43 страница29 апреля 2026, 14:00

Глава 40. Портрет

Нина стояла на крыльце Поднебесья с мольбертом за спиной, с ящичком, в котором сложены тубы красок, кусочки угля и длинные кисти. Ей никто не помогал ничего нести на скалу - она пришла сквозь пространство. С тех самых пор, как открылся её дар, она сочла, что так ходить легче и быстрее. Опустив деревянный ящик на пол, она постучала в дверь. Послышалось, как в доме босыми ступнями шлёпают по крашеному полу.

Вдруг что-то грохнуло, зазвенело. За дверью смачно чертыхнулись. Ещё раз. Дверь открыл Ангел. Он остановился на пороге, одной рукой придерживая другую. Он смерил Нину взглядом, поздоровался.

- Вы что-то разбили? - встревоженно спросила Нина, заглядывая через плечо Ангела в прихожую, затем задержала взгляд на его ладони, на которой алело несколько кровоточащих росчерков.

Ангел осторожно прикрыл царапины широким рукавом халата: неловко ощущать себя под столь пытливым взором наблюдательной Нины, от которого как будто бы обострялась эта жгучая резь. Он словно бы источал горячие флюиды, выжигавшие плоть - и по краям ранок вскипала и плавилась кожа, запекалась кровь.

Бесит.

Он провёл Нину в комнаты, прибежал обратно в прихожую убрать осколки фарфоровой вазы. От спешки, от всего сумбура тряслись руки - он ещё сильнее порезался. Алые капли упали на белые осколки, растеклись дрожащими лужицами, в которых расплывались крохотные очертания Ангела, прихожей. Невнятная совесть - волнительно, неловко. Так никогда не было. В комнате дожидается Нина, расставив мольберт. Она сидит, наверное, на квадратном табурете с соломенным сиденьем, разглядывает комнату, внимательно и терпеливо, вбирает в себя каждый оттенок.

Она встала с места, когда Ангел вернулся в комнату, и ошарашенно поглядела на его окровавленные руки: на коже проявилось ещё больше порезов. Ангел глядел на неё маслянистыми глазами - такой совершенно растерянный, одинокий.

- Дайте я посмотрю, - шепнула Нина, осторожно беря его за руку. - Где у вас аптечка?

- Там где-то, - Ангел махнул в сторону навесного шкафчика.

Нина отпустила его руку. В кончиках её пальцах всё тревожно билась та слабая дрожь - дрожь нервная, болезненная.

- Не волнуйтесь, - через силу улыбнулась Нина.

- Ага, - кивнул Ангел, полный сарказма, - меня прямо каждый день приходят рисовать!

Нина бинтовала ему руку - стягивала туго, но осторожно, без резких движений. Такою она походила на Цею Мирру, но была намного, намного красивее. Безусловно. Ангел смотрел молча, потому что и она молчала тоже, и тонул в бездне молчания, тяжело сдавливавшего рёбра, прижимающего лёгкие к сердцу. Вот - его бережно касались тёплые руки. Кто-то ещё один, тоже живой в его одиноком доме. Ни Аврора, ни Сумеречный, ни безликие тени - а живая Нина Апрелева с тёплыми нежными руками. Она тоже, как и Ангел, из плоти и крови. Сердце внутри её тела качает по венам кровь, вены пульсируют в запястьях, в висках. Она здесь, с ним посреди пыли, разбавляет собой приевшееся одиночество. Живая.

Точно ли?

Ангел украдкой тронул её запястье, кончиками пальцев надавив туда, где под тонкой кожей пульсируют хрупкие голубые венки. Нина тут же отдёрнула руку, взглянула в его смеющиеся глаза. Он же удостоверился: живая.

Отпустив его руку, туго стянутую накрахмаленным бинтом, Нина отошла за мольберт и, выкладывая из ящика длинные кисти, спросила:

- Начнём?

- Давай, - отозвался Ангел, плюхаясь в покрытое ковром кресло и поднимая вверх столп пыли.

Нина чихнула.

- Будь здорова.

- Да, спасибо. Мне прямо так вас рисовать?

Ангел молча кивнул, запахивая на груди зелёный халат, вальяжно откинулся в кресле. Под неудобно пристальным взглядом Нины из-за мольберта сидеть, всё же, было неприятно. Она мысленно мерила выбеленный холст, в воображении перенося на него абрис Ангела, и всё колебалась сказать, что нет, так не пойдёт, не таким вас должно видеть. И они сидели так - друг напротив друга - и не мыслили пытки мучительнее, но ждали чего-то, всё терпели, терпели, терпели... В этот момент Нина, замершая с карандашом в руках, боялась признать себя абсолютной хозяйкой ситуации. Она никогда не рисовала прежде портреты вот так, но хотела запечатлеть своего Ангела, каким бы его никто до сих пор не видел. Сейчас он ёрзал перед ней в кресле и, испытующе глядя, обгрызал ноготь на указательном пальце. Этот зелёный халат, мягко лоснящийся в солнечном свете, пыльный ковёр, покрывавший кресло, звенящие браслеты на по-женски изящных запястьях - всё это мог увидеть любой. Нине нужен был другой Ангел - именно Ангел, не Язва. Она хотела изобразить, показать такого непохожего на остальных человека, до которого никому никогда не было дела, но всем нужно было только то, что он умеет, человека, который покрылся заскорузлым налётом отчуждения и изнемогает от удушающего одиночества. Этому человеку, как никому другому, как диагноз, подходит жестокое слово «жалок», но он прекрасен. Он блаженен, как блаженен юродивый или нищий на паперти. С детства он впитывал унижения и порицания в своей непохожести - так проявился чёрствый и желчный Язва.

Нина отложила карандаш, отстранённо вглядываясь в сверкающие пылинки, залетевшие в попавший в окно луч. Солнце путалось в тёмных волнистых волосах Ангела и ложилось на его смуглое оливкового оттенка лицо тонкими, как сусальное золото, желтоватыми бликами.

- Тут не очень удачное освещение, - сказала Нина. - Я не хочу рисовать вас так. Вам не идёт.

- Вот это заявочки! - недовольно всплеснул руками Ангел.

- Пожалуйста, перейдёмте в другую комнату.

- В какую?

- Я бы, наверное, хотела нарисовать вас сидящим на краю постели... - замялась Нина.

У Ангела не было постели: он засыпал там, где был. Он мог уснуть в кресле или на полу, за столом при горящей лампе. Правда, у него была тахта - в комнате со светло-серебристыми обоями, похожими на круглую рыбью чешую.

- Может быть, ты меня ещё в сортире нарисуешь? - вздохнул Ангел, нехотя поднимаясь с кресла, и махнул рукой. - Пошли, что ли...

Так, Нина принесла мольберт в комнату с серыми обоями, вернулась за деревянным ящиком с кистями и красками. Что шаги, что грохот в том ящике - каждый звук приводил парящую в пространстве пыль в беспокойство, заставлял содрогаться вездесущую пустоту. Весь этот дом, наверное, изначально был построен заброшенным и отторгал любого живого человека из плоти и крови, сделав своим вечным узником лишь несчастного Ангела. Он медленно высасывал из его худосочного тела все силы, всю жизнь, и в конце в осадке должен был остаться лишь прозрачный тонкий призрак.

Кожа на спине дыбилась рядом выступающих позвонков. Хотелось коснуться их кончиками пальцев и провести вниз. Ангел сидел на самом краю жёсткой тахты, склонив голову, и одной рукой стыдливо прикрывал недоразвитую грудь, а другой, сдавленной бинтом, упираясь в тахту. Его зелёный халат струящимися складками свисал со спинки резного стула, стоявшего в углу. Там же были брошены и брюки, и мятая блузка с рюшами, и шерстяные носки из разных пар. Тощие плечи тряслись мелкой дрожью, и кожа на руках, на лопатках покрывалась мурашками. Он устал, опять устал ждать, когда Нина отыщет лучший ракурс, достанет краски и наконец приступит к портрету. Нина сидела позади него на тахте и всё пыталась собрать его непослушные волосы так, чтобы они не закрывали лица. Ангел скучающе рассматривал свои белые кальсоны, думая о том, что в этот момент всё совершенно не так, как обычно.

Вот вскоре Нина отошла за мольберт, взялась за карандаш. Только сейчас она заметила, что всё происходило в абсолютной тишине: такой обычно болтливый - каким она изначально увидела его - Ангел за всё время почему-то не проронил ни слова. Так он выглядел ещё более беззащитным, чем в тот момент, когда она увидела его впервые, ещё более прекрасным. Нина подумала, что ещё раз нарисует его - всё в той же позе, но сидящим не на краю этой серой тахты, а на краю обрыва, укрытым белоснежными крыльями и опутанным колючей проволокой. Но это для себя - карандашом в альбоме.

Его щёки выжигало смущение. Прежде, при любом другом человеке, он запросто бы мог задрать кофту, с гордостью демонстрируя свою маленькую, как у начинающей взрослеть девочки, грудь. Теперь такой поступок казался ему кощунством - перед этим чистым ребёнком с длинной кистью в руке. Она здесь - настоящая, живая. У неё тёплые и нежные руки, пристальный взгляд. Такая она милая, трогательная и, кажется, даже родная. Она должна была родиться его сестрёнкой - не Рубина! Он бы оберегал её, играл, рассказывал сказки - даже и шестнадцатилетней. Он же не знал, что она на целых семь лет старше него...

Она выводила его образ на холсте, а чтобы он не скучал, рассказывала о своих путешествиях. Ангел слушал её, но сохранял всё тот же отстранённый вид, чтобы спустя многое время все его представляли именно таким. Когда он умрёт, когда его найдут на полу посреди осколков стекла, когда в силу вступит его печальное завещание, на стене над колбой с его заформалиненным торсом повесят этот портрет, так сильно отличающийся от всех портретов всех почтенных докторов Асклепиева замка. Когда он умрёт, Нина отыщет среди своих альбомов карандашный рисунок, где грустный ангел сидит на краю обрыва, и отправит этот рисунок Художнику, приписав: «Таким должен быть памятник моему другу».

Но сейчас они были вдвоём в серой комнате - обнажённый Ангел и художница Нина.

- И мне долго ещё так сидеть? - буркнул Ангел.

- Потерпите немного, - отозвалась Нина, тщательно накладывая на холст ровные мазки. - Чуть-чуть осталось. Мёрзнете?

- Да нет, - неуверенно передёрнул он плечами. - Рисуй-рисуй. Как будто бы тебе прямо дело есть, мёрзну я или нет.

- А почему мне не должно быть дела?

- Потому, - протянул Ангел, - что мне нет дела до тебя, - но он врал, не признаваясь и себе. - Ты допишешь этот портрет и уйдёшь отсюда - и больше мы никогда, может быть, и не увидимся. Что будет дальше - не наплевать ли?..

- Не говорите так, - возразила Нина. - Просто представьте, что случится, если всем будет всё равно на всех. В таком случае у мира отпадёт потребность в обществе и в человеке как в таковом.

Ангел искоса поглядел на неё, фыркнул.

- Не мне говорить вам, что всё малое стремится собраться в большую систему, - продолжила она.

- Не всегда, - парировал Ангел.

- Полагаете?

- Ты художник, а не философ.

Нина рассержено отшвырнула кисть в сторону.

- Что за чепуха! Философия - основа любого искусства.

- Не обязательно, - отрицательно помотал головой Язва.

И даже если он был вредным, даже если ему просто хотелось кому-нибудь перечить, Нина всё равно поняла, что сейчас она с ним может согласиться. Хорошо бы, пожалуй, перевести тему разговора, но можно продолжить и так. Желание писать портрет Ангела как будто бы внезапно пропало, а стены его дома стали особенно тесны. Она смотрела то на недописанный портрет, то на неподвижного натурщика - и видела в нём лишь человека, отвергнутого всеми, человека, которого даже родители называли Язвой, признавая тем самым, что такой ребёнок им очень сильно мешает, он им просто не нужен. Как же, с одной стороны, жалко его, но он всё равно какой-то неправильный, каким не должен быть нормальный человек. Нормальный человек не будет себя так вести - что дитя малое. Его как будто не воспитывали, не объясняли, что хорошо, а что плохо. Теперь уже всё, что выросло - то выросло.

Он же всё сидел, понурившись виновато, а внутри него скреблась, впивалась в плоть острыми когтями безжалостная Совесть. Он не решался и пошевелиться, потому что Нина ещё не разрешала, но усталые суставы уже ныли, и казалось, что сейчас всё тело усохнет и осыплется прахом. В носу свербило, драло, как если бы Ангел наглотался воды. Он хорошо знал этот горьковатый привкус в сжимающейся глотке - симптом подступающих слёз. До сих пор он плакал лишь только в пыльном одиночестве, потому что не мог никому доверить слов о том, как темно и как противно от самого себя. В такие моменты оболочка сарказма, желчности растворялась, словно бы её никогда и не было, и обнажалась слишком мягкая, забитая натура, знавшая исключительно неприязнь к себе, но стремившаяся стать полезной хотя бы в чём-то, хотя бы когда-то. Именно эта его сущность со свойственной Ангелу детскостью шмыгала носом, неловко утирая забинтованной рукой горячие слёзы. Как-то легче становилось... Он вовсе не стеснялся того, что на него может смотреть Нина - а она поднялась из-за мольберта, подошла к стулу, на котором Ангел оставил вещи, и взяла его шёлковый халат. Присев на тахту рядом с Ангелом, она прикрыла его тощие плечи, спрашивая:

- Что случилось?

- Ничего, - отмахнулся он, потирая кончиками пальцев влажную переносицу. - Глаза устали. И насморк.

Нина снисходительно улыбнулась - как будто бы одновременно и верит, и не верит ему.

- Я совсем не обижалась, - попыталась объясниться она, но Ангел проронил каким-то странным тоном, почти утвердительно, с трудом выдавливая горькую улыбку:

- Потому что я недоразвитый ушлёпок, а на таких нельзя обижаться?

- Что вы такое говорите! - вздохнула Нина, обеими руками обвивая сутулые плечи Ангела и крепко прижимая его к себе.

Он и не сопротивлялся - лишь покорно прильнул к её плечу, чувствуя себя маленьким ребёнком на руках матери, которая никогда не позволит, чтобы с ним случилось что-то страшное. Да, да - так младенец находит покой на материнских руках, потому что не знает более надёжного места. Ангел может плакать при Нине, не стесняясь ни своих слёз, ни своей слабости.

Всё равно, они никогда потом не увидятся... Наверное.

И ведь наверно, что-то самое страшное уже и было, но было очень давно, разве иногда вспоминалось так ясно, словно бы случилось только вчера: тёмная столовая, завешенное чёрным отрезом зеркало и одиннадцать длинных свечей в серебряных подсвечниках, хребтом игуаны высящиеся посередине стола. В воздухе ещё стоит запах формалина и хвои, вплетённой в погребальные венки, но их перебивают запахи плавящегося воска, мяса и терпких матереных духов, которые ещё не выдохлись и не кончились, когда уже столько времени прошло со смерти Белмаруину. Этот её запах ещё давно полюбился Рубине и теперь затаился в траурных складках надетого на ней чёрного платья. Она сидела во главе стола, покрытого плотной скатертью чёрного цвета, а с другого конца сидел Ангел - и лишь обрывистое позвякивание посуды раздавалось в полутьме. Они ели непрожаренную свинину, ковыряясь в ней серебряными приборами и развозя сочащийся из кусков жир по тарелкам тонкого костяного фарфора. Нет гарнира к мясу - зато есть белые хлопчатобумажные салфетки, расшитые по краю сложными орнаментами. Рубина держит салфетку на коленях, как того требует этикет, а Ангел - заправил в воротник и, не глядя на сестру, отложил приборы в сторону. Когда-то сочли, что ему не понадобиться владеть многими навыками из тех, которые требуются в благородном обществе. Теперь он откусывал с куска, зажатого обеими руками, и казалось странным, что он молчит, а не рассказывает с набитым ртом о паразитах, которые могут быть в плохо приготовленном мясе. Бледные блики свечей несмело освещали эту молчаливую трапезу, поблёскивая в приборах, в тарелках, в плёночке жира на подбородке у Ангела. Сегодня с этого стола убрали гроб с отцом и повезли в крематорий - все. Лишь Рубину не взяли, сказали: маленькая ещё, бедная девочка, сколько же натерпелась... Старушка Мирта хотела остаться с ней, но Рубина сказала, что сможет переночевать, что хочет побыть одна, что с нею ничего не случится.

Ангел не поехал сам: он решил, что ничего не должен отцу, потому что тот почти ничего не дал ему при жизни - но зачем-то пришёл в дом, который превратили в склеп, зашторив все окна, закрыв все зеркала и спрятав всю мебель под суконными чехлами. Лишь маленькая Рубина осталась призраком, отказываясь идти на ночь к Мирте или куда-нибудь ещё. Приходу Ангела она вовсе не была рада, потому что он нарушил все её планы. Даже боясь случайного скрипа половицы, она хотела бы ощутить себя полноправной хозяйкой этого дома - хотя бы и ненадолго, хотя бы и на одну ночь. Она хотела бы постелить себе в спальне матери то шёлковое бельё с вытканными пёстрыми рыбками, подложить под голову несколько подушек, среди которых обязательно будет и та подушечка с лавандой в вышитой крестиком наволочке, подаренная Бланфлоер: просто отец всё разрешал, но только не стелить эту постель и не брать эту подушечку... Но тут неожиданно явился Ангел и сказал, что хочет есть. Рубина не успела ничего возразить, как он оказался на кухне и достал откуда-то заготовленный для поминок кусок сырой свинины.

- Это не тебе! - разозлилась Рубина, с отвращением глядя на то, как Ангел размазывает по нагретой сковородке кусок сливочного масла.

- Плевать, - спокойным тоном отозвался он. - Я хочу есть.

Рубина бросилась к плите, хотела выключить газ, но Ангел отстранил её одной рукой, затем снял вельветовый пиджак и повесил его на спинку стула. Оказалось, под пиджаком на нём была надета светлая, вовсе не траурная водолазка - сизоватого оттенка, с искрой. Он засучил рукава по локоть, подбоченился и по-хозяйски оглядел кухню. На сковородке шипело масло, рядом, на разделочной доске, лежал алый кусок мяса, истекая красноватой водой. Рубина боялась, что станет здесь не хозяйкой, а служанкой- даже и на одну ночь.

- Дай мне фартук, - потребовал Ангел.

- Сам возьми!

- Дай фартук, - повторил Ангел более мягким тоном. - Ты же теперь должна меня слушаться...

- Ничего я не должна! - раздражённо топнула ногой Рубина.

- Э, Заноза, - покачал головой Ангел, сбрасывая мясо на сковороду с разделочной доски, но в тоне его не слышалось никакой злости.

- Язва! - прошипела сквозь зубы Рубина.

- Можешь не давать фартук.

- Я и не собиралась!

Ангел отёр руки о чёрные штаны и повернулся к Рубине.

- Ты это чего такая вредная, кисонька? - улыбнулся он, пытаясь погладить её по голове. - Ну, Заноза... Я же всё понимаю, - продолжал он, присаживаясь на стул. - Мы же теперь только вдвоём и остались, сестрёнка.

Рубина нахмурилась.

- Что тебе от меня надо?

Под её строгим взглядом Ангел поёжился, ссутулил плечи и спрятал лицо за волосами. Он пришёл сюда не просто поесть: еда была у него и дома. Он пришёл потому, что счёл, что его маленькой сестрёнке может быть страшно одной в пустом доме, откуда вынесли гроб её отца, и ей будет так же страшно ещё долгое и долгое время. Её надо забрать к себе, в дом на Туманном мысе. Теперь же, когда умер отец, никто, кажется, не должен продолжать взращивать её как этакую принцессу, куколку, тепличное растение. Ангел искренне хотел поверить в то, что его маленькая сестрёнка - лишь жертва обстоятельств. Он хотел верить и тогда, когда Рубина называла его уродом и выродком, потому что и сквозь всю свою ненависть к ней надеялся: она всего лишь наслушалась родителей и нянек.

- Я бы хотел, - пролепетал застенчиво Ангел, - чтобы ты пошла жить ко мне...

Рубина молча отвернулась. Теперь ей почему-то внезапно стало страшно, и ей казалось, что надо выбирать одно из двух: либо остаться одной в большом доме, куда никто никогда уже не придёт, либо уйти с этим, кто вызывает такое отвращение... Ей было стыдно хотя бы даже находиться с ним в кровном родстве, но теперь он говорил, чтобы она пошла жить к нему. Она бы забыла, что приходится ему родной сестрой и осталась - как было в её кошмарных видениях будущего - совершенно одна среди пустых комнат, укрытых белыми чехлами. Нет, тогда бы ей совершенно не было одиноко, она не стала бы бояться теней, среди которых могли затесаться и призраки. В её распоряжении остались бы все наряды, все драгоценности, принадлежавшие некогда Белмаруину. Весь дом стал бы одним большим пространством для игр, замком маленькой принцессы.

- Ты ж не справишься одна, - усмехнулся Ангел, нежно касаясь её плеча. - А я буду присматривать за тобой. Мы будем жить вместе и заботиться друг о друге, да?

- Нет.

Она брезгливо стряхнула с плеча его руку и ушла с кухни, оставив его наедине с шипящим на сковороде мясом. Она ушла в столовую, откуда только что унесли гроб, и расставила одиннадцать серебряных подсвечников, достала две фарфоровых тарелки, разложила комплект приборов на две персоны. То, каким образом накрыт стол, должно было стать тем жестом, который показывает: Рубина справиться одна - но только в её понимании. Она надменно продемонстрирует Ангелу, кто теперь здесь хозяин, заняв за столом место своего отца. Это Ангел не сможет справиться, он тут лишний.

А дальше, кисонька, мы просто сидели и ели. В абсолютной тишине...

Это было, наверное, своеобразной поминальной трапезой, какой никогда прежде не знал ни дом, ни Сад, ни Гортус: тишина, одиннадцать свечей, вонзающихся во мрак, как хребет игуаны, непрожаренное мясо с костяного фарфора - молчаливый спор, где одна сторона, сама того не подозревая, отстаивает своё право на наследство, а другая заранее обречена на провал. Рубина хотела оставаться в этом доме - хотя бы ради каприза. Ангел последний раз хотел, чтобы рядом был какой-нибудь человек - не тень - которого можно было бы назвать родным, любовь к которому никак не могла быть порочна, но была бы чиста и естественна. Он хотел не быть больше Язвой и хотел, чтобы Рубина не была Занозой - но она соскользнула с подушки, которую всегда подкладывала себе на стул, потому как была мала, запустила руку под тяжёлые складки скатерти и вынула оловянный колпачок на длинной ручке, которым когда-то Белмаруину гасила свечи на люстрах.

Ангел ещё не доел, но замешательство выместило весь аппетит, хотя он и не спешил вытирать сало с рук. Вдоль чёрного стола медленно двигалась маленькая Рубина в чёрном платьице и не глядя гасила свечи - одну за другой. За нею оставался ряд обгорелых фитильков, уныло тянущихся струйками дыма из застывающих лужиц воска. Этот дым - тени прошлых поколений, разбредающиеся по дому. Рубина - призрак Белмаруину, но с лиловыми, как марганцовка, волосами. Они все смеются беззвучно, обволакивают плечи холодом и щупают спину мурашками. Здесь - склеп. Сейчас - семейный совет неупокоившихся душ. Они обсуждают вопрос и выносят решение: они отказываются от Ангела, отбраковывают его и медленно покидают столовую, толпясь и толкаясь в проходе. Рубина механистичным движением накрывает очередную свечу. Остаётся гореть лишь одна - самая крайняя, та, что ближе всех к Ангелу. Рубина останавливается, вытягивает руку и показывает пальцем на выход.

- Вон.

Слово - раскат грома.

Ангел отодвинул стул, стирая ножками лак с паркета, и поднялся, спрятав лицо вуалью темноты. Тусклые отблески последней свечи сверкали в люрексе его светло-сизой водолазки. Он медлил взять вельветовый пиджак со спинки, потому что смотрел на Рубину и видел в её детском лице, тускло освещённом бледным огоньком, живые черты Белмаруину и Лесного, возрождавшие в нём страшное чувство неполноценности, обиды, злости и ненависти. В глазах темнело, а предательская память восстанавливала перед ним сцену, которая покрылась нереалистичностью за эти десять или одиннадцать лет.

Он - ещё совсем ребёнок - несмело входит в светлую спальню, откуда только что вышла повитуха, и видит свою усталую мать, Белмаруину, в шёлковой постели с цветными рыбками, обложенную пышными подушками, а на груди её сопит новорожденный младенец. Ангел доверчиво протянул руки, хотел посмотреть на сестричку, но Белмаруину лениво повернула к нему лицо, а затем, как будто бы отмахиваясь от назойливой мошки, треснула по пальцам. Он зарыдал, совершенно не понимая, что происходит, и смотрел на Белмаруину слезившимися глазами, молчаливо вопрошая: в чём же он провинился? Он видел её огромной тушей кита, так не к месту выброшенной на эту шёлковую постель посреди мягких подушек. У неё был отвратительный второй подбородок, прижатый к шее, мерзкая чёрная полоска волосков над верхней губой и срастающиеся брови, проявляющиеся тёмной тенью на переносице. А на груди её - жирной, потной - лежал уродливый младенец - отмытый от крови и слизи, но такой розовый, прозрачный. Глядя на него, невозможно было отделаться от липкого ощущения: ещё два с лишним часа назад он был сцеплен пуповиной с плацентой и целым организмом, а затем вытащил окровавленный послед вместе с собой. И даже если тогда Ангел не понимал всех тонкостей анатомии, он всё равно испытывал отвращение к процессу родов, к этому розовому младенцу и к жирной Белмаруину.

Теперь в нём вновь вскипела та же ненависть. Он набросился на Рубину - в глазах её, алых, как тлеющий уголёк, всполыхнул смертный ужас - и, вырвав из её рук оловянный колпачок, которым гасят свечи, он с яростью отбросил его в сторону и принялся бить Рубину, упиваясь садистским удовольствием. Он представлял себе, что перед ним Белмаруину, что перед ним Лесной, что перед ним любой, кто хотя бы однажды оскорбил его.

Теперь некому вступиться за Рубину - знал и торжествовал он...

- А потом, как ни в чём не бывало, я ушёл, - вздохнул он, глядя, как коньяк мягко растекается по донцу бокала. - Только я сначала остановился на пороге... Знаешь, мне так легко было! Я остановился на пороге и оглянулся назад. О, какое удовольствие было видеть, как она лежит на полу, вся скорчилась, ноги под себя поджала и трясётся, а из носа кровь с соплями течёт. Ещё она - знаешь? - зуб выплюнула. А я смотрел - и меня совсем совесть, ни капельки не мучила...

Только когда я домой пришёл, разревелся как девчонка. Впрочем...

Потом, посреди ночи уже, - смотрю - она в дверях стоит, босиком, в одной ночнушке, мишку игрушечного к себе прижимает и говорит, жалобно так: мол, мне страшно, холодно, можно мне к тебе лечь? А я на полу сижу, кальян какой-то курю, но самое странное - мне абсолютно плевать, что она тут делает, как пришла... Я даже забыл, что она там должна была быть, побитая лежать - прижимаю её к себе, накрываю каким-то одеялком и обнимаю, как ты меня - да?.. Она засыпает, я ей рассказываю что-то - а потом оказалось, это мне приснилось.

Налить коньяк? нет?

А спустя время, он пошёл в Кофейню, купил сладостей на все деньги, какие были, и почти всё отнёс на крылечко того дома, где в последний раз оставил сестрёнку - в склеп, закопчённый пламенем одиннадцати свечей в серебряных подсвечниках. В этой корзине со сладостями лежала записка: «С Именинами, кисуня», - у которой оставалось неизвестное продолжение, сочащееся желчью: Ангел считал, что всё равно невозможно забыть тот день, потому что мать очень больно ударила его и с тех пор била всегда.

Нина смотрела на Ангела в зелёном халате, смотрела, как он осушает стакан коньяка, и думала о том, как же порою бессердечны и страшны бывают иные люди...

43 страница29 апреля 2026, 14:00

Комментарии

0 / 5000 символов

Форматирование: **жирный**, *курсив*, `код`, списки (- / 1.), ссылки [текст](https://…) и обычные https://… в тексте.

Пока нет комментариев. Будьте первым!