Глава 27. Тайны чернбога
Физик мерил шагами пол между доской и демонстрационным столом. Под пристальными взглядами Ньютона, Эйнштейна и Теслы из-под блестящих слоёв лака, он сложил руки за спиной и смотрел под ноги сосредоточенно - так, чтобы каждый шаг выпадал именно на ударный слог. В классе от стен отдавались эхом его грозные слова, и все следили за ним полными ужаса глазами. Все даже замерли, забыв о своих тайных делах.
- Вы все идиоты, - говорил Физик, делая между словами внушительные паузы. От его голоса и шагов позвякивали шаткие фрамуги. - Вы самый худший класс. Вы класс уродов, дегенератов, лодырей. Вы ничего не добьётесь в своей жизни, не доживёте и до сорока лет, потому что успеете спиться или подохнуть где-нибудь от передоза. Вы, ушлёпки! сукины дети!
Он остановился и обернулся к классу. На лице его неподвижной маской замерла полыхающая ярость.
Физик был карликом со скрюченными пальцами. Его овальная лысина еле выглядывала из-за демонстрационного стола. Имевший, верно, скрытое осознание своей неполноценности среди всех остальных людей - он был вечно озлобленный и считал своим долгом обязательно унизить, скрежеща зубами, кого-то из учеников, чтобы потом долго злорадствовать. Никто не осмеливался сказать ему и слова поперёк, не считая, пожалуй, лишь Платона - самого наглого, самого высокомерного. Вот он: сидел за первой партой с демонстративно скрещенными на груди руками и наклонённой чуть в сторону головой, как будто бы снисходительно выслушивал все эти тирады Физика, который всё продолжал, брызгая слюной:
- Я не буду объяснять вам никакую индукцию, пока последний двоечник не сдаст зачёт по всем пройденным темам! Тот же, кто не собирается сдавать зачёта, может больше не появляться на моих уроках, но к концу года будет неаттестован. Ясно вам, скоты? К тебе, - обратил он чёрные глазёнки под нахмуренными кустистыми бровями на Платона, - хромоногий ублюдок, это относится в первую очередь.
- Правда? - хмыкнул тот, вскидывая брови. - А я думал, что те, у кого «четвёрки», не будут никакой зачёт сдавать. Только что вы говорили про двоечников.
Физик зло покосился на него. Он весь дрожал от напряжения, стискивал кулаки, готовый убить этого хама первым, что попалось бы под руку, и озирался по сторонам: сломанные стулья и лес штативов на последней парте, указка. Учебник перед самим Платоном. Робко поглядывая на обложку, Физик тревожно закусил губу, представляя себе, как хватает учебник в твёрдой обложке и начинает со всей силы ходить им по наглой физиономии прямо на глазах всего класса. Этот ублюдок ответил бы за все унижения, корчась от боли и неудачно уворачиваясь от ударов. Из его носа брызнула бы кровь, окропив парту и тетради тёплым багрянцем - а Физик всё продолжал и продолжал бы бить. Учебник свистел бы в воздухе, пока Физик, забывшись, избивал Платона за каждое оскорбление от каждого ученика.
В таком случае Директриса вызвала бы милицию. Следователи, судьи - дай бог, психиатрическая экспертиза: лучше отправиться на принудительное лечение, чем в тюрьму. Так или иначе, но работы его всё равно лишат...
И сколько не доводил бы его Платон, как бы сильно не выводил из себя своим самолюбием и наглой дерзостью, неуважением, Физик вновь ограничивался лишь заниженными оценками.
Он отвернулся, чтобы не видеть гаденькой ухмылки, искривившей тонкие губы юноши - ка всегда. Платон, казалось Физику, праздновал молчаливую победу, что непомерно бесило.
- С глаз моих долой, двоечники хреновы! - рыкнул физик, в бессилии ударяя кулаком по столу.
Пространство класса всколыхнулось от одновременного выдоха двадцати человек. Тут же начали двигаться стулья, громыхая по полу. Суетливый шум поспешно собираемых книг, тетрадей и карандашей окончательно изгнал озлобленную тишину. У выхода из класса образовалась давка: каждый хотел как можно скорее покинуть кабинет, пропитанный неконтролируемым гневом, скучными уроками и плохими оценками. Только Платон под самым взором разъярённого Физика с медленностью педанта укладывал свои вещи по порядку в сумку, шарил в карманах, проверяя, всё ли на месте. Его действия не имели под собой какого-либо функционального значения. Так реалистично разыгранный спектакль одного актёра носил единственную цель: ещё сильнее разозлить уже без того готового наброситься Физика. Даже последняя реплика, как бы невзначай брошенная уже с порога, отдавала подмостками и была достойна аплодисментов, пожалуй, самого Станиславского:
- Карлик издевается над хромым, потому что не вышел ростом! - и ехидная усмешка, невидная стоящему позади Физику.
- Урод, - плюнул тот вслед.
Слово прозвучало точно проклятье.
Переступив порог кабинета, Платон огляделся по сторонам расфокусированным взглядом. Он почувствовал, какие бессвязные мысли, похожие на мокрую вату, заполняли его голову, и по телу пробегал озноб. По коридору, заполненному толпой шумливых семиклассников, очередного худшего класса Физика, разносился, отдаваясь от стен, невероятной силы гомон, прорывался в голову Платону - и всё тело начинало ломить так, что страшно было и докоснуться. Худые руки, напряжённые пальцы, ссутулившуюся спину разрывало появлявшейся то тут, то там болью, и, казалось, он осыпался и чувствовал, как отрывается каждая клеточка, как колышется соседняя живая, ещё не оторвавшаяся, - и такая невыносимая боль была. Повсюду. Особенно нога. На левую ногу почти невозможно было наступить.
Он пошёл по коридору, думая лишь о заветном ящичке и вскипая от ярости. Лямка сумки давила на плечо. Он всё поправлял её, поправлял, чтобы она не натирала - как ему казалось, - чтобы под ней не болела рука. Ему казалось, ноги подкосятся - и он рухнет навзничь прямо посреди коридора и, не обращая ни на кого внимания, закричит от боли, глотая самые настоящие слёзы, хотя уже и забыл, как они обжигают и какие солёные на вкус.
Так нельзя.
Последний раз он плакал, когда, лёжа на земле и глядя в небо, не мог встать, придавленный лестницей, потому что не чувствовал левой ноги.
Осталось, стиснув зубы, добраться до спальни. Там будет пусто - и этого достаточно, чтобы никто не увидел его слабого. Что бы то ни было, но он пройдёт кажущийся бесконечным запутанный лабиринт коридоров, даже придерживаясь за стенку, проползёт - если ноги не выдержат.
Внезапно он почувствовал, неловко наступив на левую ногу, что боль в ней слишком сильна, и такую боль организм не в силах перенести: голова кружится, вестибулярный аппарат отказывается различать верх и низ, и глаза заволакивает тугая пелена, сквозь узкую щель в которой вдалеке брезжат светлые проблески квадратного дверного проёма. Платон отнял руку от стены, доверившись покачивающимся ногам, и в бреду потянулся к свету, пытаясь ощутить его хотя бы самыми кончиками пальцев. Ещё теплившийся в нём здравый смысл шептал об абсурдности всего происходящего, но его постепенно затмевало животное желание прекратить боль, вымещавшую из тела человека всё человеческое.
Как паршиво растворяться в боли, перестающей быть болью.
Падая, не удержавшись на ногах, словно сорвавшись в пропасть, он почувствовал: кто-то подхватил его, закинул онемевшую руку себе на плечо и потащил сквозь озноб, сквозь режущий глаза свет в недра переплетений душных коридоров и дверей. Платон надеялся на то, что финишем станет полный вдох, и он оправится от боли и тяжкого помутнения в сознании, когда одновременно хотелось плакать, кричать, вспороть себе брюхо и не хотелось ничего.
Лишь спустя некоторое время, как блестящая игла болезненно впилась в кожу, он очнулся. Свет по-прежнему резал глаза, всё вокруг расплывалось в цветные пятна - и он прикрылся слабой ладонью. Но даже в размытом пространстве среди невнятных очертаний и вздыбившихся контуров взгляд его, как будто отвлечённый от сознания и собиравший образы самостоятельно, выхватил приметы родного лица. Удивлённый - Платон чуть отодвинул ладонь с глаз и вгляделся. Он смутно припоминал, конечно, что матушка его никогда не покидала пределов Гортуса, но видел над собой её ласковое лицо и синие-синие глаза за стёклами очков в тонкой оправе, чувствовал нежный аромат цветов и весны. Она ли привела его сюда и укрыла одеялом? Неужели она сама, собственными руками, поставила ему этот укол?
Получается, она прекрасно знает о содержимом ампул.
Платону стало стыдно. Он повернулся на левый бок и вперил невидящий взгляд в окно. Спиной он чувствовал, как мать смотрит на него, дышит взволнованно под своим тугим корсетом и старается удержать тяжесть слёз в себе. Он порывался то ли расцеловать ей руки, то ли прогнать прочь - но ни на то, ни на другое всё равно не решался.
Нежная рука коснулась его плеча.
- Мам, - проронил он, - ты прощаешь меня?
Рука резко отдёрнулась.
- Мама? - удивился вовсе не мамин, но всё-таки слишком знакомый голос. - За что ей тебя прощать?
Платон оцепенел, резко вобрав воздух в лёгкие. Им обуревала неистовая ярость, заставлявшая руки сжиматься в кулаки. Выждав чего-то с долю секунды, резким движением он перевернулся и вскочил с кровати, взметнув вверх одеяло. Пальцы его, словно став камнем, крепко вцепились в ворот сидевшего у постели и приподняли над стулом. В голубых, как ясное по весне небо, глазах, не выражавших ничего, кроме смиренной покорности пса, отразилось искажённое гримасой злости лицо. Дрожа от священного волнения, глядя в самые глаза своему богу, тот юноша не испытывал никакого страха - лишь желание подчиниться.
Его чернбог заслуживает любых жертв.
Должно быть, ни один религиозный фанатик с самого начала времён не знал такого страстного желания поклоняться своему божеству, с какою Пересмешник смотрел на Кукловода. В глазах его скрывалось страшное, запретное и невозможное подобострастие и... вожделение - пылкое, юное. Также ревностно он хранил и свою тайну, лишь иногда давая этой птице волю. Ради этого он примерял всё новые и неожиданные маски, незнакомые порою и ему самому. Он любил, затаив дыхание, исподволь наблюдать за чернбогом, незаметно преследовать его и - что казалось самым сложным - прощать.
И даже тогда, когда холодные пальцы сжали нежное кружево воротника, Пересмешник любовался жёлтыми глазами, любому другому показавшимися бы жуткими, и просил о пощаде, потому что простил с самого начала и желал теперь лишь одного: чтобы его бог остался доволен.
- То, кто я, зависит только от тебя, - говорил он, подавляя нежную улыбку.
Рёбра его тяжело вздымались, сжатые наслаждением. Он ждал, когда сильные руки отбросят его назад, к стене. Он жаждал той боли, которая пронзит его голову, если, падая, он ударится о спинку кровати или угол тумбочки. Он готов был и умереть - лишь бы увидеть над собой, пусть и судорожно глотая последний вдох, его лицо.
Может быть, он бы отдал всё и за то, чтобы однажды в топазово-жёлтых глазах мелькнула нежность.
Руки Платона дрогнули. Он медленно отвернулся, исподволь задерживая взгляд на лице Пересмешника. Пересмешник был нереально красив - идеален: золотые кудри, как у девушки, рассыпавшиеся по плечам, точные черты лица, словно выверенные гениальным скульптором, благородная белизна кожи и небесно-чистые глаза, в которых подрагивают ультрамариновые лучики. Он должен был быть самым счастливым юношей, но судьба любит посмеяться. Он стал покорным псом своему чернбогу и честным лжецом. Кукловод не испытывал к нему никакого сострадания и видел в нём не более чем самую красивую свою куклу. Кукловоду не было дела до его чувств, и единственная ценность, которую представлял для него этот честный лжец, заключалась в самоотверженности его пылкой страсти.
Впрочем, сейчас Платон мог корчиться от боли где-нибудь посреди коридора, если бы не его верный пёс, что сейчас смотрел на него грустными голубыми глазами. Он вспомнил слова одного ненавистного ему, но довольно мудрого человека: «Нужно уметь быть благодарным», - так говорил двоюродный брат. Особенно приятно быть благодарным - знал Платон - в том случае, если из положения однажды можно будет извлечь выгоду. Для этого иногда стоит вознаграждать своего преданного пса - когда-нибудь он пригодится.
Платон выдохнул.
- Хрен с тобой. Спасибо.
Пересмешник бросился к нему, нежно прижался, обхватил обеими руками широкие плечи. В этом объятии была искренность и трепетная радость паломника, достигшего святыни после долгих скитаний. Тяжело дыша от переполнявшего его волнения, он сначала приник щекой к плечу Платона. Судорожным движением сжав рубашку у него на спине, он приподнял голову и провёл языком по его шее вверх, ловя отголоски приятного сладковатого привкуса, сжал зубами мягкую мочку над серебристым колечком серьги. Ему хотелось быть ещё ближе. Он продолжал вдыхать запах своего бога, касаться его кожи губами, языком, забывшись и вовсе не удивляясь тому, что Кукловод не пытается никак сопротивляться. Прежде он оттолкнул бы Пересмешника, даже ударил, но теперь не отвергал ласк. Глядя на него, он видел вечно юную Нину Апрелеву, всегда казавшуюся ему несколько притягательной - не больше. Она не казалась ему милой, как всем, но приглаживая золотые кудри Пересмешника неловким движением, он видел тёмно-русые пряди. Он заглядывал в ясные глаза, ожидая момента, чтобы сладко впиться в её трепетные губы.
Проникая сквозь удивительно податливые губы, Пересмешник не думал о том, каким и кому он предстаёт. Кажется, он даже поверил в то, что у него лишь одно лицо, как и у всех остальных, - которое больше всего нравится его богу. Всё равно тот закрыл глаза, впервые позволив нарушить грань между своими, казалось бы, недостижимыми небесами мечтаний и зыбкими вожделениями Пересмешника, голову которого вскружил дурман достигнутой мечты.
Однажды, чтобы этот момент повторился ещё раз, он отдаст самую дорогую жертву. Что бы то ни было, его чувств не коснётся ни требовательность, ни ревность, ни любовь к кому-то кроме его бога.
- А теперь, - потребовал бог, отстраняясь, и в строгом выражении хмуря лоб, - оставь меня одного.
- Хорошо, - растерянно передёрнул плечами Пересмешник, всё ещё взволнованно дыша.
И когда он исчез, Платон сел на кровати, завернувшись в одеяло, и закурил. В витках бледного дыма, щекотавшего нос при вдохе, растворялись, теряясь, ленивые мысли, могущие и сколотить холодом по рукам и ногам. С каждым вдохом они отходили всё дальше, замешиваясь в неге лёгкого головокружения. Мама была далеко и не могла знать, что вместо урока, её сын сидит в спальне и курит. Она не знала и того, что он - он взглянул на руки в округлых рубцах - в плену самого опасного обезболивающего. Ей и не надо знать. Не надо знать и того, что её сын целовал сына безымянной Мышки как тайно вожделенную безымянную певицу и таинственную художницу Нину.
