, как опытный дирижёр, взмахом палочки меняющий партитуру на ходу. И моё внимание — резко, безжалостно — переходит на неё.
Она стоит в центре всего этого великолепия. Не на сцене, нет — там именинник вещает с трибуны, захлёбываясь собственной важностью. Но центр — здесь. Вокруг неё. В том, как она
держится, как улыбается, как чуть касается плеча отца, поправляя что-то невидимое. Винное платье мерцает в свете свечей, переливается гранатовыми искрами, и кажется, что она сама — из этого вина и соткана.
Я не вижу половину её лица — мешает бурка, того же тёмного, глубокого цвета, что и платье. Она накинула её на плечи, небрежно, по-царски, и теперь ткань скрывает профиль, оставляя мне только уровень её глаз. Но мне хватает. Взгляд — острый, тяжёлый, давящий на плечи. Он скользит по залу, ни на ком не задерживаясь, но всё замечая. И когда он на секунду касается нашего столика, я чувствую, как внутри всё обрывается.
Эффектная. Необычная. Не как эти накаченные губки и платья с чужого плеча. В ней есть порода. И опасность. И что-то ещё, чему я пока не могу найти названия.
Она поворачивает голову, и я наконец вижу её лицо. Высокие скулы, чёткая линия подбородка, глаза — огромные, тёмные, как ночь перед грозой. Она не улыбается. Она смотрит. И смотрит прямо на меня.
Я отвожу взгляд первым. На секунду. Чтобы выдохнуть. Чтобы собраться. Чтобы не выдать себя раньше времени.
— Ты чего залип? — голос Юры выдёргивает меня из транса.
— Ничего, — отвечаю я, не глядя на него. — Работаю.
Но внутри всё кипит. Потому что я знаю: эта женщина — не просто цель. Она — проблема.
Которую решать мне..матерь божья.
Я смотрю на неё, на эту мерцающую, недосягаемую, и чувствую, как внутри затягивается узел. Она даже не знает, кто я. Не знает, зачем я здесь. Не знает, что через день, через неделю, пару месяцев — её жизнь перестанет быть её собственной. И это, наверное, самое мерзкое.
Отвожу взгляд. Смотрю на Юру, на его равнодушное лицо, на бокалы, на свечи, на что угодно, лишь бы не на неё.
— Ты в порядке? — спрашивает он, поднимая брови.
— Абсолютно.
Вру. Как умею. Как учили.
Арам затихает. Его голос, ещё минуту назад заполнявший зал, обрывается на полуслове. Он оборачивается к дверям и коротко, едва заметно кивает — кому-то там, в полумраке, за пределами света.
Наступает тишина. Не та, что бывает перед бурей, а та, что бывает перед явлением. Звенящая, тягучая, почти осязаемая.
Пару минут — ничего. Только шёпот гостей, звяканье бокалов, чей-то сдавленный кашель.
А потом двери распахиваются, и в зал вносят скульптуру.
Я сначала не понял, что вижу. Глаза отказываются верить. Но нет — это он. Именинник. Точнее — половина его. Бюст. Вылитый, как с фотографии, только в три раза больше и в золоте. Каждая морщина, каждая складочка на лбу, даже эта его дурацкая улыбка — всё высечено из мрамора и покрыто слоем драгоценного металла.
Поворачиваю голову в сторону одного из мужиков за соседним столиком. Толстый, краснолицый, с бокалом в руке и открытым ртом. Его челюсть отвисла так низко, что, кажется, ещё чуть-чуть — и она коснётся скатерти. Глаза выпучены, брови взлетели куда-то к потолку.
Я усмехаюсь. Не громко, так, чтобы никто не заметил. Но внутри всё хохочет. Потому что вот он, этот вечер, во всей своей красе. Люди, которые могут себе позволить заказать скульптуру собственной половины, и люди, которые смотрят на это с таким благоговением, будто им явился сам Господь.
— Ну и цирк, — шепчу я, отворачиваясь. — Медведей на велосипеде не хватает.
Юра не отвечает. Он просто смотрит на сцену, и его лицо — как маска. Ни эмоций, ни мыслей. Только работа. Как у меня. Как всегда. Я бегаю взглядом по залу, и..
И мои глаза снова натыкаются на Ильдара. Он стоит вполоборота к сцене, и смотрит на семью Эскобаров. Смотрит с таким величием, будто он не майор полиции, а по меньшей мере султан Брунея. А особенно — на ту, в винном. Пристально. Изучающе. Будто оценивает дорогую, но смертоносную покупку на закрытом аукционе.
Я максимально аккуратно, крадучись, как вор под камерой, подхожу к колонне и прячусь за ней. Чтобы меня не увидели — но чтобы я сам видел всё. Ебать я умный. Только бы кто не заметил, как моя тень ползёт по мрамору.
Лицо Ильдара — как театральная маска, которую он примеряет, снимает, примеряет снова. Сначала улыбнулся — коротко, снисходительно, одними уголками губ. Потом убрал. Растянул в улыбке на все зубы — фальшивой, ослепительной, как витрина ювелирного на Пятой авеню. Потом снова убрал. Ухмыльнулся — криво, по-волчьи, обнажая клыки. И снова — ноль эмоций. Маска безразличия. Спокойствие, которое не должно вызывать подозрений.
Но безразличие у него не выходит. Потому что пальцы, сжимающие бокал с тёмным вином, побелели. Потому что плечи напряжены, как струна перед выстрелом. Потому что он то и дело переминается с ноги на ногу, будто земля под ним горит. Я вижу. Но никак не могу понять: нахуй он сюда припёрся?
Его прислали как охрану? Но охрана не смотрит на гостей с таким голодным, изучающим интересом. Он наблюдатель от начальства, за криминалом? Но не в смокинге же.
Я думаю. Ломаю голову. Перебираю варианты, как чётки — один за другим, один за другим. А потом...
Потом его приглашают на сцену.
Именинник, который всё это время стоял на возвышении, как статуя самовлюблённого бога, и великодушно, с чувством собственного величия, благодарил за такой ценный подарок. За то, что все пришли. За то, что почтили его скромную персону своим вниманием. Отмечал красоту дочерей Арама — каждую перечислял, каждой находил слово, от которых у нормальных людей зубы сводило. Заострял внимание на...
Я загружаюсь. Пытаюсь сформулировать её кличку, потому что имя она для меня пока не открыла. Вагина? Нет, пошло. Матильда? Слишком пафосно. Винная? По цвету платья. Роза... Роза — вот. То, что надо. Колючая, опасная, красивая до безумия.
Именинник заостряет внимание на Розе. Какого-то хуя — именно на ней. Слишком долго. Слишком пристально. Слишком... многозначительно. А потом замолкает. Жестом — широким, театральным, как у фокусника, который вот-вот вытащит кролика из шляпы, — приглашает Ильдара на сцену.
— А сейчас, уважаемые, — голос его звенит, как колокольчик, — я хочу представить вам человека, который мне особенно дорог. Моего сына. Ильдара.
Я смотрю, как Ильдар поднимается по ступеням. Не спеша. С достоинством. С улыбкой, которая не касается глаз. И внутри у меня всё обрывается.
Сын. Он сын именинника.
Всё. Пазл сошёлся. Теперь понятно, почему он здесь. Он — часть этого спектакля. Часть этой золотой клетки. И чем чёрт не шутит — наследник всей шарашкиной конторы.
Я отвожу взгляд. Смотрю на Розу. Она тоже смотрит на сцену. И в её глазах — не удивление. Не интерес. Что-то другое. Что-то, от чего мне становится не по себе.
— Ну и вечер, — шепчу я одними губами. — Ну и вечер.
Мои пальцы нащупывают в кармане джинс последнюю сигарету — смятую, с вылезшим табаком, но живую. Я уже шарю глазами по залу, высматривая выход, чтобы свалить незаметно, без лишних глаз. Но не успеваю даже шаг сделать — в наушнике взрывается голос:
— Давай, дуй в кладовую. Быстро.
Я поворачиваю голову туда, где ещё минуту назад стоял Юра. Пусто. Растворился. Испарился, будто его и не было. Ладно. Сам, так сам.
Двигаюсь к боковому коридору — не спеша, чтобы не привлекать внимания, но с тем внутренним напряжением, когда каждая секунда на счету. Сворачиваю к ступеням. За ними — неприметная дверь, обитая тёмным деревом, почти сливающаяся со стеной.
Толкаю. Внутри — свои.
— Наконец-то, — цокает языком Глеб, нервно перекатываясь с пятки на носок. — Когда выносим?
Юра даже не смотрит на него. Он уставился на подарок. Глаза у него холодные, как сталь, и в этом взгляде — ни капли сомнения.
— Начальник речь закончит, — голос тихий, но режущий, как нож по стеклу. — И выносите.
Я киваю в знак согласия, смотря в угол. Как же я хочу спать. Мозг работает на последних процентах, мысли путаются, глаза слипаются. Мне бы сейчас в кровать, под одеяло, чтобы никто не трогал. А не это всё — свет, музыка, эти надутые рожи, этот золотой дурдом.
Юра прислушивается к двери впереди. Та ведёт в главный коридор, а оттуда — в зал. Туда, где сейчас решается что-то важное. Туда, где меня не должно быть, но я здесь.
— Пошли.
Мы с пацанами на счёт три поднимаем коробку — тяжёлую, мать её, словно в ней не девка, а чугунный мост. И с улыбкой на лице, натянутой, авантюрной, выносим. Плечи горят, но спина — ровная, как лопата. Один неверный шаг — и мою голову съедят на завтрак. Без соли, без хлеба, просто так, под одобрительные аплодисменты этих расфуфыренных пингвинов.
Выходим в зал. Весь свет — на нас. Софиты бьют в глаза, слепят, выжигают. Я боковым зрением сканирую зал — Роза. Смотрит в другую сторону. Даже не глянула. Угу. Делает вид, что плевать. Что всё равно. Что я — пустое место.
Я что, зря приехал? Вот сучка. Я тут жизнью рискую, спину гну, а она даже не смотрит в мою сторону. Нос воротит, будто я не человек, а мебель. Или хуже — воздух.
А я ведь мог сегодня не вставать. Мог послать это задание куда подальше. Мог быть дома. В тепле. В безопасности. Но нет, я здесь. Среди этих золотых унитазов и фальшивых улыбок. Ради чего? Чтобы она даже не глянула?
Сучка.
Коробка встаёт на пол. Мы отступаем к стене — быстро, чётко, как солдаты на плацу.
— Наш дорогой Герман, — Виктор продолжает речь в микрофон, подходит ближе к коробке. Голос его — масляный, вкрадчивый, как у продавца подержанных машин. — Этот скромный подарок... принадлежит тебе.
И с величием открывает коробку. Одним движением — картинным, отточенным — стенки падают вниз.
Оттуда, как змея из корзины заклинателя, возвышается девушка. Полуобнажённая. В восточном, синем, как ночное небо, наряде. Ткань струится, переливается, облегает каждый изгиб. Грудь на выкате, бёдра покачиваются, взгляд — в никуда.
Герман теряет дар речи. Открывает рот — ни звука. Осматривается, как ребёнок, которому только что подарили всё, о чём он мечтал. Потом улыбается — широко, почти искренно — и спускается со сцены. Подходит к девушке. Осматривает её. Как что-то иное. Как обычную вещь. Для ебли. Не как человека — как подарок, который можно развернуть, использовать и выбросить.
С благодарностью раскидывает руки, и обнимает Виктора.
— Удивил! — лыбится Герман, обнажая виниры. Белые, ровные, дорогие. Зубы, которые, наверное, стоят больше, чем моя жизнь.
Зал взрывается аплодисментами. Кто-то свистит, кто-то встаёт, кто-то уже тянется к бокалам, чтобы чокнуться за здоровье Германа и его новый «подарок». Я стою у стены, прижавшись спиной к холодному мрамору, и смотрю на Розу.
Она улыбается — сдержанно, одними уголками губ, и хлопает в унисон музыке, не громко, будто боится нарушить чужое величие. Потом идёт. Нет, не идёт — плывёт. Из-за длинного подола я не вижу её ног, только как ткань струится за ней, как вода, послушная и плавная. Она элегантно, почти невесомо, присаживается за стол — и этот жест, это движение, этот наклон головы... До встречи с ней я думал, что самая элегантная дама в моей жизни — это Карина из отдела. Её чёткие линии, её выверенная походка, её уверенность в каждом жесте. Но сейчас моё мнение изменилось.
Роза не просто элегантна — она другая. Она ведёт себя по-другому, сидит по-другому. Да блять, она даже есть красиво. Не жуёт, не торопится, не роняет крошки. Отрезает маленький кусочек, подносит ко рту, жуёт медленно, с достоинством. Вот что называется порода. Не та, что даётся с деньгами или титулами. А та, что передаётся с кровью, с молоком матери, с самой колыбели. Та, которую невозможно купить, подделать или просто надеть с вечерним платьем. Она у неё внутри. И это бесит. Потому что таких женщин нельзя забыть. И нельзя к ним привыкнуть. Можно только смотреть и завидовать тем, кому повезло родиться рядом. Или тем, кого она выбрала. Если она вообще кого-то выбирает. Скорее всего — нет. Скорее всего, она просто разрешает быть рядом. Пока они интересны ей. Пока она не наигралась. И это делает её ещё опаснее. И ещё желаннее.
— Вот суки!
Хриплый, пьяный голос режет воздух, как ржавое лезвие. Я поворачиваю голову — и тупею. В зал, шатаясь, входит он. Тот самый бомж, которого я видел у входа. Серая, безликая тень, которую швейцары отпихивали ногой, как надоевшую помойную кошку. Сейчас здесь. От него несёт за версту — перегар, пот, сырая одежда и ещё что-то кислое, неуловимое,
Охрана срывается с мест сразу. Трое здоровенных парней в чёрном хватают его под руки, тащат к выходу, а он вырывается, брыкается, теряет ботинок — один, хрен знает где заношенный — и продолжает орать на весь зал.
— Вы кто такие?! Не имеете права меня выгонять! Я лично строил этот дом! Я!
Голос срывается на фальцет, в нём и боль, и злость, и какая-то дикая, неуместная гордость. Строил, видите ли. Может, и правда строил. Кто знает, какие тайны хранят эти стены.
Я перевожу взгляд на Германа. Именинник, пафосный индюк, который ещё недавно вдохновенно вещал о собственной грандиозности, сейчас сидит багровый, как рак, которого только что вынули из кипятка. Красный, злой, сжатый в пружину. Он оборачивается к Араму, ища то ли поддержки, то ли оправдания. Лицо Арама кривится — он морщится, словно от зубной боли, но молчит. Аристократично так молчит, с достоинством, которое не купишь ни за какие деньги.
Моему счастью нет предела. Этот фарс, когда бомж в рваном ботинке спорит о праве на существование с тройкой здоровенных охранников, а гости теряют аппетит. Я ищу взглядом Розу — хочу запечатлеть этот момент, хочу увидеть, как её величество, неприступная, вишнёвая, королевская, скривит свою рожу от такого неслыханного позора. Хочу запомнить это навсегда — момент, когда неприступная принцесса столкнётся с живой, вонючей, неуместной реальностью.
Но не нахожу её глазами.
Сука.
Только что она была здесь. Сидела. Смотрела. Сверкала этим своим взглядом, от которого хочется то ли провалиться сквозь землю, то ли, наоборот, сделать что-то дикое, невозможное, чтобы это внимание — пусть на секунду — задержалось на тебе. А теперь — пусто. Будто и не было. Будто привиделось.
Я резко выпрямляюсь, с хрустом позвоночника шарю взглядом по залу — мелькают лица, улыбки, бриллианты, лысины, декольте. Всё сливается в одну пёструю, золотую кашу. Где она? Где, блядь?! Секунду назад тут была!
Вот! В боковом проходе, у одной из картин маслом. Она выходит из света. На миг задерживается, поправляет волосы — плавно, по-королевски — и сворачивает в коридор. Туда, где свет не достаёт. Туда, где, кажется, прячутся секреты, которые не предназначены для чужих глаз.
Я вспоминаю этот коридор. Выход в сад. Чёрный ход. Кладовая, где мы собирались перед выносом. И ещё какая-то дверь — я её даже не заметил сначала, сливалась со стеной. Значит, она знает, куда идёт.
Срываюсь с места. Не бегом, нет — бег привлечёт внимание. Иду быстро, но ровно, руки в карманы, взгляд в пол, делаю вид, что вышел по делу. Курю, мол, забыл сигареты в машине. Или звонок важный. Или просто воздухом подышать. Никто не смотрит. Всем плевать. Все заняты новой игрушкой Германа.
Сворачиваю направо. И застываю.
Как вкопанный. Будто кто-то залил мне ноги бетоном прямо по щиколотки.
Она стояла в полумраке, впечатав какого-то пацана в стену. Белый, как простыня после морга. Глаза стеклянные, рот приоткрыт — ни вдохнуть, ни выдохнуть. Только дёргается, как загнанная шавка.
А она...блядь. Орёт. Шёпотом.
Вы когда-нибудь слышали, как орут шёпотом? Я — нет. До этого момента. Шипение, как у змеи перед броском. Губы кривятся, глаза горят, а звука почти нет, только воздух, только ярость, спрессованная в плотный, злой комок. И от этого становится жутко. Потому что если она кричала бы — это было бы понятно. Это было бы привычно. А так — тишина. И в этой тишине — смерть.
Я перевёл взгляд ниже — и меня аж перекосило. О, боже. Её рука лежит между ног, на его паху. Сжимает. Крепко, до хруста, до слёз. Он уже, проклял тот день, когда согласился на эту работу. Или на эту встречу. Или просто родился.
И самое забавное — она держит его при себе так, будто он не мужик под два метра с рожей кирпича, а пушинка, которую ветром сдувает. Спина широкая, а гнётся, как ивовый прут. Жалкое зрелище.
Как же мне жаль этого парня. Честно. Прям сердце разрывается.
Из зала донёсся чей-то крик. И она обернулась. Прямо туда, где стою я...
