1.03.
Согласно афише, которую Бетти собственноручно намалевала фломастерами (буквы кривые, но яркие, как кровь на снегу), премьера «Крушений Эвелин» должна была состояться через день после первой репетиции. На практике это означало, что у неё оставалось меньше сорока восьми часов, чтобы превратить трёх рыжих недоумков в актёров.
Проблема была в том, что время текло не так, как в её голове. В голове Бетти время было послушным, разбивалось на акты и сцены, подчинялось ремаркам и восклицательным знакам. В реальности время было склизкой тварью, которая утекала сквозь пальцы, пока она занималась всякой хернёй, типа стирки простыней, потому что этот чёртов Том обоссал кровать.
Ночью неумолимый отец Арабеллы, которого должен был играть Том (Бетти переименовала его в «судью Уэзерби», звучало круче), промочил постель. Как это случается с нервными маленькими мальчиками, которые оказались в пятистах милях от дома, где их мать разводится с отцом и трахается с каким-то радиоведущим в Нью-Йорке. По правилам воспитания, которые миссис Кэмерон установила в этом доме ещё в эпоху динозавров, Том был обязан отнести свои простыни и пижаму вниз, в прачечную, и лично выстирать их вручную. Под присмотром Бетти, которой строго-настрого запретили помогать.
— Это не наказание, — объяснила миссис Кэмерон, когда Бетти попыталась возразить. — Просто в его подсознании отложится, что повторение такой оплошности чревато неудобством и тяжёлой работой.
Подсознание, — подумала Бетти. — Какое к чёрту подсознание? Ему девять лет, он обоссался, потому что боится темноты в чужом доме.
Но спорить с миссис Кэмерон было бесполезно. Роуз Кэмерон, женщина с вечной мигренью и идеальными ногтями, которая даже в выходные носила жемчуг, посмотрела на Бетти так, будто та была говорящим тараканом, и удалилась в свою спальню принимать таблетки.
Том стоял в огромной каменной раковине — старомодной, с ручным отжимным катком, которую дед Кэмеронов притащил бог знает откуда. Края раковины доходили парню до груди. Мыльная пена сползала по его голым рукам и пропитывала подвернутые рукава рубашки. Мокрые простыни были тяжёлыми, а лицо Тома выражало ту глубокую, экзистенциальную тоску, которую обычно испытывают люди, стоящие на краю крыши.
Бетти то и дело бегала вниз, чтобы проверить, как идут дела. Помогать ей запретили, а Том, разумеется, никогда в жизни ничего не стирал. Его мать — Гермиона, которая сейчас жила с любовником в Нью-Йорке — нанимала для этого мексиканку. Повторное намыливание, бесконечные полоскания и упорная борьба с отжимным катком, за который Тому приходилось цепляться обеими руками, как обезьяне за лиану, заняли два часа, в течение которых репетиция стояла на месте.
В какой-то момент на кухню заявился Дэнни, сын управляющего, чтобы выпить пинту эля (здесь, в этом доме, даже прислуга пила эль, потому что Кэмероны были щедрыми мудаками). Дэнни посмотрел на Тома, стоящего в ванне с мокрыми штанами, и хмыкнул:
— Малой, ты бы лучше подождал до утра. Взрослые писают в постель не реже, чем дети. Просто они это делают после того, как выпьют пятнадцать банок «Будвайзера».
Бетти зарычала на него:
— Проваливай, Хардмен. Это закрытая репетиция.
— Твоя репетиция — полное дерьмо, Барретт, — ответил Дэнни, но ушёл, потому что Бетти умела смотреть так, что даже у взрослых поджимались яйца.
Она сказала миссис Кэмерон, когда та спустилась на запах отбеливателя, что с неё довольно. Что париться у плиты в такую погоду, готовя ужин для гостей, — это уже подвиг, а если сверху ещё и заниматься педагогикой с обоссаным девятилеткой, то она предпочла бы просто выпороть Тома ремнём и выстирать простыни сама. Миссис Кэмерон вздохнула, посмотрела на белые кубики льда в своём стакане с лимонадом и сказала:
— Ты драматизируешь, Бетти. Просто успокойся.
«Успокойся» было одним из тех слов, которые Бетти ненавидела больше всего. Наравне с «расслабься» и «это всего лишь игра».
Когда Тома наконец отпустили, он дрожащими руками подносил ко рту намазанный маслом хлеб, запивая водой, и Бетти понимала, что в ближайший час он не способен даже пошевелить губами, не то что произнести что-то вроде «Ты думаешь, что можешь вырваться из моих когтей, безумная девчонка?».
Оставался Нил. Близнец Тома, который должен был играть подлого графа-иностранца. Нил слишком тревожился за судьбу брата, заточенного где-то во чреве дома, чтобы сосредоточиться на роли. Он то и дело бегал в туалет в конце коридора. Когда Бетти вернулась после очередного визита в прачечную, Нил спросил:
— Его выпороли?
— Пока нет.
— А выпорют?
— Если ты не перестанешь ссать каждые пять минут, я выпорю тебя.
Нил побледнел, и его веснушки стали похожи на мушиное дерьмо на белой скатерти. Бетти сразу пожалела о своих словах, но признавать ошибку было не в её характере.
Репетиция началась без Тома. Это был ад. Абсолютный, вселенский, девятнадцатый круг ада. Нил, подобно брату, умудрялся лишать свой текст какого бы то ни было смысла. Его реплики звучали монотонно, как одна длинная фраза: «Ты-ду-маешь-что-можешь-вырваться-из-моих-когтей». Все слова на месте, чёрт возьми, все чёртовы слова, которые Бетти выстрадала, выгрызла зубами, выпотрошила из своего нутра.
— Это вопрос! — заорала Бетти. — Разве ты не понимаешь? Интонация в конце поднимается вверх!
— Что это значит? — спросил Нил, глядя на неё пустыми глазами.
— Ничего! Просто повторяй за мной. Начинаешь низко, а заканчиваешь высоко. Это же вопрос, мать твою!
Нил тяжело сглотнул, набрал полную грудь воздуха, как перед нырянием в прорубь, и предпринял новую попытку. На сей раз он воспроизвёл ту же цепочку слов, но в более высокой тональности, так что она звучала как вой сирены скорой помощи.
— В конце! — Бетти схватилась за голову. — Повышать интонацию нужно только в конце!
Нил попробовал снова. Теперь он бубнил всё в прежней монотонной манере, но на последнем слоге изобразил йодль — такой фальшивый, что даже мёртвый дед Кэмеронов перевернулся бы в гробу.
Бетти закрыла глаза. Помоги мне, Господи, — подумала она. — Помоги мне не прибить этого веснушчатого идиота.
Линда, шестнадцатилетняя девчонка, которая должна была играть Эвелин, явилась в детскую в образе взрослой девушки, каковой в душе себя и считала. На ней были дорогие брюки клёш и кашемировый свитер с короткими рукавами — вещи, которых Бетти никогда не носила и не могла себе позволить. На шее Линды болталась бархотка с мелкими жемчужинами, рыжие волосы были собраны на затылке и скреплены изумрудно-зелёной заколкой, на хрупком запястье позвякивали три серебряных браслета, а воздух вокруг неё был пропитан ароматом розовой воды — сладким, приторным, как клубничный лимонад.
Линда снисходительно выполняла указания Бетти, произносила текст (который, судя по всему, за ночь выучила наизусть, чёртова отличница) ровно, с правильными интонациями, но без души. Она мягко подбадривала Нила, когда тот снова сбивался, и ни разу не попыталась оспорить авторитет режиссёра. Это было похоже на то, как если бы твоя старшая сестра согласилась поиграть с тобой в куклы, чтобы ты от неё отстала. В этом не было жизни.
Единственным намёком на эмоции стал тот момент, когда Бетти показала кузенам кассовую будку из коробки из-под пиццы и коробку для пожертвований, обклеенную красной гофрированной бумагой. Близнецы чуть не передрались за право сидеть кассиром. Нил выхватил коробку, Том попытался отобрать, они покатились по полу, лягаясь, как два рыжих кенгуру. Линда же сложила руки на груди, улыбнулась той улыбкой, которая не трогает глаз, и произнесла:
— Как чудесно, Бетти. И как умно было с твоей стороны подумать об этом. Неужели ты всё сделала сама?
Бетти почувствовала в этом вопросе скрытый подвох. Как будто Линда прикидывала, сколько ещё дней она сможет притворяться, что её это волнует, прежде чем близнецы неизбежно провалят пьесу и она, Линда, просто пожмёт плечами и скажет: «Ну, я же говорила».
Это было недоказуемо. Как то, что у богатых людей в подвалах живут вампиры. Но Бетти знала. Она чувствовала.
Пленение Тома в прачечной, жалкая декламация Нила, утренняя жара, которая делала воздух густым, как суп, — всё это давило на Бетти, как грузовик с кирпичами. Она рассердилась, когда заметила, что Дэнни Хардмен, мать его, стоит в дверях и наблюдает за репетицией, нагло ухмыляясь. Пришлось рявкнуть на него, чтобы убирался вон, пока она не натравила на него обоссаного Тома.
— Слушаюсь, Барретт, — сказал Дэнни, но в его глазах читалось: «Ты всего лишь нищая девчонка, которую терпят в этом доме из милости».
Линда, не выдержав напряжения, сказала, что ей необходимо поправить причёску. Нил попросился в туалет.
Бетти осталась одна.
Она уселась на пол, прислонившись спиной к дверце высокого шкафа для игрушек, который был набит старыми плюшевыми зайцами и сломанными машинками. Платье её было муслиновым, белым, и она вдруг заметила, что на коленях собрались складки, похожие на морщины. Надо было утром переодеться во что-то ещё, но ей было плевать. Линда, чёрт возьми, — вероятно, уже догадалась, что Бетти не следит за собой. Что она — всё ещё ребёнок.
В комнате стояла тишина. Звенящая, глубокая тишина, в которой Бетти слышала, как кровь пульсирует у неё в ушах. Никто не ходил по коридорам, не разговаривал, даже урчания в водопроводных трубах не было слышно. Муха, застрявшая между двумя оконными рамами, обессилела и затихла. Птицы тоже молчали — спрятались от жары в кронах старых дубов.
Бетти поджала ноги и уставилась на свои колени. На привычную, чуть сморщенную кожу, на эту вечную загадку — почему колени такие похожие, но в то же время каждый будто живёт своей жизнью? Она подняла руку, согнула пальцы. Обычное дело. Но вдруг ей стало интересно: а что, если этот механизм для хватания, этот мускулистый паук на конце её руки, не принадлежит ей? Что, если у него есть своя жизнь?
Волшебство заключалось в моменте, предшествовавшем движению, когда мысленный посыл превращался в действие. Это напоминало накатывающую волну. Бух, — подумала Бетти. — Волна идёт. Волна ударяет. Но где стык? Где тот самый момент, когда «хочу» становится «делаю»? Она поднесла к лицу указательный палец, приказала ему пошевелиться. Он остался неподвижен — потому что она притворялась, не была серьезна. А когда наконец всё же согнула его, ей показалось, будто действие это исходило из пальца самого́, а не из какой-то точки её мозга. В какой момент палец понял, что нужно согнуться? И когда она поняла, что хочет его согнуть?
Эти мысли были ей близки и успокаивали, как знакомая форма собственных коленок. Одна мысль неизбежно тянула за собой другую, одно чудо рождало другое. Интересно, все остальные чувствуют в себе жизнь так же, как она? Например, чувствует ли себя Адель так же, как она? Является ли её сестра таким же ярким сгустком жизни, как Бетти? Есть ли у неё такая же истинная сущность, кроющаяся за набегающей волной, и размышляет ли она об этом, поднеся палец к лицу? Делают ли это все? Если да, то мир, мир людей, должен быть невыносимо сложным — два миллиарда голосов, и мысли каждого соревнуются в важности, и требования каждого равно настоятельны. Так можно утонуть.
Но если ответ — нет, тогда Бетти окружена механизмами, красивыми и умными, но лишёнными тех ярких внутренних ощущений, какие есть у неё. Это было слишком мрачно, слишком тоскливо. И не похоже на правду. Потому что, как бы это ни оскорбляло её чувство порядка, она знала: вероятнее всего, остальные испытывают то же самое. Она знала это головой, но сердцем не принимала.
Вздохнув, Бетти встала. В пыли паркетного бордюра она испачкала руки и юбку сзади, но сейчас это было последним из её гребаных дел. Она подошла к створчатому окну детской и уставилась в него. Несколько минут она просто смотрела на летний пейзаж, не видя его, — голова была забита репетициями, Томом, Нилом, Линдой, проклятой пьесой, которой суждено было провалиться, как «Титаник».
Потом её взгляд сфокусировался.
Внизу, у фонтана «Тритон», стояли две фигуры. Адель. И Рэйф.
Они разговаривали. Нет, не разговаривали — они замерли лицом друг к другу, в их позах угадывалась какая-то торжественность. Ноги слегка расставлены, головы гордо подняты. Как на дуэли.
Предложение руки и сердца? — подумала Бетти. — Господи, неужели он правда собрался сделать это сейчас?
Она как-то написала сказку, в которой скромный садовник спас тонущую принцессу и дело кончилось свадьбой. То, что происходило у фонтана, весьма напоминало сцену предложения. Рэйф Кэмерон, единственный сын богатого предпринимателя, Рэйф, который учился в юридической школе в Чарльстоне и жил в этом доме, как принц в своём замке, а Адель — девушка, чья мать работала горничной, — стояли у воды, и воздух между ними искрился.
Идеальный сюжет. Бетти даже улыбнулась. Настоящий роман — преодоление преград, любовь, разбивающая стены классового неравенства. Всё, как она любила.
Но потом Рэйф вдруг резко вскинул руку, словно отдавая приказ. И Адель, чёрт возьми, подчинилась. Бетти моргнула, подумала, что у неё галлюцинации от жары, но нет — сестра начала раздеваться.
Сначала блузка. Потом юбка. Она перешагнула через неё, оставшись в одном белье — чёрном, кружевном, таком, какого Бетти никогда у неё не видела. Рэйф стоял, уперев руки в бёдра, и смотрел. Спокойно. Требовательно. Как будто имел на это право.
Что за странная у него над ней власть? — подумала Бетти. — Шантаж? Угрозы? Может, она ему что-то должна?
Ей захотелось закрыть глаза, отвернуться, не видеть позора сестры. Но она не могла. Это было выше её сил. Потому что сюрпризы на этом не закончились.
Адель, в одном белье, перелезла через край фонтана. Вот она уже по пояс в воде. Зажала нос. И исчезла. Булькнула, как камень, пущенный с обрыва.
Бетти вцепилась в подоконник. Желудок её ухнул куда-то вниз. Что, чёрт возьми, происходило? Это было не предложение руки и сердца. Это было что-то другое. Что-то, о чём Бетти не имела ни малейшего понятия.
Она вспомнила свои сказки: принцесса бросается в воду, чтобы спастись от дракона, или чтобы её спас принц. Но здесь дракон был один — Рэйф. И он не прыгал следом. Он стоял и смотрел.
Через несколько секунд Адель вынырнула, задыхаясь, держа в руках какие-то осколки. Она была мокрой, злой, прекрасной. Девушка вылезла, натянула юбку и блузку (мокрую, прилипшую к телу), подхватила вазу и босоножки и, даже не взглянув на Рэйфа, побежала к дому.
Рэйф постоял, глядя на воду, потом что-то вытащил из фонтана (ещё один осколок, маленький), сунул в карман и зашагал прочь, свернув за угол дома.
Всё кончилось. Сцена опустела. Только мокрое пятно на камне напоминало о том, что здесь вообще что-то произошло.
Бетти отступила от окна и прислонилась к стене. Сердце колотилось где-то в горле. Она чувствовала себя так, будто случайно заглянула в чужую комнату и увидела такое, что ей не следовало видеть. Что-то взрослое, тёмное, опасное.
Каким искушением было придать всему волшебно-драматический поворот — представить, что это спектакль, разыгранный для неё одной. Но она прекрасно понимала: всё произошло бы и без неё. Это была реальность. Не её пьеса. Взрослый мир, в котором лягушки не превращаются в принцев и никто не объясняет тебе, почему твоя старшая сестра ныряет в фонтан в нижнем белье.
У неё возникло смутное, полуоформленное желание побежать в комнату Адель и спросить: «Какого хрена?» Но Бетти медлила. Ей хотелось задержать ещё хоть на миг то волнение от приоткрывшейся неизвестности, которое она только что испытала. То неуловимое возбуждение, смысл которого она должна была вот-вот уловить, хотя бы эмоционально. Этот смысл прояснится только через годы, если вообще прояснится. Но сейчас она чувствовала одно: ей нужно писать.
Она должна была написать эту сцену. Сцену у фонтана. С тремя точками зрения. Её собственную — взгляд свидетеля, спрятанного в окне. Потом — точку зрения Адель. Потом — точку зрения Рэйфа.
Ни один из трёх персонажей не был ни плохим, ни хорошим. И от неё не требовалось их судить. Рассказ не предполагал морали. Бетти вдруг поняла то, что не могла бы выразить словами, — искусство не в том, чтобы наказывать злодеев и награждать героев. Искусство в том, чтобы показать, как люди видят одно и то же событие по-разному, потому что каждый из них — отдельный мир, такой же живой, как твой собственный.
Несчастными людей делают не только интриги и недопонимание. Их делает неспособность понять простую истину: другие люди так же реальны, как ты.
И только сочиняя рассказ, можно проникнуть в чужой образ мышления. Бетти ощутила это как удар током — ясный, чистый, почти болезненный. Ей не нужна была эта дурацкая пьеса с её кривыми репликами и паршивыми актёрами. Ей нужен был рассказ. Рассказ, который она могла написать сама, без посредников, без близнецов, которые ссут в постель и фальшивят на последних слогах.
Бетти представила, как бежит в свою комнату, достаёт стопку чистых линованных листов и свою любимую ручку с мраморным корпусом. Как ручка скользит по бумаге, оставляя цепочку слов, которые складываются в предложения, а предложения — в мир.
Это казалось таким простым. Таким правильным. Как дышать.
Но потом Бетти услышала шаги в коридоре — вернулись близнецы, болтая о чём-то своём, и противный голос Линды, которая спрашивала, не хочет ли кто-нибудь пить.
Чувство долга и привычка к порядку оказались сильнее. Пьеса была ещё не готова. Леон с приятелем должны были приехать с минуты на минуту, а у неё даже полноценной репетиции не было. Бетти вздохнула, отряхнула юбку от пыли и пошла к двери.
Сочинительством можно заняться позже. Когда все разойдутся. Когда дом погрузится в тишину, такую же глубокую, как вода в фонтане, куда нырнула её сестра.
Она открыла дверь и крикнула:
— Том! Нил! Линда! Возвращаемся на места! У нас есть два часа, чтобы сделать из вас настоящих актёров, или клянусь Богом, я заставлю Тома снова стирать простыни.
Том жалобно заскулил. Нил снова побежал в туалет. Линда сладко улыбнулась и поправила жемчужную бархотку.
А Бетти подумала: «Они никогда не поймут. Никто из них никогда не поймёт, что я видела сегодня у фонтана. И что я теперь об этом напишу».
Она закрыла дверь детской и приступила к репетиции. Внутри неё уже зрело искупление — то самое, которое придёт через много лет, когда она будет сидеть в своей комнате в доме престарелых и перечитывать старые дневники. Или, может быть, никогда не придёт.
Потому что некоторые вещи нельзя искупить. Их можно только написать.
