Глава 46. Бумажные крылья
Он не мог заснуть: ему всё мерещились лица - прозрачные, совсем призрачные; и над всеми ними в зловещей тишине нависал единственный образ - эталон, по которому он разыскивал их. Прежде он рыскал по Городу, выискивал разных девушек, чтобы убить только одну...
Теперь она была в его руках.
Её он убил самой первой. Её кровью он подписал манифест своего безумия, своей ненависти ко всем, кто хоть каплю походил на неё. В один момент он возненавидел всех девушек со смуглой кожей, с густыми чёрными волосами - даже если у этих девушек не было повязки на глазу и они не носили широких ремней, на которых были подвешены гроздья бубенчиков. Всем им он дарил бумажных журавликов, которые купали свои острые крылья в остывающей крови. Эти крылья были продолжением холодного клинка, рассекающего плоть, ранившего больно и смертельно.
Наира пообещала отомстить ему, вернувшись в Интернат на крыльях теней. Там она его не нашла, но нашла тряпичную куклу, набитую комкающейся ватой. Потом её нашла девочка со страшными серыми дикого зверя глазами и забрала себе; а она всё ждала того дня, когда сможет увидеть того человека, которого называют Маньяком, и стать его упрямой совестью, его мучительным укором. Ей было всё равно, что с ним станет, - теперь. Она ненавидела его, но не за то, что он убил её. Она ненавидела его за то, что он убил Лёньку.
И она долго ждала, чтобы отомстить.
Человек, которого называли Маньяком, совсем обезумел и заблудился в темноте в собственной квартире. Ему казалось, что в коридоре появились двери, которых никогда раньше не было. Ему казалось, что если открыть одну из дверей, оттуда с хрустящим шелестом вырвется стая слепых бумажных журавликов, которые летят только прямо, потому что слепы и не знают ни о каких преградах. Шорох - это они летят и ударяются о закрытую дверь. Их неподвижные крылья сминаются. Они падают на серый бетонный пол и вязнут в липких лужицах, над которыми стоит приторный гнилостный смрад.
Слепые журавлики кружатся - кружатся в голове, поднимая невыносимый скрипучий шорох. Тщ... тщ... тщ... тщ... тщ... тщ... тщ... тщ... тщ... тщ - как прижать бумагу к стеклу и провести по ней ногтем. Может быть - хуже. Может быть - жутче.
Егор стоит, напряжённо вслушиваясь в своё дыхание, а на лбу стынет испарина. Кончик носа, щёки обжигает жар от свечи. Тонкий язычок пламени подрагивает, купаясь в золотистой лужице, на свечке застывают, накапливаясь слоями, закруглённые на концах подтёки. Кончики пальцев чувствуют, как от тепла размягчается воск. Вокруг огонька тает тусклый ореол. В другой руке - нелепая тряпичная кукла, в брюхе у которой набиты комья ваты. У неё глаза-пуговички, а их бледным ободком окольцовывает отблеск свечи. Грустная девочка всегда называла её Марией, но её звали Наирой...
Он был виноват перед нею - но это ли так важно, когда она сводит его с ума? Она нагоняет тучи бумажных журавликов в его голову и, как блюдце с водой, опрокидывает рассудок. Она ужасна. Она, только она одна во всём виновата. Не будет её - не будет страха. Не будет болезненной тяги. Ничего не будет. Ничего не останется.
Вот так.
Глупая кукла. Что ты улыбаешься? Чему ты радуешься?
Он поднёс свечу к краю кукольного платьица. Оно вмиг вспыхнуло - и пламя объяло мягкое тряпичное тельце. В коридоре стало чуть светлее, но страх никуда не ушёл. Яркое пламя дышало жаром, и где-то в его желтизне, хрустевшей у ног, оплавлялись две чёрные пуговицы. Егор смотрел, как догорает на полу вата, и насторожённо вслушивался в пронзительную тишину: где-то вдали пропадал голос, надрывно проклинавший его. Этому голосу вторило жуткое пламя - клокочущее, завывающее. Жёлтые всполохи его становились слабее, превращались в дым. Под ними лениво плавился закопчённый линолеум.
Егор отдышался, задул свечу, всё не сводя глаз с почерневших клочьев ваты, опутанных жалкими бледными язычками пламени. От злосчастной куклы осталась лишь горстка пепла - а когда-то она была прекрасной Наирой, Погремушкой, которую он почему-то очень сильно любил. Она не замечала. Она просто рассказывала ему то, что слышала в звоне золотистых бубенчиков, подвязанных у неё на поясе. Так глупая детская любовь и обернулась страшной ревностью. Он смотрел, как она истекает кровью. Он смотрел, как она сгорает. Он смотрел, как она улыбается, заводя руки за голову, и подставляет лицо солнцу, любовался её густыми чёрными волосами и слушал какие-то милые сказки. У неё был приятный - звонкий, но слегка сглаженным мурлычущим тембром - голос, что, слушая, достаточно было упиваться одним лишь звучанием слов, чтобы впитать в себя всю красоту мира. Внимая её словам тогда, он не представлял, что однажды услышит, как этот голос будет срываться на беспомощный визг...
Как прекрасна эта музыка отчаяния.
Поперёк осторожного похрустывания огня раздался скрип. Из-за приоткрывшейся двери повеяло душным разложением - и бумажный шелест вырвался из-под свода черепа наружу. Сотни заострённых крылышек вмиг заполонил коридор, ныряя в темноту, мелькая в болезненных отблесках задыхающегося пламени. Шелестящий вихрь, бумажный смерч, закручивающийся всё быстрее и быстрее - они подхватили огонь на свои крылья и вспыхнули все разом, продолжая остервенело носиться по кругу. Стены, пол, потолок зловеще освещались алыми всполохами. Огонь вздыхал от жары, догоняя копоть на обоях, и клацал в ушах. Смерть медленно приближалась, оскаливаясь невыносимым жаром: клетка становится печью крематория.
