6 глава
Ариэлла
Италия,Калабрия

Ветер пронизывал до костей, заставляя голову вжиматься в плечи. Он выл в ушах глухой, бесконечной песней, заглушая все, кроме стука собственного сердца. Или это был лед, трещавший подо мной? Я не понимала.Мой взгляд скользнул по берегу, и я увидела их. Не всех сразу, а фрагментами, будто через разбитое стекло: яркое пятно маминого бежевого пальто, черный силуэт отца, застывший как скала, металлические блики на оружии охраны, растерянно сгрудившейся у кромки деревьев. Братья. Армандо — я видела, как он сжимал и разжимал кулаки, его дыхание вырывалось густыми клубами пара. Себастьян стоял чуть сзади, лицо наполовину скрыто воротником, но его поза, неестественно прямая, выдавала напряжение стальной пружины. И он. Доминик. Он не был в центре. Он стоял чуть в стороне от всех, чуть ближе к воде, и смотрел. Просто смотрел. Его лицо в свете выхватывающих из темноты фонарей было лишено выражения. Пустым. Как этот лед. Я опустилась на колени. Движение было медленным, почти церемониальным. Холод проник сквозь тонкую ткань пижамы мгновенно, обжег кожу колен, но это было ничто. Внутри горел другой холод — мертвый, неподвижный, выжженный дотла. Как сказал Армандо. Лучше сдохнуть. Мысль была не эмоцией, а констатацией факта. Как «идёт дождь» или «темнеет». Я занесла кулаки. Посмотрела на них — костяшки побелели от холода, а на левой уже проступали ссадины от первых ударов. Я опустила их вниз. Раз. Тупой, глухой удар, отдавшийся в запястьях. Другой. Боль была далекой, незначительной. Она существовала где-то на периферии, как шум ветра.
— Ариэлла!
Голос матери врезался в тишину, которую до этого заполнял только вой стихии. Он не был криком. Это был надорванный, хриплый вопль, вырвавшийся из самого нутра, полный такого первобытного ужаса, что у меня на миг перехватило дыхание. Я подняла голову. Она стояла, откинувшись назад, будто от удара, одна рука прижата ко рту, другая — бессильно протянута в мою сторону. Отец держал ее за плечо, но его пальцы не сжимались, а скорее цеплялись, ища опоры.
— Детка, нет! — ее голос сорвался на плач. — Умоляю тебя, остановись! Иди ко мне!Посмотри на маму!
Я зажмурилась. Не слушай. Нельзя слушать. Это ловушка. Ловушка из жалости и страха. Они испугались последствий, а не моей боли. Потом всё вернется на круги своя. Нет... Нет прощения для той, что подняла руку на мать. Слезы, горячие и предательские, выступили под веками, но я их сжала, не давая пролиться.
Наступила тягостная, звенящая пауза. Охрана переминалась с ноги на ногу, не зная, куда смотреть, что делать. Их тренировки не предусматривали сценария с самоубийством хозяйской дочери. Армандо сделал резкое движение вперед, но Себастьян, не отрывая взгляда от меня, схватил его за локоть. Армандо дернулся, но замер. Его лицо исказила гримаса, в которой смешались ярость, боль и полная беспомощность.
И тогда заговорил Себастьян. Он говорил тихо, но так четко, что каждое слово долетело до меня сквозь ветер, будто его прошептали прямо в ухо.
— Ариэлла. Послушай меня. Один раз. Просто послушай.
Я открыла глаза. Он смотрел на меня прямо. И по его лицу, по этой всегда безупречной, холодной маске, катились слезы. Они текли быстро, беззвучно, оставляя влажные дорожки на щеках, и он даже не пытался их смахнуть. Его губы дрожали.
— Уйди оттуда. Пожалуйста. Не надо этого. Я... я прошу. Мы всё исправим. Я помогу. Я сделаю всё, что скажешь. Только уйди. Подойди к нам.
Его голос, всегда такой ровный и рассудочный, дрожал. В нем слышалось что-то сломанное. Я смотрела на него, на этого железного Себастьяна, который плакал, как мальчишка, и медленно, очень медленно покачала головой. Нет. Ты не сможешь исправить. Никто не сможет. Сломанное так и останется сломанным. Дрожь, которая начала было стихать, накрыла с новой силой, заставив зубы выбивать мелкую дробь.
Тень отделилась от группы мужчин и сделала шаг на лед. Доминик. Лед под его ногой отозвался низким, угрожающим скрипом. Он замер, оценивая прочность, потом сделал еще один, осторожный шаг.
— Снежинка. — Его голос был непривычно тихим, лишенным всякой повелительности, почти плоским. — Всё кончено. Договор. Свадьба. Всё. Я сказал. Это не уловка. Сойди со льда. Дай мне руку. Или просто иди к берегу. Самой.
Он стоял, вытянув вперед руку в черной кожаной перчатке. Пустую руку. В его глазах, прищуренных от ветра, не было привычной насмешки, холодного расчета. Было что-то другое. Напряжение. Почти... отчаяние? Нет, не могло быть. Это была иллюзия, игра света и моей измученной психики.
Я перестала бить по льду. Руки повисли плетьми. Я поднялась на коленях, ощущая, как каждый мускул ноет от холода и усталости. Ветер бил в лицо, вырывая слезы, которые наконец вырвались наружу. Я вдохнула полной грудью ледяного, режущего воздух и крикнула. Не просто закричала — выплюнула наружу всю горечь, всю ярость, всю невыносимую боль, что копилась годами и вырвалась наружу сегодня.
— ЛЖЕТЕ! — мой голос сорвался на первом же слоге, превратившись в хриплый, надрывный рев, в котором было больше рыданий, чем слов. — ВСЕ ЛЖЕТЕ! ВЫ! Вы стоите там и говорите «исправим», «простим», «не надо»! А КТО ДОВЕЛ ДО ЭТОГО? КТО?! Я бы никогда... — я закашлялась, давясь слезами и холодом, — НИКОГДА не сделала бы со своей дочерью того, что сделали вы со мной! Не продала бы ее, как партию товара! Не сломала бы ей жизнь ради своих грязных, кровавых амбиций! Не заставила бы выбирать между адом замужества и адом одиночества! А вы... вы все... вы мои РОДИТЕЛИ... вы подписали это! Вы смотрели, как я медленно умираю внутри каждый день, и делали вид, что все в порядке, что «так надо», что «такова наша доля»! НЕТ! Это ВАША доля! Ваша грязная игра! А я... я просто пешка, которую не спросили, хочет ли она быть разменянной!
Я кричала, и каждый крик разрывал мне горло, но я не могла остановиться. Это был последний, отчаянный выплеск всего, что годами тлело под спудом хороших манер и послушания. Я смотрела на отца. Он стоял, опустив голову, и его могучие плечи сгорбились, будто под невидимым грузом. По его щеке, жесткой и привыкшей к командам, скатилась тяжелая, единственная слеза. Он не вытирал ее.
— Доченька... прости... — прошептал он так тихо, что я почти не расслышала, но по движению губ поняла.
Это «прости» не принесло облегчения. Оно упало в пустоту, которую я теперь носила внутри.
Силы покидали меня стремительно, как вода из пробитого сосуда. Ноги подкосились, и я рухнула вперед, на лед. Удар пришелся на грудь и подбородок. Боль от сотрясения была тупой, далекой. Я лежала, щекой прижавшись к ледяной крошке, и смотрела на красные разводы от своих рук, таявшие в белизне. И тогда я услышала его. Не сверху. Из глубины. Из-подо мной. Тихий, отчетливый, влажный треск. Он был таким тонким, таким нежным, будто лед вздохнул. И в этом вздохе было обещание. Обещание покоя.
Я с огромным усилием подняла голову. Мой взгляд скользнул по их лицам в последний раз. Мама — беззвучно плачущая, прижатая к груди отца. Отец — смотрящий на меня глазами, в которых была вселенская скорбь. Армандо — он больше не сжимал кулаки, его руки бессильно повисли вдоль тела, а рот был приоткрыт от немого шока. Себастьян — все еще плачущий, но теперь его слезы были тихими, безнадежными. И он. Доминик. Он сделал еще один, отчаянный шаг вперед, лед заскрипел громко, предупреждающе. На его лице не осталось и следа пустоты. Там была паника. Настоящая, неконтролируемая, животная паника. Он протянул ко мне обе руки, будто пытаясь достать через десятки метров.
И в этот миг, в последний миг сознательного выбора, ко мне вернулась странная, леденящая ясность. Я поняла, что делаю. И почему. Не из мести. Не из театрального жеста. Из милосердия. К себе. К ним, в каком-то извращенном смысле. Чтобы положить конец этому безумию. Чтобы разорвать порочную цепь, в которой дочь Де Лука должна страдать за амбиции отцов.
Я улыбнулась. Не горько. Не печально. Почти нежно. Как улыбаются уходящим, которых больше не увидишь. И крикнула. Уже не обвиняя. Объясняя. Прощаясь.
— ПРОСТИТЕ...НО ТАК ЛУЧШЕ... ЛУЧШЕ... ДЛЯ ВСЕХ...
Я подняла руку. Правую. Ту, что была вся в ссадинах и крови. Я подняла ее невысоко, сантиметров на тридцать от льда. И помахала. Не широко, размашисто. А медленно, плавно, почти по-детски. Как машет ребенок из окна отъезжающего поезда — тому, кто остается на платформе. Ладонь была обращена к ним, пальцы слегка согнуты. Движение было призрачным, неестественным в этой ледяной пустыне. Оно не было жестом отчаяния. Оно было жестом абсолютного, окончательного принятия. Прощания, в котором нет злобы, только бесконечная усталость и тихая уверенность в правильности выбора.
Этот взмах окровавленной рукой в мерцающем свете фонарей, на фоне черной воды и белого льда, был, наверное, самой страшной вещью, которую они когда-либо видели.

Лед подо мной не треснул. Он провалился. Без предупреждения, без постепенного разрушения. С глухим, сочным, утробным хрустом, похожим на звук ломаемых ребер, огромная плита под моими коленями и грудью просто ушла вниз, обнажив черную, жадную пасть воды. И я последовала за ней. Не упала. Соскользнула. Как будто лед, наконец, согласился меня отпустить.
Тишина. Абсолютная, мгновенная, оглушающая. Потом — удар. Не о воду. Воду. Холод обрушился на меня всем своим весом, всем своим нечеловеческим, пронизывающим до костей жжением. Он не был просто низкой температурой. Он был живым, враждебным существом, которое впилось в кожу тысячами игл, сковало мышцы, сжало легкие в ледяной кулак. Я инстинктивно вдохнула от шока, и черная, горько-соленая от моих же слез вода хлынула в рот, в нос, в горло. Она обожгла изнутри, вызвав спазм. Я закашлялась под водой — немое, конвульсивное содрогание, вытолкнувшее из легких последние драгоценные пузыри воздуха.
Паника, черная и слепая, на миг вспыхнула, заставив дернуться, забиться. Но она была слабой. Гораздо слабее всепоглощающей усталости и того ледяного спокойствия, что пришло сверху. Воздуха нет. Мысль была безэмоциональной, констатирующей. Грудную клетку раздирало, требуя вдоха, но разум уже отключался, принимая неизбежное. Я попыталась двинуть руками, но они были тяжелыми, непослушными. Промокшая пижама облепила тело, тянула вниз с неумолимой силой. Я слабо загребала, но не к свету, а просто куда-то, по инерции, уже почти не сопротивляясь.
Я чувствовала, как сознание начинает расплываться. Не как во сне. Как при глубоком обмороке. Края зрения (хотя видеть было нечего, только черноту с редкими серебристыми пузырями) теряли четкость, наползала темная, мягкая, густая вата. Звон в ушах, сначала пронзительный, начал стихать, превращаясь в далекий, убаюкивающий гул. Конец. Вот и всё. Это было не страшно. Это было... освобождение. Огромная, всепоглощающая тяжесть, давившая на плечи годами, вдруг начала таять, растворяться в этой ледяной пустоте. Я перестала бороться. Просто позволила телу обмякнуть, позволила темноте и холоду забрать себя.
Доминик

Этот маленький, медленный, прощальный взмах окровавленной ладошкой в нашу сторону. Это был не жест отчаяния. Это был жест прощания и улыбка. Легкая, почти нежная, как у человека, который, наконец, нашел выход из лабиринта. Эта улыбка и этот взмах врезались мне в мозг, в душу, в самое нутро, оставив там ледяной, болезненный шрам. Потом лед под ней просто перестал существовать. Не раскололся, не треснул — исчез. И она ушла вместе с ним. Бесшумно.. Как будто ее и не было.
Что-то во мне, какая-то фундаментальная, незыблемая часть — та, что всегда все контролировала, все просчитывала, все подчиняла своей воле, — дала трещину и рухнула. Не осталось Доминика Сильвейро, наследника империи, холодного стратега, охотника. Осталось что-то примитивное, слепое, управляемое только одним инстинктом: «Верни».
Я не побежал. Я сорвался с места с такой силой, что лед аж качнулся. Я не думал о том, выдержит ли он. Не думал ни о чем. Добежал до края пролома, заглянул в черную воду. Пустота. И тогда я понял — течение. Проклятое подледное течение унесло ее в сторону, под нетронутую толщу.
Я рухнул на колени у цельного льда и начал бить по нему кулаками. Не для того чтобы пробить — чтобы увидеть. Чтобы найти хоть смутный силуэт в этой черноте. Я бил со всей ярости, на какую был способен, не чувствуя боли в костяшках, которые моментально превратились в кровавое месиво. Рядом приземлился Массимо. Его лицо, всегда такое непроницаемое и властное, было искажено гримасой, в которой я не увидел ни гнева, ни командующего тона — только голый, животный страх. Отец. Он был патриархом, гордым и несгибаемым. Сейчас он просто молча, с тем же диким, сосредоточенным выражением, присоединился к нам, и его мощные кулаки обрушивались на лед с силой, способной сокрушить череп. Мы били втроем. Трое мужчин, олицетворявших власть и порядок, беспомощно и яростно долбили лед окровавленными руками, как первобытные дикари, пытаясь достучаться до смерти и вырвать у нее свою добычу.
Лед, наконец, сдался с тяжелым, скрежещущим звуком. Я не стал дожидаться, пока отверстие станет больше. Я втянул в легкие воздух, пахнущий льдом, кровью и страхом, и прыгнул в черную дыру.
Шок. Не от холода — от его абсолютности. Казалось, вода не охлаждает, а выжигает нервы, сковывает мышцы стальными обручами. Давление сжало виски. Я открыл глаза, несмотря на жжение. Видимость — ноль. Темнота, перемешанная с взбаламученным илом и пузырями от нашего вторжения. Я поплыл вдоль льда, отчаянно вглядываясь в мутную мглу, работая ногами и одной рукой, вторую вытянув вперед, нащупывая пустоту. Каждая секунда отдавалась в висках тяжелым, мертвым ударом: поздно, уже поздно, ты опоздал, она ушла.
И тогда — пятно. Смутное, белесое, мелькнувшее в темноте справа и снова пропавшее. Не раздумывая, я рванул туда, работая всеми мышцами, которые еще слушались, преодолевая сопротивление воды и ледяное оцепенение. Дай успеть. Хоть на секунду. Дай.. Я Схватил. Холодную, безжизненную, тонкую руку. И в этот миг рука дернулась в моей хватке. Слабо, но с такой яростной, отчаянной силой отрицания, что меня на миг отпустило. В полутьме, в мерцании пузырей, я увидел, как ее глаза, огромные, широко раскрылись. В них не было страха. Была ярость. Чистая, слепая ярость того, кого потревожили в момент последнего, долгожданного покоя. Она попыталась вырвать руку, забилась всем телом, из ее рта вырвались пузыри, вода клубилась вокруг. Она боролась. Со мной. Со спасением. Со своим собственным желанием умереть. Эта борьба была страшнее любой пассивности. Она означала, что в ней еще теплилась искра, и эта искра отчаянно не хотела гореть.
Я схватил ее крепче, обхватил другой рукой за талию, прижал к себе, пытаясь обездвижить, не дать ей наглотаться еще больше воды, не дать вырваться. Она вырывалась еще несколько мгновений, слабея с каждым движением. Потом ее тело обмякло полностью. Голова откинулась назад. Движений не стало.
Нет. Не сейчас. Не после того, как ты показала, что хочешь жить, пусть и яростно отвергая эту жизнь.
Я оттолкнулся ногами от илистого дна, что было сил рванул вверх, таща за собой ее безжизненный груз. Мы вынырнули у края льдины, которую не тронули наши удары. Я с силой, которая могла сломать ребра, закинул ее тело на лед. Оно скользнуло по нему, оставив мокрый след. Я вывалился следом, давясь ледяной водой и собственным прерывистым, хриплым дыханием.
Розалия была уже там. Она, казалось, пронеслась над льдом, не касаясь его. Она упала на колени рядом с дочерью, и ее руки, дрожащие, но невероятно нежные, потянулись к ее лицу.
— Ариэлла... детка... солнышко мое... — ее голос был шепотом, полным такой безумной, хрупкой надежды, что было больно слушать. Она гладила ее щеки, трясла за плечо. — Дыши... пожалуйста, дыши... Доминик! — она обернулась ко мне, и в ее глазах был немой, душераздирающий вопрос. — Она же... она же не... скажи, что она не... Моя девочка сильная, она не оставит меня... она не как... она не...
Она не договорила, но я понял. «Не как Лукреция». Призрак витал до сих пор, над этим ледяным полем боя. Я откатил Ариэллу на бок, положил ее животом на свое еще дрожащее от холода колено и начал с силой давить основанием ладони между ее лопаток. Вода вытекала из ее рта тонкой, ленивой струйкой. Слишком мало. Дыхания не было. Ее лицо было восковым, губы — синюшными, почти фиолетовыми. Веки были полуприкрыты, сквозь ресницы не проглядывало и намека на сознание.
Я перевернул ее на спину, запрокинул голову, зажал ей нос пальцами. Ее губы были холодными и мягкими. Я наклонился, набрал воздуха и выдохнул ему в рот. Вложил в этот выдох весь свой жар, всю свою ярость, всю свою немыслимую, только что осознанную потребность, чтобы она жила. Дыши, черт тебя побери. Дыши, сумасшедшая, упрямая снежинка. Вернись. Я приказываю. Нет, я умоляю. Второй вдох. Третий. Я не слышал ничего вокруг — ни рыданий Розалии, ни тяжелого дыхания подбежавших братьев, ни команд охране. Только тишину в ее груди и отчаянный стук собственного сердца.
После пятого вдоха ее тело содрогнулось. Непроизвольно, конвульсивно, будто по нему ударили током. Она закашлялась — глубоким, хриплым, мучительным кашлем, который, казалось, выворачивал ее наизнанку. Из ее рта хлынула вода, много воды, смешанная с чем-то темным, возможно, с кровью от разорванных капилляров в легких. Она перевернулась на бок сама, давясь, хватая воздух короткими, свистящими, прерывистыми рывками. Звук был ужасный, болезненный, животный. И самый прекрасный, самый желанный звук, который я когда-либо слышал. Это был звук жизни, цепляющейся за свое право существовать, даже против собственной воли.
Массимо, стоявший чуть поодаль, молча, одним резким движением скинул с себя тяжелую дубленку и набросил ее на ее содрогающееся тело. Я автоматически завернул ее в этот еще хранивший следы тепла грубый материал. К нам подбежали Армандо и Себастьян. Армандо опустился на колени с другой стороны, его лицо было бледным, а глаза — огромными, полными неотряханного шока. Он осторожно, будто боясь обжечься, взял ее ледяную, окровавленную руку в свою огромную ладонь и сжал ее палец.
— Элл... — его голос сорвался на хриплый шепот, полный непролитых слез. — Ты... ты черт... Умоляю... открывай глаза. Посмотри на меня. Ты же обещала... помнишь, когда мы были детьми, и тебе было страшно... ты обещала, что всегда будешь рядом... что мы команда... Не уходи... Дай мне шанс... Дай мне быть братом... настоящим...
Себастьян не опустился на колени. Он стоял, смотрел на ее лицо, и по его щекам, по этому всегда безупречному, холодному лицу, безостановочно текли слезы. Он не пытался их скрыть. Он просто смотрел. И в его взгляде была такая всепоглощающая боль и такое глубочайшее раскаяние, что слов не требовалось. Его молчание было громче любого крика.
Массимо обнял Розалию, которая, казалось, вот-вот рухнет, но она вырвалась из его объятий и снова приникла к дочери, гладя ее мокрые волосы, шепча бессвязные слова утешения и любви на итальянском. Ариэлла дышала. Хрипло, тяжело, с хлюпающими звуками в груди, но дышала. Ее глаза были закрыты. Она была без сознания, погружена в шоковый, защитный сон.
— Больница, — выдавил я, и мой собственный голос прозвучал хрипло и чуждо. — Сейчас. Немедленно.
Я осторожно, с невероятной бережностью, поднял ее на руки. Она была страшно легкой, как ребенок, и холодной, как мраморная статуя. Я прижал ее к своей груди, стараясь передать хоть каплю тепла, и побежал к машинам, превратив свой бег в быстрый, плавный шаг, стараясь минимизировать любую тряску. Я боялся, что малейшее резкое движение оборвет эту тонкую, хриплую нить дыхания.
Розалия опередила меня. Она, казалось, обрела второе дыхание, распахнула заднюю дверь моей «Ауди», и, не глядя, выхватила из багажника огромный, пуховый дорожный плед.
— Быстрее! Клади ее сюда! Ее нужно согреть, она замерзнет насмерть, ты что не видишь?!
Я уложил Ариэллу на заднее сиденье. Розалия немедленно накрыла ее пледом с головой до пят, потом, не задумываясь, скинула с себя драгоценное кашемировое пальто и укутала им ноги дочери. Она устроилась рядом, осторожно приподняла голову Ариэллы и положила ее себе на колени. Одной рукой она продолжала гладить ее волосы, другой — бессознательно сжимала ее холодную руку, вложенную в свою. Она наклонилась и начала что-то шептать ей на ухо — быстрые, бессвязные обрывки фраз, молитвы, извинения, слова любви, перемешанные с рыданиями.
До лучшей частной клиники в городе — пятнадцать минут по ночной, почти пустой трассе. Я сел за руль, вытер лицо мокрым рукавом и рванул с места так, что резина взвыла. Я не смотрел на спидометр. Я обгонял все, что попадалось на пути, проскакивал на красный, не думая ни о чем, кроме прерывистого
