10. Финал?
После финального свистка я не стала дожидаться, пока трибуны опустеют. Спортзал ещё гудел — игроки обнимались, болельщики спускались с трибун, группа поддержки собирала помпоны, — а я уже натянула свитер обратно, накинула куртку и направилась к выходу. Горчичная шерсть снова скрыла надпись, но теперь это не имело значения. Все уже видели. Все уже знали.
— Сю! — голос Манон догнал меня у дверей. — Подожди, я с тобой!
— Я на воздух, — бросила я через плечо. — Скоро вернусь.
На улице было холодно и сыро. Ветер усилился и теперь гнал по асфальту мелкий дождь пополам с ледяной крошкой. Ноябрь показывал зубы — по-настоящему, без дураков, — и редкие прохожие на парковке кутались в шарфы и спешили к машинам. Я прислонилась спиной к кирпичной стене спорткомплекса и глубоко вдохнула. Воздух пах прелой листвой и бензином с парковки. Внутри всё дрожало — не от холода, а от напряжения последних десяти минут. Я только что на глазах у всей школы перевернула футболку с чужой фамилией. Я сделала это сама, добровольно, хотя могла просто уйти. И я не жалела. Вот что пугало меня больше всего: я не жалела. Совсем.
— Нам нужно поговорить.
Я обернулась. Батист стоял в дверном проёме спорткомплекса, ещё в игровой форме, с полотенцем на плече. Его светлые кудри прилипли к мокрому лбу, на правой щеке краснела свежая царапина — кажется, он заработал её в одном из столкновений во втором тайме, — а глаза, те самые голубые глаза, в которые я когда-то влюбилась, смотрели на меня с выражением, которое я не могла расшифровать. Не гнев. Не обида. Скорее, усталое, горькое понимание.
— Да, — тихо сказала я, — нужно.
Он подошёл ближе и встал напротив, засунув руки в карманы спортивных штанов. Полотенце соскользнуло с плеча и упало на мокрый асфальт, но он даже не взглянул на него. Несколько секунд мы просто стояли молча. Из спорткомплекса доносился приглушённый гул — болельщики расходились, кто-то смеялся, кто-то выкрикивал поздравления. Но здесь, у кирпичной стены, было тихо.
— Я видел, — произнёс он наконец. — Всё видел. Как он на тебя смотрел. Как ты на него смотрела. Футболка. Вся эта сцена. Половина школы теперь обсуждает, что ты носишь его фамилию.
Я молчала. В горле застрял ком, и слова, которые я готовила всю дорогу от трибуны до выхода, рассыпались в пыль. Я думала, что буду сильной. Думала, что скажу всё чётко и спокойно. Но сейчас, стоя перед ним, я не могла выдавить ни звука.
— И знаешь, что самое паршивое? — он горько усмехнулся, и усмешка эта получилась кривой, некрасивой. — Я ведь не злюсь. То есть злюсь, но не на тебя. На себя. Я должен был понять раньше. Должен был заметить. Должен был что-то сделать, пока не стало поздно.
— Батист, — начала я, но он поднял руку, останавливая меня.
— Нет, дай я скажу. Я давно чувствовал, что что-то изменилось. Ты стала другой. Отстранённой. Вежливой. Как будто со мной, но мыслями где-то ещё. Помнишь, раньше ты смеялась над моими шутками? А в последнее время просто улыбалась. Вежливо. Как чужая. И я пытался... пытался вернуть то, что было вначале. Звал тебя в кино, писал сообщения, старался не срываться. Но ничего не получалось. Ты была где-то не здесь.
Он замолчал и посмотрел куда-то в сторону, на тёмную парковку, где уже зажигались фары. Его кадык дёрнулся.
— Это из-за него? — спросил он тихо, и в голосе его прозвучало что-то, чего я никогда раньше не слышала. Не гнев, не ревность — уязвимость. — Из-за Амори?
— Нет, — ответила я, и это было честно. Почти. — Вернее, не только. Между нами что-то сломалось ещё до него. Мы просто не хотели признавать.
Он перевёл взгляд на меня и нахмурился.
— Когда? — спросил он. — Когда это случилось? В какой момент я тебя потерял?
Я замерла. Вопрос повис в воздухе, острый и опасный. Я могла сказать ему правду — о вечеринке, о травке, о том, как он напился и кричал на меня в машине, о том, как требовал того, чего я не хотела давать. Я могла сказать ему о том, что видела его с другой девушкой на кухне у Пьера — как он держал её за талию и целовал, пока я стояла в дверях с бутылкой содовой в руках. Я могла перечислить всё — месяц за месяцем, трещину за трещиной.
Но я не сказала.
— Не в какой-то конкретный момент, — ответила я, и это было трусливо. — Просто... мы стали разными. Или, может, всегда были разными, просто не замечали.
Батист покачал головой.
— Нет, — сказал он. — Так не бывает. Не бывает «просто стали разными». Всегда есть момент. Всегда есть причина. Может, я стал меньше времени проводить с тобой? Может, слишком много тренировался? Может, сказал что-то не то?
— Дело не в тренировках.
— А в чём тогда? — он шагнул ближе, и в его голосе зазвенело отчаяние. — Скажи мне, Сю. Я имею право знать. Полтора года — это не шутка. Я любил тебя. Я до сих пор тебя люблю, даже сейчас, когда ты стоишь тут с его фамилией на груди. Я хочу понять, что я сделал не так.
Я закрыла глаза. Его слова били по мне, как удары молотка, — каждое попадало в цель. Он правда не понимал. Он правда думал, что дело в нём, в каких-то его мелких недостатках, в том, что он мало времени проводил или не те слова говорил. Он не помнил — или не хотел помнить — того, что случилось на самом деле. Той ночи. Тех слов. Того поцелуя на кухне.
— Ты ничего не сделал, — прошептала я.
— Неправда! — он почти крикнул, и его голос эхом разлетелся по пустой парковке. — Не ври мне! Если бы я ничего не сделал, ты бы не смотрела на него так! Ты бы не переворачивала эту чёртову футболку! Ты бы не стояла сейчас здесь и не говорила мне, что всё кончено! Что я сделал?!
— Ты хочешь знать?! — я вдруг взорвалась, и мой голос зазвенел так громко, что я сама испугалась. Слёзы, которые я сдерживала всё это время, брызнули из глаз, но я не стала их вытирать. — Хорошо! Я скажу! Ты целовался с другой девушкой, Батист! Полгода назад! На вечеринке у Пьера! На кухне, у холодильника! Я вошла, а ты стоял там с ней, и твои руки были у неё на талии, а её руки — у тебя на шее! И ты целовал её так, будто меня не существует!
Батист замер. Его лицо побелело, а потом медленно, очень медленно, на нём проступило выражение ужаса — не того ужаса, когда человек боится, а того, когда он вдруг осознаёт, что его тайна раскрыта. Его рот приоткрылся, но он не произнёс ни звука.
— Ты не заметил меня, — продолжала я, и теперь слова лились сами, как прорвавшаяся плотина. — Я стояла в дверях кухни с бутылкой содовой в руках. Десять секунд. Может, пятнадцать. Потом она ушла, а ты вытер губы и пошёл к остальным как ни в чём не бывало. И я тоже пошла. Я улыбалась весь вечер. Я делала вид, что ничего не произошло. И знаешь, почему? Потому что я не хотела, чтобы это было правдой. Я хотела, чтобы у меня был идеальный парень. Чтобы все думали: вот Сюзель и Батист, они такая хорошая пара. Чтобы я сама так думала. Но с того вечера я не могла смотреть на тебя как раньше. Каждый раз, когда ты меня обнимал, я думала: эти же руки трогали её. Каждый раз, когда ты меня целовал, я думала: эти же губы целовали её.
Батист стоял как громом поражённый. Его голубые глаза были широко раскрыты, и в них читалась смесь стыда, ужаса и какого-то странного облегчения — как будто он наконец услышал то, что давно подозревал, но боялся узнать. Он провёл рукой по мокрым волосам и тяжело выдохнул.
— Сю, — сказал он, и голос его дрожал. — Я... я не знал, что ты видела. Я думал, ты не пришла ещё. Я был пьяный. Это ничего не значило. Это была просто... глупость. Минутная слабость. Я даже не помню её имени.
— А я помню, — сказала я тихо. — Её зовут Марго. Она из параллельного класса. У неё тёмные волосы и серёжки в виде звёздочек. Я запомнила каждую деталь, Батист. Каждую секунду. И знаешь, что самое обидное? Не то, что ты это сделал. А то, что ты даже не заметил, что я знаю. Ты целых полгода жил как ни в чём не бывало. Целовал меня, говорил, что любишь, и ничего не замечал. Ты не видел, что я изменилась. Ты не спросил, почему я стала другой. Тебе было всё равно — лишь бы я улыбалась.
— Это неправда! — он шагнул ко мне и схватил меня за плечи. Его пальцы впились в куртку, и я почувствовала, как они дрожат. — Мне не всё равно! Я спрашивал! Помнишь, в машине, после игры — я спросил, что случилось! А ты сказала, что всё хорошо! Ты всегда говорила, что всё хорошо!
— Потому что ты не хотел слышать правду! — я вырвалась из его хватки. — Ты хотел, чтобы я была удобной. Чтобы я улыбалась, поддерживала, ходила на твои игры и не задавала вопросов. Ты хотел, чтобы я была твоей девушкой — но не человеком. Не живой. Не той, кто может злиться, обижаться, плакать. Тебе нужна была картинка, Батист. И когда я переставала ей быть, ты начинал злиться.
Он отпустил меня и отступил на шаг. Его плечи опустились.
— Значит, всё, что ты говорила сейчас, — это правда? — спросил он глухо. — Ты не любишь меня больше?
— Я не знаю, любила ли я тебя по-настоящему, — ответила я, и это было самое страшное, что я когда-либо произносила вслух. — Может, я любила ту картинку, которую мы показывали всем. Может, я любила то, как ты смотрел на меня вначале. Но то, что между нами сейчас, — это не любовь. Это привычка. И она давно уже умерла.
Повисла долгая пауза. Дождь усилился, и капли барабанили по асфальту, по крышам машин, по нашим головам. Батист стоял, опустив руки, и его лицо было как маска — застывшее, неподвижное, с плотно сжатыми губами. Затем он медленно поднял голову и посмотрел на меня. В его глазах больше не было ни уязвимости, ни отчаяния. Только лёд.
— Хорошо, — сказал он, и голос его стал чужим и твёрдым. — Я понял. Ты меня бросаешь. Но запомни: точка в этой истории будет поставлена мной, а не тобой. Ты унизила меня сегодня. При всей школе. Ты надела футболку с его фамилией и перевернула её так, чтобы все видели. Ты улыбалась ему. И после этого ты говоришь мне, что я виноват в каком-то дурацком поцелуе почти годичной давности?
— Дело не в поцелуе...
— Нет! — он рубанул воздух рукой. — Дело именно в нём! Потому что если бы тебе было плевать на Амори, ты бы пришла ко мне и сказала: «Батист, я видела тебя с Марго, какого чёрта?» И мы бы поругались, и я бы извинился, и мы бы, может, разошлись, а может, нет. Но ты не пришла. Ты промолчала. Ты ждала удобного момента, чтобы выставить меня виноватым, а себя — святой. И этот момент настал.
— Батист, это не так...
— Именно так! — он почти кричал, и его голос срывался. — Ты использовала этот поцелуй как оправдание! Как повод! Чтобы не чувствовать себя виноватой за то, что влюбилась в другого! Ты хочешь быть хорошей, Сю, ты всегда хочешь быть хорошей. Но знаешь что? Так не бывает. Ты не святая. Ты просто человек, который сделал выбор. И этот выбор — не я.
Я смотрела на него и не находила слов. В чём-то он был прав. Я действительно молчала целых шесть месяцев. Я действительно прятала свою боль за улыбками. И когда Амори вошёл в мою жизнь, я действительно почувствовала что-то, чего никогда не чувствовала к Батисту. Но это не было оправданием. Это было объяснением.
— Ты можешь думать что угодно, — сказала я наконец. — Ты можешь ненавидеть меня, обвинять меня, рассказывать всем, что я тебя бросила ради другого. Я не буду спорить. Но я знаю правду. И ты знаешь правду. Мы расстались задолго до сегодняшнего вечера. Задолго до Амори. Задолго до этой чертовой футболки.
Батист посмотрел на меня долгим, тяжёлым взглядом. Затем он коротко, зло рассмеялся и покачал головой.
— Знаешь, что самое смешное? — сказал он. — Я ведь правда тебя люблю. Даже сейчас. Даже после всего этого. Я готов был бороться за тебя. Я готов был меняться. Но ты даже не дала мне шанса. Ты просто ушла — к нему. И теперь он, — Батист ткнул пальцем в сторону спорткомплекса, туда, где предположительно находился Амори, — будет праздновать двойную победу. Матч и девушку.
— Я не приз, — сказала я тихо.
— Нет, — согласился он. — Не приз. Ты — человек, который разбил мне сердце. И я не знаю, что с этим делать.
Он развернулся и пошёл к парковке. Его шаги были неуверенными и тяжёлыми, как у человека, который внезапно постарел на десять лет. Полотенце, которое он уронил в начале разговора, так и осталось лежать на мокром асфальте — белое пятно в свете фонарей. У своей машины он остановился, опёрся рукой о крышу старенького «пежо» и на секунду опустил голову. Мне показалось, что его плечи дрожат. Но он не обернулся. Через мгновение он выпрямился, открыл дверцу и сел за руль. Двигатель взревел, и машина, визгнув шинами по мокрому асфальту, рванула с места и скрылась за поворотом.
Я осталась одна.
Вокруг меня шумел ветер, дождь усилился и теперь хлестал по лицу мелкими холодными каплями. Я стояла, прислонившись к стене, и чувствовала, как внутри что-то рушится. Не любовь к Батисту — её не было уже давно, и я наконец это признала. Рушилась та часть меня, которая верила, что я могу пройти через всё это, никого не ранив. Что я могу быть хорошей для всех. Что я могу всё исправить улыбкой. Что моя доброта — достаточная плата за право не делать больно.
Теперь я знала: это не так. Я сделала больно. Но я наконец-то сделала выбор. И этот выбор имел последствия.
Слёзы потекли сами — горячие, быстрые, они смешивались с дождём на моих щеках, и я не могла их остановить. Сначала я пыталась сдерживаться — кусала губу, запрокидывала голову, — но потом просто закрыла лицо руками и разрыдалась. Плечи тряслись, из горла вырывались судорожные всхлипы, и мне было всё равно, что кто-то может пройти мимо и увидеть. Я плакала о Батисте, которого когда-то любила. Я плакала о девушке, которой была год назад и которой больше нет. Я плакала от облегчения, от страха, от странного, пьянящего ощущения свободы.
Манон нашла меня через несколько минут. Я услышала её шаги — быстрые, решительные, — а потом её руки обняли меня за плечи. От неё пахло багетом и карамельным сиропом, и её колючие волосы щекотали мне висок.
— Ну всё, всё, — приговаривала она, и я понимаю, что она, наверное, слышала конец нашего разговора. — Он придурок. Он всегда был придурком. Ты сделала правильно. Слышишь? Правильно.
— Он сказал, что я его унизила, — прошептала я сквозь слёзы.
— Конечно, сказал. Ему же надо выставить себя жертвой. Классический Батист. Сначала изменяет тебе, потом забывает об этом, потом удивляется, почему ты уходишь. Знаешь, сколько таких историй? Половина французской литературы построена на этом.
— При чём тут литература?
— При том, что ты у нас отличница и должна знать: страдающий герой — это всегда жалко, ему все прощается. — Она погладила меня по мокрым волосам. — Через полгода он выпустится и уедет в свой универ. И ты больше никогда его не увидишь. А через несколько лет ты даже не вспомнишь, какая у него фамилия.
— Дюран, — всхлипнула я.
— Вот видишь, ты уже забыла.
Я рассмеялась сквозь слёзы — коротко, судорожно, но это был смех. Манон умела вытащить меня из любой ямы. Она достала из кармана своего комбинезона мятую салфетку, протянула мне и принялась вытирать мои щёки.
— Поехали, — сказала она. — Пьер собирает всех у себя. Развеешься. Повеселишься. Покажешь этому козлу, что тебе без него лучше. Там будет половина команды, Эмма, Клеман, Эстель... Ты удивишься, но новенькие теперь почти свои.
— Нет, — я вытерла лицо рукавом. — Отвези меня домой. Пожалуйста.
— Сю...
— Манон, правда. Я хочу побыть одна. Просто посидеть в тишине. Принять душ, подумать. Я не готова сейчас к вечеринке.
Манон вздохнула. Я видела, как в ней борются желание остаться со мной и понимание того, что мне нужно пространство. Она знала меня достаточно хорошо, чтобы понять: спорить бесполезно. Когда я говорила «я хочу побыть одна», я действительно имела в виду именно это.
— Хорошо, — сказала она. — Пьер нас отвезёт. А я тогда останусь на вечеринке. Если что — звони. В любое время. Я приеду. Даже если будет три часа ночи. Даже если будет дождь. Даже если Пьер напьётся и не сможет вести машину — я вызову такси.
— Спасибо.
— Не благодари. Просто поешь что-нибудь и не плачь всю ночь.
— Постараюсь.
— И не включай грустную музыку. Грустная музыка — это яма, из которой трудно выбраться. Лучше включи что-нибудь злое.
— Например?
— Не знаю. Панк-рок. Или хип-хоп. Или звуки природы. Только не эти дурацкие баллады о потерянной любви.
Я улыбнулась и обняла её — крепко, благодарно. Она похлопала меня по спине и потащила к машине Пьера. Пьер, увидев моё заплаканное лицо, не стал задавать лишних вопросов — просто кивнул и включил музыку погромче, чтобы заполнить тишину. Клеман, который ехал с нами, молча протянул мне пачку бумажных платков, которую носил в кармане куртки на случай аллергии.
Через пятнадцать минут я уже стояла у двери своей квартиры. Манон обняла меня на прощание и заставила пообещать, что я съем что-нибудь и не буду плакать всю ночь. Я пообещала. Оба обещания были ложью.
В квартире было тихо и пусто. Мама снова на ночной смене. На кухонном столе лежала записка, придавленная сахарницей: «Ужин в холодильнике. Разогрей. Люблю, мама». Я не стала есть. Прошла в свою комнату, не включая свет, и села на кровать. Дождь барабанил по подоконнику с монотонной настойчивостью, и ветер за окном выл, как голодный зверь.
Я просидела так, наверное, полчаса. Просто смотрела в темноту и думала о том, что мои отношения с Батистом закончились. Закончились — и я не чувствовала той разрушительной пустоты, которую ожидала. Было грустно, да. Было стыдно за публичную сцену на игре. Было горько от его обвинений. Но где-то глубоко внутри, под слоем стыда и горечи, пульсировало странное, почти неприличное облегчение. Как будто я сняла тесную обувь после долгого дня. Как будто я наконец могла дышать полной грудью.
Когда в дверь позвонили, я дёрнулась от неожиданности. Звонок прозвучал резко — длинная, настойчивая трель, которая разорвала тишину квартиры. Я нахмурилась. Мама была на смене и никогда не возвращалась до утра. Манон — у Пьера, и она бы предупредила, если бы передумала. Кто мог прийти в такое время?
Я встала, на цыпочках подошла к двери и прильнула к глазку. В коридоре горела тусклая лампочка, и её жёлтый свет заливал пустую площадку. Никого. Я подождала несколько секунд — может, соседи? Может, кто-то ошибся дверью? Может, дети балуются?
Звонок прозвенел снова.
Я поколебалась, затем щёлкнула замком и открыла дверь.
