третья глава
Роза.
День не задался с самого утра.
Из-за лишнего вчерашнего бокала я проснулась не от привычного аромата свежесваренного кофе, который обычно приносила горничная ровно в десять, а от тошноты, подступившей к горлу так внезапно, будто кто-то нажал на спусковой крючок.
Я распахнула глаза. Рвота норовила выйти из меня прямо на шёлк моей постели — на этот нежно-бежевый итальянский шёлк, между прочим, который я заказывала из Милана. Такого унижения моя спальня ещё не видела.
Но я опередила её. Зажала рот рукой, чувствуя, как под пальцами пульсирует паника, и рванула с кровати. Тело слушалось плохо — вчерашнее вино всё ещё гуляло по венам, требуя продолжения банкета. Но в порыве спрыгнуть с этой чёртовой высоты я зацепилась за что-то тяжёлое, тёплое, лишнее.
Лишнюю пару ног в моей кровати.
Я полетела вниз. Колени встретились с полом — больно, мерзко, унизительно. Но слава Аллаху, на месте моего падения оказался ковёр. Тот самый, пушистый, белый, как первый снег, который я купила на аукционе, перебив ставку какой-то нефтяной вдовы. Он смягчил удар. Хотя бы ковёр меня не предал.
Вскочив, даже не обернувшись посмотреть на то самое «лишнее тело». Потом. Всё потом. Сейчас главное — успеть. Я побежала в свою персональную ванную. В мою святая святых с мраморным полом, с подогревом, с огромной раковиной, и с зеркалами, которые видели всё — и мои слёзы, и мои победы. Я влетела туда, едва не поскользнувшись, и рухнула на колени перед унитазом — белым, идеально чистым, пахнущим лавандой, потому что даже унитазы в моём доме должны быть лучше, чем у людей гостиные.
И меня вывернуло.
Желудок сжался в спазме, выталкивая из меня всё, что я вчера с таким удовольствием заливала в себя. Сначала пошёл коньяк — кислый, горький, с противным привкусом вчерашней роскоши. Потом, кажется, закуска, которая уже успела превратиться в бесформенную массу. Под конец — просто желчь, горькая, обжигающая горло, заставляющая глаза слезиться.
Я вцепилась пальцами в прохладный фарфор, костяшки побелели от напряжения. Спазмы сотрясали тело, выкручивали наизнанку, не жалея, не щадя. Ещё. И ещё. Пока внутри не осталось ничего, кроме пустоты и дрожи.
Где-то на заднем фоне сопело тело. Мирно, нагло, беззаботно. Ему было хорошо. Ему не нужно было бежать в ванную, давясь собственными внутренностями. Оно просто лежало и сопело в мою подушку. В мою. Подушку. За тысячу евро.
В перерывах между спазмами, когда желудок давал мне секунду передышки, я замечала эту темную макушку. Мельком. Краем глаза. Чужая голова на моём белье — и снова темнота, снова рвота, снова унижение.
Наконец спазмы отпустили. Сжалились. Я перевела дух, чувствуя, как по лицу текут слёзы — не от горя, от физического перенапряжения. Или всё-таки от горя? Сейчас уже не разобрать.
Я поднялась. Ноги ватные, чужие, будто не мои. Колени дрожат, в глазах темнеет, но я дошла. К раковине, к холодной воде, к спасению.
Набрала в ладони ледяную воду — обжигающе-холодную, контрастную — и ополоснула лицо. Раз, другой, третий. Вода стекала по щекам, по шее, но мне было плевать. Я хотела смыть с себя эту ночь. Эту усталость. Эту глупость.
Выпрямилась. Отбросила мокрые волосы назад. Посмотрела в зеркало.
И замерла — в ахуе.
Оттуда на меня смотрела чужая женщина. Заплаканная, опухшая, с размазанной тушью, которая чёрными дорожками стекала по щекам, оставляя грязные следы. Волосы мокрыми прядями прилипли ко лбу, глаза красные, как у вампира после охоты.
Ни следа от той королевы, что вчера блистала в кругу внимания. От той Милены, которую хотели, которой восхищались, за чей смех готовы были платить. Вчера я была бриллиантом. Сегодня — стекляшка, которую пожевали и выплюнули.
Я приблизилась к зеркалу. Провела пальцем по щеке, стирая чёрную полосу. Тушь размазалась ещё больше.
Помотав головой, я потопала в комнату. Ноги всё ещё ватные, колени подкашиваются, но я уже решила — сейчас разберусь с этим телом, вышвырну его вон, а потом залью в себя литр кофе и сделаю вид, что этого утра никогда не было.
Я влетела в спальню, готовая к праведному гневу, и замерла.
Это лишнее тело сейчас лихорадочно застёгивало джинсы. Пальцы дрожали, молния никак не хотела подчиняться, а на лице было написано такое чистое, искреннее «боже, зачем я сюда пришёл», что я на секунду даже забыла, зачем вошла.
Он услышал мои шаги и поднял голову.
И всё.
Его взгляд опустился с моего лица на грудь. И завис. Как турист перед витриной бутика, который понимает, что денег не хватит, но оторваться всё равно не может.
Я проследила за его взглядом. Опустила голову на своё тело. И поняла, что я абсолютно голая.
Ни халата. Ни пижамы. Ни даже чёртового полотенца которое могло бы сойти за одежду. Только я, и это его бессовестное, обалдевшее лицо.
— А-А-А!
Я закрылась руками, чувствуя, как кожа покрывается краской стыда, и рванула обратно в ванную. Быстрее, чем олень от охотника. Быстрее, чем моя репутация улетала в бездну.
— Простите! — донеслось мне вслед, и входная дверь хлопнула.
Влетела в ванную, захлопнула дверь и прислонилась к ней спиной, тяжело дыша. Сердце колотилось где-то в горле. Щёки горели. Я смотрела на своё отражение в зеркале — растерянное, перепуганное, с горящими глазами и диким румянцем.
На мой крик в комнату забежала Камилла. Вломилась так, будто за ней гнались, — распахнула дверь, глаза огромные, халат наспех запахнут, волосы торчат во все стороны.
— Милена?!
— Я тут! — крикнула я из ванной, прижимая к груди халат и пытаясь унять сердцебиение.
— Что-то случилось? — её голос приблизился, и я услышала, как она прислонилась ухом к двери.
— Нет! — пискнула я, как мышь, которую застали за кражей сыра.
— Тогда чё кричала?
Я выдохнула, поправила халат, собрала остатки достоинства и распахнула дверь. Резко. Так резко, что Камилла, которая всё ещё стояла в полсантиметра, схлопотала косяком прямо по лбу.
— Ты чего?! — она почесала лоб, но вместо того чтобы возмутиться, вдруг застыла.
И уставилась на меня. С ужасом. С настоящим, неподдельным ужасом, будто перед ней стояло не моё лицо, а портрет Дориана Грея после всех грехов мира.
— Что у тебя с лицом? — выдохнула она.
Моё сердце пропустило удар. Я схватилась за щёки, метнулась к туалетному столику, влетела в зеркало носом и уставилась на своё отражение.
— Что? Прыщ?! — заорала я так, что, кажется, в соседней комнате кто-то уронил чашку.
Камилла рассмеялась. Звонко, радостно, облегчённо.
— Нет, успокойся.
— Тогда чего ты лыбишься?! — я повернулась к ней, сверкая глазами, чувствуя, как внутри закипает ярость.
— Да ты, — она зажала рот рукой, но смех всё равно прорывался, — ты как панда, Мила. Мама, я в зоопарке!
— О Аллах, дай мне терпения, — простонала я, закатывая глаза. — Иди отсюда. Иди, пока я тебя чем-нибудь не запустила.
Она попятилась к двери, всё ещё давясь хохотом. Лицо её сияло, щёки раскраснелись, она даже плечом в косяк вписалась, потому что шла задом и смотрела только на меня.
— Ты только так на завтрак не выходи, — бросила она уже с порога. — А то я с хохота умру.
Её смех слышал весь этаж — звонкий, заливистый, наглый. Он метался по коридору, залетал под двери, бился о хрусталь люстр, пока она, наконец, не скрылась за своими дверьми. И тогда наступила тишина. Гулкая, тяжёлая, моя.
Я опустилась на кровать. Простыни были сбиты, подушка хранила форму чужой головы, и этот запах — мужской, чужой, наглый — всё ещё витал в воздухе. Я закрыла лицо руками, чувствуя, как кожа горит под пальцами. Живот болел, мутило, голова кружилась. Но в голове сидел только он.
Высокий. Широкоплечий. Руки, которые помнили, как держать. И нос с горбинкой — такая деталь, которую запоминаешь, даже когда всё остальное плывёт туманом. Каштановая шевелюра. Волосы цвета. горького кофе, которые я, теребила пальцами.
Воспоминания возвращались обрывками, как старая плёнка, которую склеили кое-как. Он целует мою шею. Медленно, смакуя, будто пробует дорогое вино. Его губы скользят вниз, по ключицам, туда, где бьётся пульс. Моя голова запрокинута, пальцы запутались в его волосах — в этих темных, мягких, непокорных прядях. Его дыхание становится глубже. Его рука ложится на мой живот, скользит ниже..и..
Я распахнула глаза. Резко мотнула головой, прогоняя эти мысли, эти картинки, этот жар, который снова разливался по телу, будто я снова там, в его руках, снова чувствую его губы на своей коже.
— Извращенка, — бросила я своему отражению. Подмигнула и, развернувшись, направилась в ванную.
Стол ломился от завтрака. Свежая пахлава, ещё хранящая тепло печи, рассыпалась золотыми слоями на огромном блюде. Овощи — помидоры, огурцы, перец — разложены в хрустальных вазочках так, будто это не еда, а натюрморт. Запах кофе — густой, терпкий, с кардамоном — смешивался с ароматом только что испечённого лаваша, который стелился по столу тонкими, ещё дымящимися листами.
Домработницы бесшумно ходили вокруг, поправляя салфетки, доливая сок, разливая кофе по узким чашкам. Отец сидел во главе стола — по правую руку от него мама уже подносила к губам чашку, по левую — Тигран, старший брат, откинулся на спинку стула, слушая отца. Микаэль рядом с ним клевал носом, но старался держаться. Камилла напротив уже взяла кусочек пахлавы, а на самом краю, в специальном высоком стульчике, Амина сосредоточенно размазывала по тарелке абрикосовое пюре.
Отец говорил, не повышая голоса, но так, что каждое слово было слышно даже мне, хотя я только спускалась по лестнице.
— Тигран, я сказал — не раньше лета. Заводы не резиновые, рабочие руки нужны, а не эти твои... — он махнул вилкой, подцепляя кусочек сыра, — ускорения.
Тигран хотел что-то возразить, но отец уже повернулся к маме, что-то спрашивая про Амину, и разговор перетек в другое русло, как всегда утром — из делового в семейное, из семейного снова в деловое. Потом поднял голову. Посмотрел прямо на меня — на ту, что только что спустилась со ступеней, поправляя волосы, на ту, которую не видел два года.
И улыбнулся.
— Ах, джан, — сказал он по-армянски, и в этом коротком слове было столько тепла, что у меня защипало в носу. — Ах, джан, джан...
Он отложил вилку, раскинул руки — широко, по-отечески, приглашая, зовя, не спрашивая, а требуя подойти. И я пошла. Обогнула стол, чувствуя, как все глаза смотрят на нас. Подошла, наклонилась, и он обнял меня, притянул к себе, поцеловал в щеку — сначала в одну, потом в другую, как в детстве, когда я прибегала к нему с разбитой коленкой или первой пятёркой.
— Bari luys, — прошептала я ему в плечо. — Доброе утро.
— Bari luys, աղջիկс, — ответил он, гладя меня по голове. — Доброе утро, девочка моя.
Кивнув, я пошла к своему месту. Папа продолжил что-то спрашивать у мамы про завтрак, про Амину, про планы на день — голос его звучал ровно, спокойно, по-домашнему. Я почти расслабилась.
Почти.
Потому что на меня уже давили. Тяжело, липко, невыносимо. Я подняла глаза и встретилась с ним.
Тигран.
Он сидел напротив, сжав челюсть так, что желваки заходили ходуном. Взгляд исподлобья — тяжёлый, маслянистый, прожигающий. В каждой складке его лица, в каждом напряжённом мускуле читалось то, что он не говорил вслух. То, что никогда не говорил при отце.
Ненависть.
Чистая, выдержанная, как старый коньяк, который он, открывал каждый раз, когда думал обо мне. Тигран всегда хотел меня зацепить. При всех. Или без свидетелей — неважно. Обозвать. Сломать. Опозорить так, чтобы я упала в глазах родителей, а он, такой правильный, такой надёжный, такой «старший сын», возвысился бы на моих обломках.
Я выдержала его взгляд. Не отвела глаза. Не опустила голову. Улыбнулась — спокойно, даже лениво, будто не заметила его злости. Или заметила, но ей было плевать.
— Что, Тигран? — спросила я тихо, так, чтобы слышал только он. — Соскучился?
Он не ответил. Только сильнее сжал вилку в пальцах. И отвёл взгляд первым.
И в тот же миг меня легко, но твердо толкнули в бок локтем. Камилла. Я повернулась к ней. Она смотрела в ответ с приподнятой бровью — в глазах знакомое: «заткнись, не надо». Умоляющее и приказное одновременно. Та самая её суперсила — сглаживать углы, гасить искры, делать вид, что ничего не происходит. Этому её научила мама. Этому она научилась сама, выживая между нами, между Тиграном и мной, между отцовским гневом и материнской печалью.
Я улыбнулась шире — уже не Тиграну, а ей. Кивнула: поняла, молчу.
И продолжила трапезничать. Взяла кусочек лаваша, макнула в джован — густой, пряный, с орехами, который готовили только здесь, в этом доме. Откусила. Вкусно. Спокойно. Как будто ничего не произошло.
— Сегодня вечером будьте готовы, — отец бросил салфетку на стол, разрывая тишину. — У моего хорошего приятеля юбилей. Нас пригласили.
Мама приподняла бровь. Только одну. Этого хватило, чтобы весь стол замер.
— А что мы дарить будем?
— Наше присутствие, — отец усмехнулся, поднимаясь из-за стола, и в этой усмешке было всё: его имя, его вес, его уверенность, что он может прийти с пустыми руками, и это будет лучший подарок.
Он наклонился к маме, коснулся губами её щеки — легко, будто поцеловал воздух, — и вышел, даже не оглянувшись. Шаги затихли в коридоре. Дверь кабинета хлопнула.
— Ладно, я тоже пойду. Приятного. — Микаэль зевнул, даже не прикрыв рот, и, не глядя ни на кого, спокойным, ленивым шагом покинул столовую.
Его тарелка осталась почти полной, чашка с кофе недопитой. Домработница тут же скользнула к его месту, бесшумно унося посуду. Мама проводила его взглядом, покачала головой, но ничего не сказала. Устала. Или просто знала — бесполезно.
— Как спал, так и ест, — громко, с расстановкой процедил Тигран, даже не пытаясь скрыть своей язвительности. Голос разнёсся по столовой, заставив маму на секунду замереть с чашкой у губ.
— И я пойду, — я озарила маму своей прелестной улыбкой, той самой, которую прятала для особых случаев. Поднялась, обняла её за плечи, прижалась щекой к её волосам, пахнущим розами, и чмокнула в щёку — по-детски, словно мне снова восемь.
— Вот лиса, — буркнула мама, но рука её уже легла на мою, погладила, задержалась.
— Я тебя тоже люблю.
Она усмехнулась, покачала головой, и отпустила. Я выпрямилась, чувствуя на себе взгляд Камиллы — насмешливый, но тёплый. На взгляд Тиграна — тяжёлый, как свинец. И на пятке развернулась к выходу во двор.
Но прежде взяла миску с косточками. Одна была огромная — как полмои руки, вторая поменьше, но толще, с прожилками мяса, которую псы обожали больше всего на свете. Керамика приятно холодила пальцы, запах сушёной говядины щекотал ноздри.
— А где мой пупсик? — крикнула я в сторону клетки, и оттуда, из тени, возникла массивная, белая, пушистая туша.
Алабай. Здоровенный, лохматый, с лапами, которые могли сломать хребет любому, кто посмеет войти на территорию без спроса. Он вылез из будки не спеша, с достоинством старого воина, которому уже нечего доказывать. Глаза — умные, тёмные, с лёгким прищуром. Язык высунут, в пасти блестит слюна.
Я улыбнулась ему, подходя ближе. Каблуки моих домашних босоножек тихо цокали по выложенной плиткой дорожке, каждое движение — плавное, ленивое, как у кошки, которая знает, что на неё смотрят. Миска с косточками звякнула, когда я поставила её на землю, щёлкнула замком клетки — и железная дверца со скрипом отворилась. Пупсик не бросился наружу, как щенок. Вышел степенно, с чувством собственного достоинства, но хвост его, огромный, пушистый, уже вилял, сметая мелкие камешки.
— Привет, моё золото, — зашептала я, запуская пальцы в густую шерсть у него за ухом. Он замер, прикрыл глаза, подставляясь — весь, от макушки до холки, — послушный, как ребёнок. — Моя бусинка.
Я наклонилась, сложила губы бантиком, поцеловала его в тёплую макушку — прямо между ушами, которые так и стояли торчком, внимая каждому моему слову. Он пах двором, солнцем и чем-то родным, от чего у меня замирало сердце.
— Сидеть, — скомандовала я, отстраняясь. Он сел. Глаза — внимательные, преданные, следят за каждым моим движением. — Ждать.
Я наклонилась, достала из миски одну косточку — ту, что поменьше, с мясом, самую лакомую. Показала ему.
— Лежать, — он лёг, положив огромную голову на лапы, но глазами провожал кость. — Теперь дай лапу.
Я протянула руку. Его тяжёлая, шершавая лапа легла в мою ладонь. Я сжала, погладив.
— Вторую.
Он послушно подал и вторую. Только тогда я протянула ему кость. Он взял её осторожно, почти нежно, прикусил — и по двору разнёсся хруст, сочный, упругий, от которого у самой челюсть свело. Я погладила его по голове, провела пальцами по спине, чувствуя, как под шерстью перекатываются мощные мышцы.
— Умница, — сказала я, поглаживая его по голове.
Он жевал, жмурясь от удовольствия, а я смотрела на него и думала, что собаки лучше людей. По крайней мере, эти не предают. Не завидуют. Не смотрят исподлобья, когда ты возвращаешься домой после двух лет отсутствия.
— Кушай, мой хороший. — Шепнула я. — Ты у меня самый красивый.
Лучи солнца озарили его белую шерстку — она засияла, переливаясь, будто пух одуванчика на ветру. Толстая цепь на шее тускло блеснула золотом, тяжело лежа на мощной груди. Пёс жмурился от света, но кость из пасти не выпускал.
Мимо нас, крадучись, прошёл один из охранников. Я подняла голову.
— Стой.
Он замер. Я погладила пупсика по огромной башке, чувствуя под пальцами густую, жёсткую шерсть.
— А вы когда с ним гуляли?
Мужик повернулся, почесал нос — жест нерешительный, почти детский.
— Ну?
— Сегодня ещё нет, — буркнул он, косясь на пса.
— Почему? — я подняла обе брови, чувствуя, как внутри закипает что-то горячее. — Он что, терпеть должен? Пса, которого кормят мясом, а не помоями, и который охраняет ваши никчёмные жизни, вы не выгуляли?
Голос мой поднялся на октаву. Пёс поднял уши, но жевать не перестал. Охранник попятился.
— Сейчас, пару минут — и идём, — закивал он, пятясь к выходу.
— Поторопись, — крикнула я вслед, и голос мой звучал так, что он ускорился. Даже не побежал — полетел.
Я повернулась к пупсику. Он дожевал вторую кость, облизал губы и посмотрел на меня влажными, благодарными глазами.
— Оборзели, да, мой пупсик? — я почесала его за ухом. — Совсем оборзели.
Пёс зевнул, положил голову мне на руки. Тяжело, огромно, тепло. Я гладила его, чувствуя, как злость уходит, вытесненная этой простой, звериной благодарностью.
— Ничего, — прошептала я ему в ухо. — Я теперь дома. Всех на место поставим.
В то же время к воротам дома подъехало несколько грузовиков. Белые, с блестящими бортами, чужие на нашей территории. Ворота отворились, и машины, не спрашивая, заехали во двор.
Грузчики в кепках, с лицами, которые не запоминаются, начали выгружать из фургона огромные корзины. Ярко-красные розы — такие густые, что казалось, воздух вокруг них загустел, стал тяжёлым, терпким. В середине каждой корзины белыми розами были выложены буквы. Аккуратно, с ювелирной точностью, лепесток к лепестку.
Когда корзин стало около шести, я сложила имя.
Я-с-м-и-н-а.
Странно. В доме никого с таким именем не было. Никогда не было. Я нахмурилась, провела пальцем по прохладному лепестку ближайшей корзины, собираясь спросить — кому и зачем? — как из дома вышел Тигран.
Спокойный, неспешный, с пачкой зелёных в руке. Такая толстая, что бумажки хрустели, когда он перекладывал её из ладони в ладонь. Он протянул деньги грузчику, тот отсчитал, кивнул, и Тигран расписался в планшете — коротко, размашисто, не глядя.
— Это кому? — я упёрла руку в бок, подняла бровь, наблюдая, как Тигран командует грузчиками, словно полководец на поле боя.
— В прохладное место, чтобы ни один цветок не завял! — его голос звенел, пальцы летали в воздухе, указывая, направляя, контролируя каждое движение. Он не слышал меня. Или делал вид.
— Своего имени я не вижу, — добавила я громче, и он наконец обернулся.
Рассмеялся. Громко, открыто, почти весело — так, что грузчики на секунду замерли, а пёс у моих ног поднял уши. Тигран подхватил одну из корзин, огромную, алую, с выложенными белыми розами буквами, и понёс её к дому, не оборачиваясь.
— А своё имя ты, Милена, заслужить должна, — бросил он через плечо, и в голосе его было столько яду, что цветы, казалось, должны были завянуть на месте.
Я смотрела, как он уходит. Как розы качаются в его руках, роняя лепестки на белый кафель двора. Как грузчики, переглянувшись, забирают остальные корзины и тащат их следом.
— Ясмина, — прошептала я, пробуя имя на вкус. Чужое. Не наше. И почему-то очень, очень личное.
Пупсик ткнулся носом в мою ладонь, и я машинально погладила его, не отрывая глаз от двери, за которой скрылся брат.
— Ничего, — сказала я себе. — Узнаем.
Повертев головой, я так и не увидела того, кто должен был гулять с моим пупсиком. Ни в тени деревьев, ни у будки, ни у задней калитки. Пусто.
— Да где его черти носят, — процедила я, чувствуя, как в груди разгорается раздражение.
Я оставила пупсика сидеть смирно, провела рукой по её огромной башке, шепнула «сиди» — и пошла на поиски. Пошла не спеша, но с таким видом, что любой, кто попадётся на пути, пожалеет, что не спрятался вовремя.
Вечерний рейс подходил ближе, неумолимо съедая минуты, как песок сквозь пальцы. А змейка чемодана, с тугими зубьями, никак не хотела подчиняться. Она упрямилась, заедала на повороте, растягивалась, но никак не могла соединиться со своей второй половинкой. Три охранника, серьёзные шкафы, в строгих пиджаках и с сосредоточенными лицами, пыхтели над моим багажом, пытаясь застегнуть его с двух сторон. Один надавливал сверху, второй — сбоку, третий что-то колдовал с застёжкой. Я сидела перед зеркалом, втянув голову в плечи, пока Лиля колдовала над моими глазами.
— Милена! — Камилла влетела в комнату, как ураган, на ходу шурша документами, сверяя время. — Ты скоро?
Я медленно перевела взгляд с мучеников у чемодана на визажистку, терпеливо докрашивающую мне второй глаз. Её рука замерла на миллиметр от ресниц .
— Крашу ресницы, — невозмутимо ответила она, не поднимая глаз, и размеренным движением потянулась к косметиче. — И закончим.
— Мы куда-то спешим? — я повела одной бровью, следя, чтобы мышцы лица не дрогнули, и не испортили макияж.
Камилла картинно закатила глаза, уперев руки в боки.
— Самолёт через тридцать минут.
— Через тридцать, — повторила я, как эхо, и тут же подняла глаза вверх, позволяя Лили прокрасить корни, насколько это было возможно. — Успеем.
Камилла только цокнула языком — и театрально вздохнув, вышла, хлопнув дверью с такой силой, что канделябры на камине жалобно звякнули.
Лиля выпрямила спину, любуясь своим творением, довольно цокнула.
— Готово.
Я повернулась к зеркалу. Передо мной сидела богиня. Ресницы — как крылья бабочки, стрелки — идеальные, губы — бархатные. Я захохотала сама себе — громко, по-девчоночьи, запрокинув голову. Макияж был безупречен.
— Как всегда, шедевр, — я обернулась к Лиле, поднимаясь со стула, поправляя платье, которое внезапно стало слишком длинным или слишком узким — уже не важно. — Ты моя крестная фея.
И прежде чем она успела ответить, я чмокнула её в одну щёку, потом в другую, громко и звонко. Лиля рассмеялась, но я уже схватила сумочку, поправляя кольцо на пальце — массивное, с огромным, красным рубином, что переливался в свете ламп.
— Денюжка в тумбе, — бросила я на ходу, уже направляясь к выходу.
И в этот момент я услышала щелчок. Заветный, долгожданный, почти магический.
— Есть, — выдохнул один из охранников, утирая пот со лба.
Другой подхватил чемодан, и на его лице расцвела победная улыбка человека, только что одолевшего дракона.
— Милена Арамовна, закрыли.
Я остановилась у порога, переводя взгляд на их потные, счастливые морды, и медленно подняла бровь. Они застыли на месте, как истуканы, с чемоданом, не решаясь сделать ни шагу ни туда, ни сюда.
— Ну так, — я щёлкнула пальцами, привлекая внимание, и махнула рукой в сторону выхода, — чё замерли? Несите в машину.
Охранники переглянулись — без лишних слов. Тяжелый чемодан качнулся в их руках, а сумка поменьше ушла на плечи, и они, не сговариваясь, вышли в коридор, осторожно лавируя между косяками, чтобы не задеть стены. Чёрные блестящие замки чемодана мелькнули в свете ламп и исчезли за дверью. Я вышла следом, на ходу закидывая сумку на плечо, поправляя ремешок, который норовил соскользнуть и затеряться в складках шёлкового платья.
На улице стоял тёплый вечер. Солнце уже не пекло, но ещё не собиралось уступать место сумеркам — висело низко, лениво, разбрасывая последние лучи по капотам машин, по каменным плитам, по лицам провожающих, которые уже устали улыбаться. Я вышла на крыльцо, наблюдая, как закат размазывает небо дорогими акварелями — слишком красиво для такого паршивого дня. В груди зудело старое, почти истеричное желание закурить, затянуться до горечи на языке, до дыма под рёбрами. Но стоило двери за спиной хлопнуть — и всё желание сдуло к чёрту.
Спокойно уехать не вышло. Потому что маленькая наследница империи, которой едва исполнилось три, уже стояла с глазами, полными ультиматумов. И, судя по её взгляду, эта война обещала быть долгой и громкой.
Амина закатила истерику, стоя посреди двора. Уперев руки в бока, она топала ножками по бетонным плитам так, что её крошечные сандалии с бантиками издавали сухой, резкий звук. Даже маленькая сумочка, которую я видела у неё в руках, валялась в пыли пола. Её маленькое личико раскраснелось, щёки пылали, глаза блестели — то ли от слёз, то ли от гнева. Кулачки сжались до хруста, плечи напряглись, а из груди вырывался тонкий, надрывный вопль, который, мог поднять мёртвого.
— Не пойду! Не поеду никуда! — кричала она, хмуря брови, и от этой картины — крошечная девочка в розовом платьице, бушующая против всего мира, — у меня на секунду перехватило дыхание.
Мимо пробежала няня, молодая, вечно спешащая, вечно недовольная. Она что-то буркнула под нос — «всего три года, а такие истерики», — и скрылась в доме, даже не взглянув на ребёнка.
— Амина! — раздался голос мамы у меня за спиной. Я обернулась: мама вышла на крыльцо, руки на груди, а в глазах — ироничный огонёк. — Ашҭа зегьы шәзыҳәҳәоз закәызеи? — Ты чего раскричалась на весь двор?
Она подошла ближе, и Амина тут же, не сбавляя оборотов, взвизгнула ещё громче, замахала руками, отгоняя её, как отгоняют назойливую муху.
— Горло ещё не болит? — мама приподняла бровь, глядя на неё сверху вниз, и в этом жесте было столько материнской многолетней практики, что я невольно улыбнулась.
Амина замерла на секунду, глядя на неё снизу вверх налитыми кровью глазами, и закричала с новой силой — уже более хрипло, срываясь на кашель.
Мама рассмеялась — громко, открыто, — и, наклонившись, подхватила малышку на руки. Та дёрнулась, заколотила кулачками по её плечам, но мама не обратила внимания, только прижала её покрепче и понесла к машине, покачивая на ходу, будто Амина была не разъярённым зверьком, а просто уставшим ребёнком, который не хочет спать.
— Ну всё, — сказала мама, открывая дверцу. — Садись. Поехали.
Амина всхлипнула, вытерла нос рукавом и, всё ещё раскрасневшаяся, с опухшими глазами, покорно полезла в машину. Я выдохнула — с таким скрежетом, будто из меня вытаскивали застрявшее ребро. Гул в висках пульсировал в такт сердцу, и этот ритм почему-то вдруг стал невыносимо... телесным.
Я повернула голову в сторону сада — просто так, чтобы отвлечься, чтобы перестать слышать этот детский ор, который всё ещё звенел в ушах. И замерла. Там, между стволами старых яблонь, в золотистом свете предзакатного солнца, мелькнула угольная макушка. Темные волосы, чуть растрёпанные ветром, знакомый силуэт, краешек плеча, которое я помнила под своими губами — широкое, горячее, с твёрдыми мышцами под гладкой кожей. Тот, кто был у меня в спальне сегодня утром. Тот, чьё лицо я пыталась забыть и не смогла.
Фантазия накрыла с головой. Резко — как волна цунами, которая подхватывает и несёт, не спрашивая, готова ли ты. Моя постель. А он — между моих ног.
Мои пальцы — мои — впиваются в его шевелюру, сжимая пряди, Его язык, наглый, влажный. Лижет широко, снизу вверх, от входа к чувствительному бугорку, потом круговыми движениями, будто вырисовывает что-то на моей коже. Его дыхание — жаркое, рваное — смешивается с моими стонами, и я слышу, как он мурлычет что-то одобрительное, когда мои бёдра начинают дрожать.
Он сосёт клитор, плавно, втягивает в рот, играется языком, надавливает, отпускает, снова втягивает. Я вцепляюсь в простыни, пальцы скользят по шёлку, ногти рвут ткань. Мои пятки упираются ему в спину, толкая ближе, глубже. Ещё. Ещё. Ещё.
Его усмешка — я чувствую эту наглую вибрацию на своей коже — прежде чем он возвращается к делу. Его язык снова на клиторе, но теперь к нему присоединяются пальцы. Один. Он входит медленно, под разными углами, издевательски растягивая удовольствие. Я сжимаюсь вокруг него, чувствуя, как стенки пульсируют, как внутри разливается жар. Второй. Я вскрикиваю — громко, не стесняясь, потому что уже всё равно.
Пальцы двигаются, сначала не спеша, глубоко, потом быстрее, жёстче, задевая ту самую точку, от которой темнеет в глазах. Я кричу, выгибаюсь, хватаю его за плечи, впиваюсь ногтями в кожу, оставляя красные полосы. Но он не останавливается. Только ускоряется, синхронизируя движения пальцев с языком, доводя меня до исступления, до той грани, за которой — взрыв, темнота, потеря себя.
Музыка с улицы врывается в спальню — басы, голоса, чужие, далёкие. Она смешивается с моим стоном, приглушает его, но не может заглушить. Тело трясёт, я кончаю — долго, ярко, с таким облегчением, будто несла на себе тяжесть всего мира и наконец-то сбросила.
— Милена Арамовна! — реальность вернулась пощёчиной. Командирский голос водителя разрезал мои фантазии, как нож. — Ехать пора.
Я моргнула. В саду никого не было. Только ветер, только яблони, только этот вечер, который, кажется, решил добить меня окончательно. Я перевела взгляд на водителя — он стоял у открытой двери, выжидающе глядя на меня, с рукой на ручке.
Кивнула. Слов не было. И не нужно.
