7 глава
Розалия

Я всегда хотела дочь. Не просто ребенка, а именно дочь. Прекрасную, изящную, с умными глазами и мягким, но сильным характером. Девушку, похожую на меня, но лучше — свободнее, счастливее, защищенной от всех тех ветров, что так трепали мою собственную юность. Когда я наконец почувствовала под сердцем три сердца биение, я поклялась всем святым: она будет другой. Ее мир будет светлым.Мои мальчики будут такими же сильными как их отец.
Ариэлла родилась с первыми зимними морозами, и когда мне впервые положили ее на грудь — это крошечное, сморщенное существо — я испытала чувство, которое не описать словами. Это была не просто материнская любовь. Это было узнавание. Восторг. Моя маленькая пухлощекая девочка. Она росла не по дням, а по часам, и к двум годам уже твердо знала, чего хочет, и умела добиваться своего от братьев, от нянь, даже от отца. Она была маленьким командиром с бантиками, и мы все с радостью подчинялись.
Но было одно «но». Очень большое, очень тихое, очень страшное «но». По мере того как с нее сходила детская пухлость, проступали черты. И они были не мои. И не Массимо. Они принадлежали призраку. Она была безумно, пугающе похожа на Лукрецию. Тот же удлиненный, нежный овал лица, та же форма губ — полная верхняя и чуть более тонкая нижняя, складывающаяся в ту же печальную складку в покое. Даже линия бровей — высоко поднятая дуга, придававшая взгляду легкое, врожденное удивление. Она взяла от моей сестры больше, чем от нас с отцом. Я видела буквально в своей дочери отражение своей погибшей сестры. Даже привычки: так же подкручивала прядь волос вокруг пальца, когда думала, так же прикусывала нижнюю губу, сдерживая эмоции. Тени Лукреции казалось, вселилась в мое дитя, чтобы напомнить о себе.
Я боялась. Каждый день, каждую ночь. Я боялась, что Ариэллу постигнет та же участь, что и мою Лу. Что хрупкая, гордая душа, заключенная в эти знакомые черты, не выдержит давления нашего мира, как не выдержала когда-то ее тетя. Я закаляла ее, учила стрелять и драться, надеясь, что сила защитит там, где не смогла защитить нежность. Я ошибалась. Закалка лишь сделала ее оружие опаснее — для самой себя.
И когда моя доченька, моя девочка, сидела на льду и помахала нам на прощание своей красивой, окровавленной ладошкой — не крича, не рыдая, а с той самой усталой, отрешенной улыбкой. Я умерла. Умерла там, на том берегу. Это было нечто за гранью любого страха. Это было абсолютное крушение вселенной. Видеть, как твоему ребенку невыносимо больно, и понимать, что ты — часть причины этой боли. Что ты не можешь помочь. Что между вами лежит пропасть из твоего же молчания и его жестоких решений.
Мне было так больно, что физически рвалось внутри. Я простила бы ей все. Всё на свете. Я понимала ее чувства лучше, чем кто-либо. Потому что я чувствовала то же самое, когда меня, юную Розалию, хотели выдать за толстопуза. Разница была в том, что я сбежала. А она — сломалась. И даже то, что она направила на меня оружие, уже не имело никакого значения. Это был крик. Крик такой громкий, что его можно было услышать только через грохот выстрела и холод стали у виска. И я его услышала. Слишком поздно.
Массимо пытался меня поддержать в машине, по дороге в больницу. Он гладил мою руку, говорил тихие, неуверенные слова. Но тогда, в тот момент, когда мы мчались за «Ауди» Доминика, мне не нужны были утешения. Мне нужна была буря. Мне нужен был выход для той черной, ядовитой, всесокрушающей ярости, что клокотала во мне. Ярости на себя, на мужа, на этот мир, на судьбу, которая посмела нарисовать знакомые черты на лице моего ребенка и повторить проклятый сценарий.
Именно поэтому, как только мы прибыли в клинику и Ариэллу увезли, я не пошла в семейную комнату ожидания. Я вышла на улицу, в холодную ночь, достала телефон и набрала номер своего самого верного и идиота-друга, Лукас. Мой голос звучал ровно и холодно, как лед в озере.
— Трое пленных. Из последнего рейда Массимо. Те, что в подвале на вилле «Монте». Немедленно. Я еду.
Через сорок минут я спускалась в сырой, тускло освещенный подвал. Там уже ждали. Трое связанных мужчин, с кляпами во рту, с глазами, полными животного страха. Они видели во мне жену босса. Изящную, всегда безупречно одетую синьору Де Лука.
Я не говорила лишних слов. Не было театральных угроз. Была только методичная, хирургически точная ярость. Я знала самые изощренные, самые мучительные способы причинять боль, не убивая сразу. Способ, оставшийся мне в наследство от Аннабель, — давление на определенные нервные узлы иглой такой тонкости, что она проникала глубоко, вызывая волны невыносимой, жгучей агонии, не оставляя при этом заметных следов. Другой — старый сицилийский метод с мокрыми полотенцами и медленным, неотвратимым удушением, растянутым на долгие минуты предсмертного ужаса. Третий... не буду вспоминать. Это было не для них. Это было для меня. Каждый их сдавленный стон, каждый немой, полный мольбы взгляд, каждый конвульсивный вздрагивающий мускул на их лицах — все это было лишь отголоском моей собственной внутренней пытки. Я выпускала наружу дьявола, который жил во мне и которого я так тщательно прятала под маской благородной синьоры. И с каждым их последним выдохом я как будто гасила частичку своего собственного безумия, своей беспомощности.
Когда в подвале воцарилась тишина, нарушаемая лишь каплями воды с потолка, я вытерла руки о безупречно чистую салфетку, которую мне подал Лукас. На мне не было ни пятнышка. Только в глазах, которые он не посмел встретить, оставалась ледяная, бездонная пустота. Такова цена материнской любви в нашем мире. Она способна рождать не только нежность, но и абсолютную, беспощадную жестокость. Я была дьяволом в юбке, как меня иногда шепотом называли. Я оправдывала то как меня называли.
Я вернулась в клинику. Лицо было спокойным, руки — теплыми. Внутри — выжженное поле. Но я была готова к бою. Настоящему бою. За нее.
Доминик

Ее тело было безжизненным грузом, голова упала мне на грудь, мокрые волосы ледяными прядями прилипли к моей шее. В машине я отдал ее матери, а сам рванул к больнице, ведя «Ауди» так, будто от этого зависела судьба вселенной. Возможно, так оно и было — моя вселенная сейчас лежала на заднем сиденье и хрипела.
Выскочив на подъезде к частной клинике «Экселенте», я выхватил ее из рук Розалии и ринулся к стеклянным дверям. Ее голова снова беспомощно откинулась на мою грудь.
— Помогите! СЮДА! НЕМЕДЛЕННО!
Мой рев не был человеческим. Это был рык раненого зверя, у которого вырвали из-под носа добычу, смысл существования, последний шанс. Но если зверь признает свою боль, то я яростно отвергал свои чувства, заглушая их этой животной яростью и действием. Чувства были слабостью. А слабость сейчас была смерти подобна. Для нее.
Несколько врачей и санитаров, предупрежденных нашим звонком, слетелись к нам. Я положил ее на белые носилки, и ее бледное лицо резко контрастировало со стерильной белизной простыни.
— Провалилась под лед, вероятная аспирация ледяной воды, без сознания минут десять, — выдавил я сухими, отрывистыми фразами, пока они стремительно катили носилки в глубь здания. — Делали искусственное дыхание.
Вся семья стояла в холле — Массимо, Лукас, братья снежинки. Розалия присоединилась к нам позже. Она вошла бесшумно, и в ее глазах, которые встретились с моими, не было ни слез, ни истерики. Была сталь. Холодная, закаленная в самых темных огнях сталь. Она стояла, скрепив челюсти, и атмосфера вокруг нее сгущалась. Все знали — лучше не выводить эту женщину из себя. Она была ангелом-хранителем для своих и дьяволом в шелковой юбке для врагов. А ее дочь... ее дочь была раненым волчонком, который с каждым ударом судьбы не скулил, а лишь скалил клыки и становился сильнее, опаснее, непредсказуемее. Мы оба чуть не допустили, чтобы этот волчонок погиб.
Спустя час, который показался вечностью, я сидел на стуле в пустынном, слишком ярко освещенном холле. Я не просто ждал. Я считал секунды. Каждое тиканье часов на стене отдавалось в висках тупым ударом. Мозг проигрывал одно и то же: ее падение, взмах руки, черную воду. И ее борьбу под водой, когда она пыталась вырваться... от меня. Эта мысль жгла изнутри.
Наконец, из дверей отделения вышел врач, мужчина лет пятидесяти с усталым, но сосредоточенным лицом. Мы все разом поднялись, образовав вокруг него напряженное полукольцо.
— Господин Сильвейро, Господин Де Лука, — кивнул он. — Пациентка стабильна, но состояние тяжелое.
Тишина стала еще громче.
— Сильное переохлаждение, температура тела при поступлении была 30.2. Вторичное утопление с аспирацией ледяной воды. Это очень опасно.Развивается отек легких, риск пневмонии крайне высок. Мы интубировали ее для обеспечения проходимости дыхательных путей и подключили к аппарату ИВЛ. Введены мощные диуретики для борьбы с отеком, стероиды для снятия воспаления, антибиотики широкого спектра для профилактики инфекции. Также капельницы с питательными растворами и электролитами для поддержки организма.
Он сделал паузу, давая информации улечься. Лицо отца стало землистым. Массимо стиснул кулаки.
— Из-за гипотермии и шока есть риск нарушения сердечного ритма, поэтому она подключена к постоянному мониторингу. Мы ввели ее в медикаментозную кому, чтобы снизить нагрузку на мозг и организм, дать ему все силы на борьбу с последствиями. Пока она не дышит самостоятельно.
Я сглотнул, но в горле стоял ком. «Не дышит самостоятельно». Эти слова били, как молот. Это было не просто «отдыхает». Это была борьба за жизнь на аппаратах.
— Каков прогноз? — спросил Массимо, его голос был хриплым.
— Слишком рано говорить, — врач покачал головой. — Следующие 24-48 часов критичны. Если отек легких удастся купировать, если не разовьется тяжелая пневмония или сепсис, если сердце выдержит... тогда шансы есть. Но нужно понимать — даже в лучшем случае восстановление будет долгим. Легкие пострадали серьезно. И психологически... шок такого уровня не проходит бесследно.
Он посмотрел прямо на меня.
— Вам повезло, что вы извлекли ее так быстро и начали реанимировать на месте. Еще несколько минут... или если бы вы не сделали искусственное дыхание... было бы намного все хуже.
Это «повезло» звучало как насмешка. Какое уж тут везение. Я кивнул, не в силах вымолвить слово. Массимо провел рукой по лицу, смахивая невидимую влагу. Отец, облокотился о стену, его плечи сгорбились.
— Можно к ней? — выдавил я наконец.
— На минуту. Только посмотреть. Она в отделении интенсивной терапии. Никакого волнения, разговоров. Она ничего не слышит.
Я лишь кивнул, уже поворачиваясь к дверям. Я буду сидеть возле нее, даже если через стекло. Сколько потребуется.
Окно в палату интенсивной терапии было большим. За ним, в полумраке, подсвеченная мониторами, лежала она. Казалась такой маленькой и хрупкой среди труб, проводов и громоздкой аппаратуры. Трубка аппарата ИВЛ была введена в рот, ее лицо было почти скрыто под креплениями. Грудь поднималась и опускалась в ритме, заданном машиной. Это было жуткое, душераздирающее зрелище. Моя снежинка, такая живая и яростная, теперь была привязана к машине, которая дышала за нее. На экране монитора прыгала кривая сердечного ритма, издавая тихие, регулярные писки — звук ее борьбы.
Я стоял, прижав ладони к холодному стеклу, и смотрел. Смотрел, как дышит аппарат. Следил за зеленой линией на мониторе. В голове гудело. «Вторичное утопление. Медикаментозная кома». Это были не просто медицинские термины. Это были последствия моего высокомерия. Я довел ее до того, что она прыгнула в ледяную воду и наглоталась ее, обжигая себе внутренности.
Через какое-то время — минуту, час, я не знал — меня сменила Розалия. Она стояла так же неподвижно, ее лицо в отражении стекла было каменным, но по нему беззвучно текли слезы. Потом пришел Массимо. Потом братья, по очереди, молчаливые и сломленные.
Но я не ушел. Я остался в коридоре, в нескольких метрах от этой двери, на жестком пластиковом стуле. Я буду здесь. Пока она не начнет дышать сама. Пока не откроет глаза. Пока не... пока не пойму, как жить дальше с тем, что я натворил.
Только глубокой ночью, когда сменялась охрана и в коридоре воцарилась относительная тишина, старшая медсестра, женщина с умными, усталыми глазами, тихо сказала:
— Господин Сильвейро. Зайдите. На пять минут. Только тихо.
Я вошел. Шум аппаратов внутри был громче. Воздух пахнет антисептиком и чем-то металлическим. Я подошел к кровати. Вблизи все казалось еще более хрупким и беззащитным. Я смотрел на ее лицо, на эти знакомые и в то же время бесконечно чужие черты, искаженные теперь трубкой. На прекрасное лицо снежинки, которую я чуть не раздавил в своем высокомерном кулаке.
Я обещал матери, на ее смертном одре. Держа ее руку, я поклялся: «Мама, я никогда не причиню боль женщине. Никогда не стану таким, как те мужчины, из-за которых ты плакала». Я смотрел в ее угасающие глаза и верил в эту клятву. А теперь... теперь я сломал ее. Причинил боль. Не кулаком, не унижением — гораздо более изощренно и жестоко. Своим безразличием к ее воле, своим циничным договором, своей уверенностью, что могу владеть людьми, как вещами. Я причинил боль этой девушке настолько, что она предпочла смерть жизни рядом со мной. И теперь ее душа, наверное, и вовсе в коме.
Осторожно, чтобы не задеть провода, я взял ее руку, ту, что без капельницы. Она была теплой. Слишком теплой по сравнению с ледяным прикосновением на озере. На запястье были синяки от катетеров. Я начал поглаживать подушечкой большого пальца ее неповрежденную кожу.
— Я обещаю, — прошептал я, и слова потонули в равномерном шуме аппарата ИВЛ. — Я дам тебе время. Сколько захочешь. Год. Десять лет. Всю жизнь. Контракт сожжен. Ты свободна. От меня, от всего этого. Только... борись. Победи эту воду внутри. Вернись. Дай мне шанс сказать это, когда ты сможешь услышать.
Я наклонился, погладил тыльной стороной пальцев ее щеку, не закрытую креплениями. Кожа была мягкой, но слишком горячей — возможно, начиналась та самая лихорадка, о которой предупреждал врач. Затем провел рукой по ее волосам, аккуратно уложенным на подушку. Они пахли больничным шампунем, но где-то под этим запахом угадывался тонкий, знакомый аромат клубники и чего-то еще... чего-то, что щекотало память.
И тут мой взгляд упал на ее шею. Из-под края больничной рубашки выглядывала тонкая серебряная цепочка. Что-то висело на ней. Я осторожно, двумя пальцами, вытянул цепочку. На ней висел кулон. Маленький, изящный, сделанный из белого золота. В форме снежинки. Сложной, с множеством лучиков, некоторые из которых были подчеркнуты темными, почти черными вкраплениями, но в основном она была голубовато-серебристой, как зимний иней на стекле.
Я замер. Моргнул. Присмотрелся. Сердце вдруг заколотилось с такой силой, что в ушах зазвенело. Нет. Не может быть. Это... это невозможно.
И память, глубокая, детская, запертая в самых потаенных сундуках сознания, хлынула наружу с такой яркостью, что я физически почувствовал головокружение и схватился за металлический поручень кровати.

Воспоминание. Лето. Поместье Сильвейро у моря. Мне девять лет.
Я сбежал от нянь и репетиторов, пробираясь через густые заросли сирени в дальнем углу сада, к своему секретному месту — старому дубу с дуплом. И вдруг услышал тихие всхлипывания. Заглянув за куст, я увидел девочку. Она сидела на корточках, обхватив колени, и плакала, уткнувшись лицом в коленки. На ее светло-голубом платьице было темное пятно — разлитый сок или что-то вроде. На коленке — ссадина.
— Эй, — сказал я, выходя из укрытия. — Ты чего ревешь?
Она вздрогнула и подняла голову. Большие, карие, но если всмотреться можно увидеть капельку голубого. Глаза, полные слез. Пухлые щеки, перепачканные в грязи и слезах. Темные, вьющиеся волосы, выбившиеся из хвостиков.
— У-упала, — всхлипнула она. — И платье испачкала. Мама будет ругаться.
— Да ладно, — фыркнул я, подходя ближе. Мне всегда были противны плаксы. Но в ее глазах было что-то такое... беспомощное и в то же время упрямое. — Как тебя зовут?
— Ариэлла. А тебя как?
— Доминик. Давай дружить?
Она утерла кулачком глаза, размазав грязь еще больше, и неуверенно кивнула.
— Давай.
Я неожиданно для себя улыбнулся. Не той холодной, тренированной улыбкой, которой учил отец, а по-настоящему. Я достал из кармана носовой платок и, смочив его из своей фляжки с водой, присел рядом.
— Дай коленку.
Она протянула ногу. Я, стараясь быть нежным, как видел, как это делает наша горничная с младшей сестрой, протер ссадину. Она всхлипнула, но не отдернула ногу.
— Больно?
— Немного. Спасибо.
Я закончил и посмотрел на нее. Она улыбнулась мне в ответ. Теплой, сияющей, доверчивой улыбкой, от которой в груди стало как-то странно и тепло. И тогда я почувствовал запах. От ее волос. Сладкий, фруктовый, очень знакомый.
— У тебя волосы пахнут клубникой, — сказал я.
Она засмеялась, и это был самый чистый звук, который я когда-либо слышал.
— Это мой шампунь.
Я покопался в кармане своих коротких штанов. Там лежала вещица, которую я нашел неделю назад на пляже — красивый, блестящий камушек в форме звездочки. Но сейчас он показался мне недостаточно хорошим. Рука нащупала что-то другое. Маленькую коробочку. Подарок от матери на день рождения — серебряный кулон в виде снежинки. Она сказала: «Найдешь свою любовь или девушку которая будет тебе не безразлична,подари ей это и пусть не теряет.».
Я вынул коробочку, открыл. Кулон блеснул в солнечном свете.
— Держи, — сказал я, протягивая его ей. — Это тебе. В знак дружбы.
Она с благоговением взяла коробочку.
— Ой! Какая красивая! Снежинка!
— Да, — сказал я, внезапно ощутив важность момента. — Если мы когда-нибудь не сможем встретиться... или потеряемся... я обязательно пойму, что это ты. По этому кулону.
Ее глаза засияли.
— Хорошо! А тогда... подожди тут!
Она вскочила и побежала, прихрамывая, к дальнему углу сада, к большому пеньку. Наклонилась, что-то достала из-под него и побежала обратно. В руке у нее был простой, грубоватый браслет. Сплетенный из темно-коричневой кожи, а между кожаными полосками были вплетены маленькие, тщательно отполированные камешки — черные, темно-синие, один — с рыжей искрой.
— Я его сама сделала! — с гордостью сказала она, протягивая его мне. — Камни с моря собирала. Носи. Чтобы помнил.
Я надел браслет на запястье. Он сидел чуть великовато, но держался.
— Спасибо, снежинка, — сказал я, и это прозвище вырвалось само собой. — Мы всегда будем рядом.
Она кивнула, сияя. Потом нас позвали. Она ушла с няней, обернувшись и помахав мне. А я стоял, сжимая в руке коробочку, в которой уже не было кулона, и чувствуя на руке тепло кожи и камней. Потом... потом началась война между семьями. Меня увезли, ее увезли. Встречи на нейтральной территории прекратились. А потом я просто... забыл. Забыл о маленькой девочке с запахом клубники. Забыл о снежинке. В мою жизнь вошли другие уроки — власть, жестокость, расчет.

Я стоял над больничной кроватью, сжимая в пальцах тот самый кулон. Тот самый. Снежинка. Она — та самая девочка. Та, которая нравилась мне в детстве. Та, чьи сбитые коленки я обрабатывал. Та, которую я, гордый и важный девятилетний «защитник», оберегал от воображаемых хулиганов. Та, с которой мы обменялись залогами дружбы.
На моем лице, непроизвольно, без моего ведома, появилась улыбка. Не та, что сейчас. Детская. Искренняя. Потом она сменилась таким шквалом чувств, что я едва устоял на ногах. Восхищение. Ужас. Нежность. Ярость на себя. Как я мог не узнать? Как я мог забыть? Как я мог превратить того мальчика, который дарил кулоны и носил кожаные браслеты, в того монстра, что довел ее до льда и черной воды? До вторичного утопления, ожога легких и этой ужасающей трубки во рту?
Я осторожно опустил кулон на ее грудь, спрятав его снова под рубашку. Сел на стул, снова взял ее руку и прижал ко лбу. Закрыл глаза. Шум аппарата ИВЛ был теперь звуком ее борьбы. И моей надежды.
— Я тебя ни за что не отпущу, — прошептал я в ритмичный гул машин. — Никогда. Прости меня. Я вспомнил. Я все вспомнил. И я буду здесь. Пока ты не проснешься. Пока не начнешь дышать сама. Пока не поправишься. А потом... если ты дашь мне шанс... я начну все сначала. С того сада. С запаха клубники.
Я не знаю, сколько я просидел так. Часы в палате интенсивной терапии текли по-другому. Я гладил ее руку, смотрел на мониторы, вслушивался в звуки аппаратов, читая в них историю ее внутренней битвы. Иногда вставал, смотрел в окно на темнеющее небо, потом возвращался. Медсестры меняли капельницы, проверяли показания, бросали на меня сочувствующие или настороженные взгляды. Я был рядом. Не как тюремщик. Не как жених поневоле. Как страж. Как тот, кто когда-то дал обещание и слишком поздно понял, что обещал защищать ее от всего мира, включая самого себя. И теперь, когда мир, который я ей приготовил, чуть не убил ее, я буду стоять на страже здесь, у этой кровати, пока она не выиграет свою самую тяжелую войну. Войну за каждый вздох.
