3.
Просыпаюсь от того, что мне дико воняет. И не забитым толчком или помойкой. Воняет мной. Сладковатый, тошнотворный запах запекшейся крови и прокисшего пота, которым пропиталась каждая пора моей шкуры за эту блядскую ночь лихорадки. Чувствую себя куском сырого мяса, который забыли на солнцепеке. Липким, грязным куском мяса, по которому уже мухи ползают.
Разлепляю зенки. Серый уебанский потолок. За окном хмурая, беспросветная хмарь. Часов нет, мобилу я расхуярил, а на «Ролексы» смотреть тупо лень. По ощущениям полдень. Я жив. Это уже достижение. Плечо ноет глухой, пульсирующей болью, но это хуйня по сравнению с той агонией, что была вчера. Организм берет свое. Звериная регенерация. Батя всегда говорил: «Тебя, Демьян, и лопатой хуй перешибешь».
Кошусь в сторону. Зайцева торчит за столом, сгорбилась над каким-то талмудом. Очки на носу, на башке гнездо из волос. Губами беззвучно шевелит, маркером что-то там чиркает. Зубрит, отличница ебаная. Идиллия. Убийца и его личный Айболит в уютном домашнем интерьере.
— Эй, — хриплю. Голос как из-под земли.
Вздрагивает так, будто я ей над ухом из дробовика пальнул. Маркер чертит жирную линию поперек страницы. Резко оборачивается, шары испуганные, как у лани в свете фар.
— Вы проснулись... — выдыхает.
— Нет, блядь, я полтергейст. Воды дай.
Подскакивает, хватает стакан. Вода теплая, затхлая, стояла тут с ночи, но мне похуй. Вливаю в себя залпом, чувствуя, как влага оживляет пересохшую глотку.
— Как плечо? — спрашивает осторожно, ближе чем на метр ссыт подойти.
— Как будто в него, блять, из автомата стреляли, — огрызаюсь. — Помоги встать.
— Вам лучше лежать...
— Мне лучше не вонять, как жмур в морге. Мне в душ надо.
Округляет глаза.
— Душ? Но... повязка... Рану мочить категорически нельзя!
— Ты врач, вот и думай своей башкой, как её не намочить. Пленкой замотай. Или пакетом из «Пятерочки». Мне насрать. Я хочу смыть с себя это дерьмо.
Откидываю плед. Я в одних боксерах. На бинтах проступили бурые пятна, но свежак не хлещет. Нормально зашила.
— Ну? Чего застыла, как статуя? Руку давай.
Подходит, подставляет свое хрупкое плечо. Опираюсь на неё, рывком поднимаясь с матраса. Башка тут же идет кругом, перед глазами плывут цветные пятна. Качает так, что ей приходится упереться обеими ногами в линолеум, чтобы удержать мою тушу.
— Т-тяжелый... — сипит.
— Не ной. Веди в ванную.
Ванная у неё под стать халупе. Убогий совок. Плитка местами поотваливалась, швы замазаны каким-то серым говном. Чугунная посудина, желтая от старости, но чистая, не доебешься. На полке батарея женских баночек-скляночек. Девчачье царство.
Смотрю на свое отражение в зеркале над раковиной. Пиздец. Рожа серая, под глазами черные мешки, щетина клочьями прет. Волосы слиплись от пота в сосульки. На плече уродливая конструкция из бинтов и кухонного полотенца с цветочками. Красавец, блять. Хозяин жизни.
— Пленку тащи, — командую, опираясь здоровой лапой о раковину, чтобы не наебнуться.
Суетится, приносит рулон пищевой пленки с кухни.
— Я... я замотаю...
Начинает обматывать мое плечо и грудак. Пальцы ледяные. Касается моей шкуры и тут же отдергивает, будто обжигается. Старается не пялиться на татухи, но взгляд то и дело соскальзывает на грудь, на старые шрамы от ножей.
— Любопытно? — спрашиваю тихо, глядя на её макушку.
Краснеет до корней волос, дергает пленку сильнее.
— Больно, сука! — рычу.
— Извините... Я просто делаю туго, чтобы вода не попала.
Когда кокон готов, киваю на ванну.
— Врубай теплую воду. Не кипяток, я вариться не собираюсь.
Настраивает душ. Шум воды заполняет тесную каморку, пар начинает клубиться.
— Всё, можете мыться... Я выйду...
Делает шаг к двери.
— Стоять, — мой голос пригвождает её к месту.
Замирает.
— Что?
— Ты останешься здесь.
— Зачем?! — оборачивается, лицо пунцовое от возмущения и пара. — Вы же сами...
— Я сам сейчас даже жопу не вытру, Зайцева. У меня правая грабля не пашет. А левой я до спины хер дотянусь. Будешь мыть.
— Нет! Я не буду! Это... это унизительно!
— Унизительно это когда тебя мусора из шланга на бетонном полу моют. А это суровая медицинская необходимость. Раздевай меня.
— Вы в своем уме?!
— Снимай трусы, блядь, я сказал! Или ты хочешь, чтобы я тут на скользком полу наебнулся и башку себе пробил? Тогда тебе труп тащить придется. Поверь моему опыту, мыть живого в разы проще.
Стоит, кулачки сжала. В глазах слезы бессилия блестят. Понимает, что я прав. И понимает, что хер я отступлю. Вижу, как ломается. Подходит. Глаза отводит в сторону, сверлит взглядом кафель.
— Быстрее. У меня ноги уже не держат.
Тянет резинку боксеров вниз. Я перешагиваю через тряпку. Теперь стою перед ней в чем мать родила. Зажмуривается.
— Зенки открой, — усмехаюсь. — Чего ты там не видела? Анатомию учила? Член как член. Только сейчас не в форме, так что можешь в обморок не падать.
— Вы мерзкий... — шепчет.
— Знаю. Помогай залезть.
Забраться в эту желтую лохань тот еще квест. Ноги скользят. Хватаюсь за её плечо мокрой ладонью, оставляя влажный след. Морщится, но держит крепко. Сажусь на бортик, перекидываю ноги. Вода лупит в грудь. Кайф. Закрываю глаза, подставляя рожу под струи. Горячая вода смывает пот, грязь и липкий пиздец ночи. Чувствую, как мышцы потихоньку расслабляются. С меня течет бурая жижа — засохшая кровь растворяется и уходит в слив.
— Мочалку бери, — командую сквозь шум воды. — И мыло.
Берет розовую мочалку. Намыливает. Руки у неё трясутся. Начинает тереть мою спину. Нерешительно, гладит почти.
— Сильнее! Я не хрустальный. Три так, будто хочешь с меня шкуру снять. Я хочу почувствовать себя чистым.
Нажимает сильнее. Жесткая губка царапает кожу. Это приятно. Физическая боль отрезвляет башку. Моет мне спину, шею, левую руку. Старательно обходит поясницу и всё, что ниже.
— Ноги помой.
Садится на корточки. Её тонкий халатик тут же намокает от брызг, липнет к телу. Волосы прилипли к лицу. Намыливает мне бедра, шарахаясь от паха, как от огня. Смотрю на неё сверху вниз. Сюр трижды. Глава Стаи, перед которым серьезные люди заикаются, сидит в хрущевской ванной, а студентка-медик трет ему ноги розовой мочалкой. Но в этом есть какая-то... интимная хуйня. Не сексуальная, нет. Животная. Она ухаживает за подраненным зверем. Касается меня, смывает мою грязь. Это вяжет покрепче стальных наручников.
— Хватит, — говорю, когда заканчивает с ногами. — Дальше я сам.
Вырываю у неё мочалку левой рукой. Кое-как намыливаю пах и задницу. Отворачивается к стене, гипнотизирует швы на плитке.
— Полотенце давай.
Вылезать еще хуевее, чем залезать. Распаренное тело стало тяжелым. Башка кружится так, что меня ведет в сторону. Наваливаюсь на неё всем своим мокрым телом. Впечатываю её спиной в стену. Стоим так пару секунд. Тяжело дышу прямо ей в макушку. С меня течет вода, пропитывая её халат насквозь. Чувствую, как она дрожит подо мной. Боится. Ссытся моей голой мощи, моей тяжести.
— Н-не падайте... — шепчет.
— Не дождешься.
Отстраняюсь, выхватываю полотенце. Вытираюсь левой рукой, как инвалид.
— Одежда, — говорю, обматывая тряпку вокруг бедер. — Мне нужно что-то напялить. В свои брюки я не влезу, они колом от крови стоят.
Кусает губу.
— У меня нет мужских вещей... Папа живет в деревне. Друзей мужчин нет. Поэтому дома ничего такого нет.
— Ищи, что угодно угодно. Халат, треники, юбку свою неси, мне похер. Я не буду голым по хате рассекать.
— Есть старые папины штаны. Он их для ремонта оставлял.
— Неси.
Притаскивает. Синие, вытянутые на коленях треники, с какой-то уебанской белой полоской сбоку. Трикотаж времен распада Совка. Смотрю на это дерьмо. Костюмы от Бриони. Котлы за сто штук зелени. И синие треники с пузырями.
— Пиздец. Просто ебаный пиздец.
Натягиваю. Коротковаты, щиколотки торчат. Резинка давит на живот. Сверху сует мне какую-то безразмерную футболку с надписью «Я люблю Нью-Йорк».
— Другой нет, — оправдывается. — Это я для сна покупала...
Напяливаю эту тряпку. Трещит на плечах, обтягивая бицепсы. Смотрю в зеркало. Из стекла на меня пялится зэк, который только что откинулся с зоны и ограбил секонд-хенд.
— Если кто-то из моих меня в этом увидит, я его прикопаю. А потом тебя. Чтобы свидетелей моего позора в живых не осталось.
Нервно хихикает. Истерическое.
— Идем на кухню. Жрать хочу.
Сижу на кухне на табуретке, вытянув длинные ноги в этих ублюдских штанах. Вдруг звонок в дверь. С лица мгновенно слетает расслабон. Боль исчезает. Слабость отрубается. Остается чистый инстинкт. Вскакиваю, хватаю со стола здоровенный кухонный нож, ствол-то в комнате остался, сука! В два шага оказываюсь у Есении, впечатываю её спиной в холодильник, наглухо зажимая рот широкой ладонью.
— Тихо, блять, — шиплю прямо в ухо. — Кто это?
Звонок повторяется. Потом стук.
— Есенька! Ты дома? — голос старческий, скрипучий.
Чувствую, как Зайцева обмякает под моей рукой.
— Ммм... — мычит.
Убираю ладонь, но нож держу у её бока, прямо под ребрами.
— Кто?
— Баба Нюра... Соседка снизу... Которой вы замок выбили.
Блять. Старой карге неймется.
— Чего ей надо?
— Не знаю... Может, узнать, как вы... Или про дверь спросить...
— Слушай меня внимательно, — наклоняюсь к самому лицу, буравлю её взглядом. — Сейчас идешь и открываешь дверь на цепочку. Скажешь, что всё заебись. Что я сплю. Что врач был, помощь нахуй не нужна. Дверь починим завтра. Поняла?
Кивает.
— Пикнешь... Подашь знак бровью... Попробуешь открыть шире... Я прострелю дверь прямо через коридор. Бабку завалю на месте. Тебя следом. Я не посмотрю, что она старая и немощная. Мне поебать. Ты усекла?
Снова кивает. В глазах чистый ужас.
— Иди.
Встаю за угол коридора, сжимая рукоять ножа до побеления костяшек. Если бабка сунется внутрь — придется резать обеих. Свидетелей я не оставляю. Есения на негнущихся ногах подходит к двери. Руки трясутся так, что ключи звенят.
— Кто там? — голосок дрожит, но звучит правдоподобно.
— Есенька, это я, баба Нюра! — вопит старуха из-за деревяшки. — Открой, деточка!
Зайцева щелкает замком, открывает на ширину натянутой цепочки.
— Баб Нюр, тише... Он спит.
— Кто спит-то? Мужик тот, бешеный? Ох, Есенька, я уж думала полицию вызывать! Он мне замок раскурочил, ирод окаянный! Дверь не закрывается!
— Не надо полицию! — вскрикивает слишком громко. Я напрягаюсь, перехватывая нож удобнее. — Не надо, баб Нюр! Он... он просто от боли обезумел. Ему плохо было очень. Я укол сделала, он спит сейчас.
— Алкаш, небось? Или наркоман проклятый? Ты смотри, детка, осторожнее с такими. Может, участковому позвонить от греха подальше?
— Нет! Он... он дядя мой, из деревни приехал. Я по началу его не признала просто. Он денег даст за дверь, честное слово. Завтра же всё починит. Не звоните никому, пожалуйста. Ему покой нужен.
— Ну ладно, ладно... — ворчит старая. — Дядя так дядя. Пирожков вот принесла... С капустой. Возьми, покормишь своего дядю, когда проспится.
— Спасибо, баб Нюр. Вы идите. Я потом зайду.
Дверь захлопывается. Щелчок замка. Есения приваливается к двери спиной и медленно сползает на пол. В руках тарелка с пирожками. Выхожу из тени.
— Молодец. Умница. Оскар твой.
Поднимает на меня взгляд. Белая как мел.
— Я ненавижу вас, — шепчет. — Вы зверь. Вы бы убили её?
— Не моргнув глазом. Вставай. Пирожки давай сюда.
Пирожки с капустой это, конечно, трогательно, но для мужика весом за сотку это как семечки погрызть. Через час желудок снова сводит спазмами. Рана ноет — спиртяга выветрилась, нужен нормальный обезбол. И курить охота так, что уши пухнут.
— Собирайся.
Малая сидит на диване, обняв колени.
— Куда?
— В магазин попиздуешь.
— Вы с ума сошли? Вы не дойдете. Вас увидят...
— Я никуда не иду. Идешь ты.
Хромаю в комнату, где валяются мои окровавленные брюки. Роюсь в карманах здоровой рукой. Достаю котлету бабок. Баксы, рубли, всё вперемешку. Купюры слиплись от крови. Возвращаюсь на кухню, кидаю пачку на стол перед ней.
— Бери.
Смотрит на бабки с брезгливым отвращением.
— Они грязные...
— Бабки не пахнут, Зайцева. В магазине сожрут и не подавятся.
— Что купить?
— Мясо. Говядину нормальную, пару кило. Пельмени нормальные, не соевое говно. Водяру «Белугу» или «Грей Гус», если нет в вашей дыре, то бери что подороже. Сигареты «Парламент». И в аптеку зарули. Обезбол мощный. Кетанов, Найз, хуй знает, что дадут. Бинты, спирт.
Молчит.
— Список в башке отложился?
— Да.
— А теперь слушай главное. — Опираюсь о стол, нависая над ней. — У тебя ровно двадцать минут. Если через двадцать минут дверь не откроется...
Делаю паузу, чтобы до костей проняло.
— Я спущусь вниз к бабе Нюре. Выбью ей дверь снова. И перережу горло от уха до уха. А потом сяду и буду ждать тебя с твоими ментами. Поняла меня?
Глаза тут же наливаются слезами.
— Вы не сделаете этого...
— Сделаю. Я зверь, Зайцева. Ты сама сказала. А зверь жалостью не болеет. Вали. Время пошло.
Хватает деньги, сует их в карман куртки, будто они раскаленные. Вылетает из хаты. Закрываю за ней замок на все обороты. Тишина. Я один. Впервые за сутки остался один. И мне, блять, страшно. Я беззащитен. У меня работает только одна рука. У меня нет связи с братвой. Я в чужой конуре, в чужих клоунских штанах. Если она сейчас прямиком в опорник побежит — через десять минут окна выбьет СОБР, и я жмур. Даже отстреливаться толком не смогу. Прислоняюсь лбом к холодному дерматину двери. Зачем я её отпустил? Надо было сидеть голодным и терпеть. Но я не могу быть слабым. Слабость убивает хуже пули.
Начинаю шмонать хату. Ищу хоть что-то похожее на оружие. На кухне одни тупые тесаки для овощей. В шкафчиках нахожу тяжелый молоток. Беру его. Пусть будет. На столе замечаю её студенческий. «Зайцева Есения Николаевна». Фотка: лыбится, еще без очков, патлы распущены. Красивая. Чистая. Рядом рамка. Она, какой-то мужик усатый и баба в платке, родители, видимо. И пацан постарше её, брат, походу. Впечатываю эти ебала себе в память. Это мои рычаги давления. Если она меня сольет — я их всех из-под земли достану и закопаю заживо.
Сажусь на стул в коридоре, прямо напротив двери. Кладу «Глок» на колени. Рядом молоток. Смотрю на дешевые часы на стене. Пять минут. Десять. Пятнадцать. Мотор в груди стучит, как отбойный. Рана горит. Двадцать минут. Её нет.
— Сучка, — цежу сквозь зубы. — Сдала.
Снимаю пушку с предохранителя. Двадцать две минуты. Шорох в подъезде. Шаги. Тяжелые, кто-то тащится. Поднимаю ствол, беру на прицел дверь. Скрежет ключа в замке. Она? Или мусора открывают её ключом, готовясь к штурму? Дверь распахивается. На пороге Есения. Морда красная, запыхавшаяся. В руках два здоровых пакета. Видит меня и черную дыру ствола, направленного ей прямо между глаз. Вскрикивает, пакеты из рук валятся. Бутылка водяры звонко бьется об пол, но не разбивается.
— Не стреляйте! — визжит. — Это я! Очередь была, на кассе бабка мелочь считала!
Медленно опускаю ствол. Шумно выдыхаю. Руки ходуном ходят от дикого адреналинового отходняка.
— Заходи. Закрывай дверь нахуй.
Вечер. На кухне стоит густой запах жареного мяса. Настоящего, жирного куска с луком. Слюна течет, как у бешеного пса. Зайцева стоит у плиты. Сижу за столом, курю в открытую форточку. Первая сигарета за сутки. Дым дерет глотку, но это просто божественно. Никотин бьет по мозгам, гася нервяк. На столе стоит «Белуга». Я уже влил в себя грамм сто. Боль отвалила на задний план, стала фоновым шумом.
— Готово?
— Почти... С кровью, как просили.
Ставит передо мной тарелку. Здоровенный кусок стейка, плавающий в соку и жиру. Отрезаю кусок, кидаю в рот. Охуенно. Вкусно так, что мычать охота.
— Садись, — киваю на стул напротив. — Ешь давай.
— Я не хочу.
— Ешь, я сказал. Не выводи меня.
Садится. Ковыряет вилкой. Плескаю ей водки в чашку для чая, рюмки тут не водятся.
— Пей.
— Я не пью...
— Пей, блять. Тебе стресс снять надо. Иначе ночью истерикой накроет, а я успокаивать не нанимался.
Послушно делает мелкий глоток, тут же закашливается. Глаза слезятся. Смотрю на неё. Она меня не сдала. Был стопроцентный шанс, но она вернулась. Приперла мне жратву и обезбол.
— Почему не съебалась? — спрашиваю, разглядывая её. — Могла бы мусорам сдать. Медаль бы на грудь повесили.
Ковыряет мясо, глаза в тарелку.
— Я боялась за бабу Нюру. И за родителей... Вы же сказали, что найдете их.
— Сказал. И нашел бы. Закопал бы всех на одной делянке.
— И еще... — поднимает глаза. — Вы ранены. Вы бы умерли тут один от потери крови. Я... я клятву давала.
— Гиппократа? — усмехаюсь зло.
— Да. Не вредить, а помогать.
— Жалость это заразная болезнь, Зайцева, — говорю серьезно, наливая себе еще стопарь. — Она тебя в могилу сведет. В моем мире жалость это слабость. А слабых жрут с потрохами.
— Я не в вашем мире, — говорит тихо.
Окидываю взглядом убогую кухню, свои синие вытянутые треники, окровавленные бинты.
— Ошибаешься, Малая. Ты теперь по самые уши в моем мире. Вляпалась так, что не отмоешься.
Доедаю мясо, чувствуя, как животная сила снова расходится по венам. Она удобная. Послушная. Ссытся меня, но делает то, что говорят. Смотрю на неё и четко понимаю: хер я её отпущу через два дня. Она мне нужна. Личный врач, который не задает лишних вопросов.
— Посуду помоешь и спать, — командую, с трудом поднимаясь из-за стола. — Завтра перевязка.
Хромаю в комнату. Она остается на кухне. Слышу, как начинает тихо, надрывно плакать. Так, чтобы я не слышал. Пусть ревет. Слезы страх вымывают. А мне нужен её чистый страх. Без примесей.
