3.03.
В половине четвертого утра, когда Бетти застилала очередную пустующую кровать — руки двигались на автопилоте, глаза слипались, а в голове гудела та особенная, тупая пустота, какая бывает только после восемнадцати часов на ногах, — её окликнули. Сестра Драммонд стояла в дверях моечной, вытирая руки о грязный, заляпанный чем-то бурым фартук. Бетти видела её там пару минут назад: старая ведьма собственноручно скоблила подкладные судна, не гнушаясь никакой работой, и это, чёрт возьми, пугало куда сильнее, чем её обычная ледяная отстранённость. Когда начальство начинает вкалывать наравне с тобой — жди беды. Это как если бы твой сержант вдруг начал чистить твои ботинки — ничего хорошего.
— Помнится, вы немного говорите по-итальянски, — бросила сестра Драммонд, когда Бетти подошла, чувствуя, как подкашиваются колени.
— Только школьный курс, сестра, — ответила Бетти, и её голос прозвучал как чужой. — И пару фраз из сериалов, где все только и делают, что орут друг на друга.
Сестра Драммонд мотнула головой в сторону угла палаты, где у стены стояла кровать, отгороженная потрёпанной ширмой, сквозь которую просвечивал тусклый свет лампы.
— Видите того солдата, который там сидит, как неприкаянный? У него тяжёлое черепно-мозговое. Маску на лицо нацеплять не надо, он не заразен. Возьмите стул, сядьте рядом, возьмите его за руку и просто говорите с ним. На итальянском. И ради бога, не умолкайте.
— Но я совсем не устала, сестра, — соврала Бетти, хотя на самом деле её трясло мелкой дрожью. — Честное слово, я в порядке.
— Делайте, что я говорю, — отрезала сестра Драммонд, и в её голосе зазвенел тот самый металл, который не оставлял места для «но», «если» и «может быть». — Немедленно.
— Слушаюсь, сестра.
Бетти взяла жёсткий пластмассовый стул — дешёвку из больничного кафетерия, которая вечно скрипела, — поставила его у изголовья кровати и села. Солдату на вид можно было дать не больше семнадцати, хотя, когда она потом заглянула в карточку, приколотую к одеялу ржавой скрепкой, оказалось, что ему, как и ей самой, уже девятнадцать. Парень сидел, обложенный подушками, и смотрел на происходящее вокруг с каким-то наивным, почти детским любопытством. Трудно было поверить, что этот юный, с тонкими, почти девичьими чертами лица, чёрными бровями вразлёт и огромными, влажными, тёмно-карими глазами парень — солдат, который совсем недавно был на передовой и нюхал порох.
Его кожа была бледной, с восковым отливом — такой бывает у покойников за час до похорон, — но глаза горели лихорадочным, неестественным блеском. Голова была обмотана толстым слоем бинтов — свежих, но уже проступивших желтоватыми пятнами сукровицы. Когда Бетти придвинула стул поближе и села, он повернул к ней голову — медленно, осторожно, — и улыбнулся такой открытой, доверчивой улыбкой, будто ждал её всю эту бесконечную, дерьмовую ночь. А когда она осторожно взяла его за руку — ладонь оказалась холодной и липкой, — он не удивился и не отдёрнул руку. Просто сжал её пальцы с неожиданной силой.
— Ну вот, наконец-то ты пришла, — сказал парень по-итальянски, растягивая гласные, с тем певучим, почти оперным акцентом, который Бетти с трудом разбирала. Её школьного итальянского хватало лишь на то, чтобы уловить общий смысл — «ты пришла, я ждал», — но не для того, чтобы поддерживать сложный разговор о жизни, смерти и всём таком.
— Сестра велела мне немного поговорить с вами, — ответила Бетти, мучительно подбирая слова. Она не знала, как по-итальянски будет «медсестра», и сказала просто «sorella» — сестра, надеясь, что он поймёт, о ком речь.
— Твоя сестра очень добра, — парень склонил голову набок, и его тёмные глаза заблестели. — Она всегда была добра ко мне. Как она поживает? Чем занимается теперь?
В его взгляде было столько дружелюбия и наивного желания понравиться, что Бетти не смогла оборвать эту игру. Чёрт с ним, подумала она, если парню легче думать, что перед ним его итальянская подружка, — пусть так и будет.
— У неё всё хорошо, — сказала она, нацепив на лицо подобие улыбки. — Она теперь учительница. Работает в школе, учит детей литературе. Представляешь?
— Учительница! Ну конечно, ты же мне говорила, — он кивнул, будто вспоминая что-то важное из их общего прошлого. — А что насчёт её замужества? Ты говорила, что она влюблена в одного парня. Я забыл его имя, прости. После ранения у меня с памятью беда — всё путается. Но мне обещали, что это пройдёт. Как его звали?
Бетти на секунду замерла. Перед глазами вдруг возникло лицо Рэйфа. Она почувствовала, как холод пробежал по спине.
— Его зовут Рэйф, — сказала девушка тихо, почти шёпотом. — Но они пока не поженились. Он... уехал. Далеко.
— Надеюсь, скоро поженятся, — мечтательно произнёс солдат, и его пальцы чуть сжали её ладонь. — Я так рад за неё. Она заслуживает счастья. Я помню её — такая красивая, с этими волосами, как у Мадонны.
Бетти проглотила комок в горле. «Господи, — подумала она. — Он говорит о моей сестре так, будто знает её. Будто Адель — та самая девушка из пиццерии».
— Ты не сказал, как тебя зовут? — спросила она, чтобы сменить тему, пока этот разговор не завёл её в совсем уж тёмные дебри.
— Давид. Давид Росси. А тебя?
— Барретт, — ответила она, запнувшись на секунду.
— Барретт, — повторил парень, и в его устах это имя зазвучало музыкально, почти красиво. Он произнёс его нараспев, с ударением на последний слог, как поют оперную арию. — Bellissima.
Солдат отвернулся и медленно обвёл взглядом палату, с лёгким удивлением разглядывая стоящие в ряд кровати, капельницы, бесшумно скользящих сестёр в белых халатах — всё это было для него чуждым, инопланетным пейзажем. Потом закрыл глаза и начал что-то бормотать — бессвязно, обрывками мыслей, которые Бетти с трудом разбирала. Ей казалось, что она слушает радио, которое ловит сразу три волны.
— Держи их и медленно считай на пальцах... мамин шарф... выбери цвет и живи с ним всю жизнь... даже когда он выцветет...
Он замолчал на несколько минут, но руку не отпустил — держал цепко. Когда заговорил снова, глаза его были всё ещё закрыты.
— Хочешь, я скажу тебе одну странную вещь? Я никогда раньше не был в Америке.
— Давид, ты сейчас в Америке, — мягко сказала Бетти, поглаживая его пальцы. — Тебя отправят домой, как только ты поправишься. Это говорю тебе я, твоя... Барретт.
— Мне говорили, американцы холодные и неприветливые, — он чуть сжал её пальцы, и в этом жесте было столько надежды, что у Бетти защемило сердце. — Говорили, они даже не улыбаются на улице. Но это неправда. Они очень добрые. И ты добрая. Ты пришла ко мне, когда я уже думал, что никто не придёт.
Какое-то время Бетти казалось, что он уснул. У самой начали слипаться глаза — впервые за много часов она присела, и тело сразу же решило, что пора вырубаться. Но солдат снова открыл глаза и, оглядев палату, произнёс с мягкой улыбкой, от которой его бледное лицо осветилось:
— Конечно, ты та самая девушка с американским акцентом. Я сразу понял, как только ты заговорила. Ты всегда говорила с акцентом, даже в Неаполе.
— Расскажи мне, чем ты занимался до того, как тебя призвали? — попросила Бетти, отчаянно пытаясь удержать его в реальности. — Где ты жил? Ты это помнишь?
— А ты помнишь ту Пасху, когда приехала в Неаполь? — спросил он, и его слабая рука начала медленно покачивать её ладонь из стороны в сторону. Тёмные глаза смотрели с мольбой, с той отчаянной надеждой, от которой у Бетти перехватило дыхание. — Ты приехала на поезде, и я встречал тебя на вокзале с цветами. Помнишь? Там ещё голуби взлетели, и ты испугалась.
Бетти поняла, что не может больше его обманывать. Но и сказать правду — «парень, я тебя в жизни не видела, ты бредишь» — было жестоко.
— Я никогда не была в Неаполе, Давид, — тихо произнесла девушка, и её голос дрогнул.
— Помнишь тот день, когда ты впервые зашла в нашу пиццерию? — продолжал солдат, не слыша её, не желая слышать. — Моя мама стояла за стойкой. Или, может быть, это была моя сестра — у них голоса похожи, я вечно их путал. Отец и я работали в пекарне, в задней комнате, где жарко. Я услышал твой акцент — ты спросила что-то про моцареллу — и вышел посмотреть на тебя. Ты стояла там, у двери, и солнце светило тебе в спину, и я подумал: «Вот она. Та самая».
Бетти придвинула стул ещё ближе, так что колени упёрлись в раму кровати. Его бледное, лоснящееся от испарины лицо раскачивалось перед её глазами, и по нему скользили блики от лампы дневного света над кроватью — холодные, безжалостные.
— Давид, послушай меня, пожалуйста...
— На следующий день ты пришла снова, и на этот раз я стоял за стойкой, — продолжал парень, не обращая внимания на её попытку прервать его. — Ты заказала «Маргариту» и сказала, что наши пиццы — лучшие в городе. А потом добавила, что обязательно пригласишь меня в Америку, в свой город, чтобы я попробовал настоящую американскую еду. Бекон и яйца, тосты с маслом, и этот их чай с молоком.
— Давид, тебе нужно поспать, — сказала Бетти, чувствуя, как её голос начинает дрожать. — Я завтра снова приду к тебе, обещаю. Клянусь.
Он потрогал свою забинтованную голову, нахмурился, и тихо попросил:
— Я хочу попросить тебя об одном одолжении, Барретт. Ты ведь не откажешь?
— Конечно. Всё, что угодно.
— Эта повязка слишком тугая. Она давит, будто кто-то затянул мне на голове ремень. Не могла бы ты её немного ослабить? Я никому не скажу, честное слово.
Бетти встала и осмотрела его голову. Бинты были завязаны узлом сбоку — небрежно, наспех, видимо, в полевом госпитале, где некогда было возиться с красотой. Узлы можно было распустить без ножниц. Когда она осторожно начала развязывать концы, Давид заговорил снова, и его голос звучал почти счастливо:
— Моя младшая сестра, Каролина, помнишь её? Она самая красивая девушка в нашем городке. Играет на пианино так, что соседи плачут. На экзамене она исполнила что-то из Бальони — такую нежную, трогательную мелодию, от которой у всех мурашки по коже. Она сама так считала. Этот мотив до сих пор звучит у меня в голове, понимаешь? Ты, наверное, тоже его помнишь.
Давид напел несколько нот — фальшиво, сбиваясь. Бетти продолжала разматывать бинт, и её пальцы дрожали.
— Все удивляются, откуда у неё такой талант, — бормотал Давид, глядя в потолок. — Всем остальным в нашей семье медведь на ухо наступил. Отец вообще не мог отличить гимн от похоронного марша. Каролина сидит за пианино с прямой спиной, как королева, и никогда не улыбается, пока не закончит. Кажется, это она обслуживала тебя в тот первый раз, когда ты зашла...
Бетти не собиралась снимать повязку полностью — только ослабить, чтобы ему стало легче дышать, чтобы он перестал морщиться от боли. Но когда она отпустила узел, тяжёлая стерильная салфетка соскользнула вместе с подложенным под неё тампоном, пропитанным кровью, уже успевшей засохнуть и прилипнуть к краям раны.
Давиду недоставало части черепа.
Голова была обрита вокруг зияющей впадины, которая тянулась от макушки почти до уха — рваная, неровная дыра, края которой были опалены и почернели. Под зазубренными краями кости виднелось розоватое, пульсирующее вещество — нежная, беззащитная ткань, которая не должна была видеть дневного света.
Мозг. Грёбаный мозг, живой и пульсирующий.
Бетти подхватила салфетку, не дав ей упасть на пол, и замерла на несколько секунд, стараясь справиться с подступившей к горлу тошнотой. Ей хотелось закричать, выбежать из палаты, разбить окно, сделать хоть что-то, чтобы прекратить этот кошмар. Но она сжала зубы так, что заскрипела эмаль. Только теперь она осознала, как глупо и непрофессионально поступила. Никогда нельзя трогать повязку на голове без разрешения врача. Это было записано в учебнике, подчёркнуто красным, с тремя восклицательными знаками.
Давид сидел смирно и терпеливо ждал, не понимая, что произошло, — как ягнёнок, которому перерезают горло, а он думает, что это игра. Бетти оглянулась — никто в палате не обращал на них внимания. Сёстры и санитары были заняты другими пациентами, и до её позора никому не было дела. Она вернула на место тампон, прижала стерильную салфетку и снова забинтовала ему голову, стараясь, чтобы повязка не давила, но и не сползала — идеальный баланс, который ей не удался.
Потом снова села на стул и вложила свою руку в его холодную, влажную ладонь. Её собственная рука дрожала.
Давид снова начал бормотать — теперь ещё более бессвязно:
— Я не курю... Обещал отдать свой паёк Паоло... посмотри, он там, на краю стола... под цветами... дурочка, кролик тебя не слышит, он глухой...
Потом речь стала совсем неразборчивой. Бетти разобрала только несколько слов: что-то о сержанте, который был слишком строг, или, может быть, об учителе, который бил его линейкой по пальцам. Наконец он затих, и девушка испугалась, что он умер. Но грудь ещё вздымалась. Бетти взяла влажное полотенце с тумбочки и вытерла его лицо, покрытое липкой испариной.
Давид снова открыл глаза и заговорил так, будто между ними не было этой страшной паузы:
— Как тебе нравятся наши пиццы? Не слишком ли они солёные?
— Очень вкусные, — ответила Бетти, и её голос почти не дрожал. — Лучшие, что я пробовала в своей гребаной жизни.
— Поэтому ты и приходила каждый день?
— Да. Каждый день, ровно в полдень.
Он немного подумал, пожевал губами, потом спросил осторожно:
— А наши тирамису?
— У вас лучшие тирамису во всём Неаполе, — сказала Бетти, и это была самая лёгкая ложь в её жизни.
Он улыбнулся — такой слабой, почти прозрачной улыбкой, от которой у Бетти сжалось сердце. Теперь в его дыхании появился хрип, скрипучий звук. Девушка сделала вид, что не замечает.
— У моего отца собственный рецепт, — сказал Давид с гордостью. — Всё дело в сливочном сыре. Настоящий маскарпоне, не та дешёвая дрянь, что продают в супермаркете. — Он посмотрел на неё с восторгом, накрыв её сложенные руки своей ладонью, и этот жест был таким собственническим, таким нежным, что Бетти чуть не расплакалась. — Ты знаешь, что ты очень нравишься моей матери?
— Правда?
— Она только о тебе и говорит. «Quando si sposa? Quando si sposa?» — каждый день, честное слово. Думает, мы поженимся летом. Она уже присмотрела церковь.
Бетти не отвела взгляда. Теперь она поняла, почему сестра Драммонд послала именно её к этому умирающему мальчишке. Ей нужно было просто держать его за руку, слушать этот бред, поддакивать, не давать ему впадать в отчаяние. Быть его девушкой из Неаполя, его Барретт. Давиду было трудно глотать — кадык дёргался, как поплавок. По краю повязки и над верхней губой выступил липкий пот. Она вытерла его и хотела дать воды, но он вдруг спросил, и его голос был таким тихим, что ей пришлось наклониться ближе:
— Ты меня любишь?
Бетти запнулась лишь на долю секунды, прежде чем ответить:
— Да.
Иного ответа не существовало. В этот момент она действительно любила его — этого незнакомого мальчишку из чужой страны, который был так далеко от дома и умирал здесь, в этом чужом, проклятом госпитале, среди людей, языка которых он почти не знал.
Девушка дала ему воды из поильника — он выпил жадно, проливая на подбородок, — потом снова вытерла лицо. Давид спросил:
— Ты когда-нибудь бывала в Тоскане?
— Нет, никогда.
Он не пообещал свозить её туда, как сделал бы любой другой умирающий в дешёвом голливудском фильме. Он просто отвернулся, уткнулся в подушку и снова забормотал что-то невнятное — об оливковых рощах, о закатах, о том, как ветер пахнет кипарисом. Но руку не отпустил, будто боялся, что она исчезнет, растворится в воздухе, если разожмёт пальцы.
Когда сознание ненадолго вернулось к нему, солдат повернул голову и спросил, и в его глазах был страх — тот самый, детский страх одиночества:
— Ты ведь ещё не уйдёшь?
— Нет. Я останусь с тобой, Давид. Я никуда не уйду.
— Барретт...
Он улыбнулся, прикрыл глаза. И вдруг по всему телу пробежала судорога — он дёрнулся, как от удара током, посмотрел на неё с изумлением, широко распахнув глаза, и приоткрыл рот, будто хотел сказать что-то важное, что-то, что она должна была услышать. Потом резко подался вперёд, и Бетти вскочила, боясь, что парень рухнет с кровати. Он всё ещё сжимал её руку с неожиданной, отчаянной силой, а свободной рукой обнял её за шею и уткнулся лбом в её плечо. Его щека прижалась к её щеке — влажная, горячая, несмотря на холодные пальцы. Бетти чувствовала, как бинты шуршат у неё около уха, и боялась только одного — что повязка снова сползёт, что она снова увидит эту рану, эту дыру в черепе, и не сможет сдержаться. Скрипучий звук, идущий из его горла, зазвучал прямо у неё в ухе — как сломанная пластинка, которая заела на одной ноте и никак не может двинуться дальше.
Бетти попыталась осторожно уложить его обратно на подушки, но он вцепился в неё.
— Меня зовут Бетти, — прошептала она так тихо, чтобы только Давид мог слышать. — Не Барретт. Бетти. Понимаешь? Бет-ти.
Его глаза широко раскрылись от удивления — в них промелькнула искра узнавания. Восковая кожа заблестела в жёлтом, неживом свете лампы. Она прижалась губами к его уху — и, несмотря на то, что почувствовала чьё-то присутствие за своей спиной, даже не обернулась, даже когда чья-то тяжёлая рука опустилась ей на плечо, прошептала:
— Запомни: Бетти. Моё имя — Бетти.
Чьи-то сильные пальцы оторвали её от юноши.
— Встаньте, сестра Барретт.
Сестра Драммонд поддержала Бетти под локоть, помогая подняться на ватных ногах. Её щёки горели красными пятнами, кожа на скулах натянулась — под глазами залегли глубокие, почти чёрные тени. Санитарка, стоявшая по другую сторону кровати, уже деловито натягивала простыню на лицо Давида Росси — сначала на грудь, потом выше, выше, пока белая ткань не скрыла остекленевшие глаза и застывшую полуулыбку.
Сестра Драммонд поджала губы и поправила воротник Бетти — резким, почти грубым движением.
— Умница, — сказала она, и это короткое слово прозвучало странно, почти по-матерински. — А теперь пойдите и смойте кровь с лица. Не хватало ещё, чтобы вы расстраивали других пациентов своим видом.
Бетти кивнула и побрела в туалетную комнату. Она долго смотрела на своё отражение в заляпанном зеркале — бледное, с красными, воспалёнными глазами, с застывшей на подбородке каплей чужой крови, которая уже начала подсыхать и темнеть. Потом наклонилась над раковиной и плеснула в лицо ледяной воды — раз, другой, третий, пока кожа не онемела.
В половине пятого утра практиканток отослали спать, велев вернуться в отделение к одиннадцати. Бетти шла в спальню вместе с Фионой, держась за руки. Они не разговаривали — слова были не нужны. Но когда их пальцы сплелись, Бетти показалось, будто они всё ещё пересекают тот самый мост — целую жизнь назад, до того, как они увидели первую партию раненых. Им не нужно было рассказывать друг другу, что они делали в последние часы и как это их изменило. Достаточно было просто идти рука об руку по пустому коридору вслед за остальными девушками, слыша, как их шаги эхом отдаются от кафельного пола.
В спальне Бетти пожелала всем спокойной ночи — коротко, не поднимая глаз, — и прошла в свой закуток, отгороженный ширмой. На тумбочке лежал конверт. Почерк был незнакомым — крупным, неуклюжим. Должно быть, кто-то из девочек захватил письмо на проходной, когда они забегали за вещами.
Бетти не стала вскрывать его сразу. Она разделась, стянула через голову грязный фартук, скинула туфли, натиравшие ноги до кровавых мозолей, и натянула ночную рубашку — единственное, что оставалось от её прежней жизни. Села на край кровати, чувствуя, как пружины продавленного матраса впиваются в бёдра.
Она смотрела в окно. Край неба уже посветлел — там, за рекой, начинался новый день. В её ушах всё ещё звучал голос Давида, произносящий её фамилию так, будто это было ласковое прозвище. Она представила себе маленькую улочку в Неаполе, заставленную мопедами и сушилками для белья, кошек, греющихся на капотах машин, музыку, льющуюся из открытых окон, и семью, которая ждёт вестей о своём сыне и никогда их не получит.
Ей хотелось плакать над Давидом, над его матерью, над его сёстрами, над той пиццерией, где он когда-то стоял за стойкой и улыбался девушке, которой на самом деле не существовало. Но внутри была только пустота.
Бетти просидела так почти полчаса — в полной тишине, тупо глядя в побелевший квадрат окна. Ни мыслей, ни чувств.
За стеной кто-то храпел, кто-то всхлипывал во сне. А Бетти лежала с открытыми глазами и слушала, как тикают часы на тумбочке. И ждала.
Ждала, когда наступит утро.
